282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Денис Громов » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 31 августа 2026, 16:00


Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

Шрифт:
- 100% +

С ним шла женщина лет сорока, в мужском пальто, подпоясанном верёвкой, и в двух платках, и смотрела она мимо Родина, на танк.

– Товарищ майор, – сказал Ковальчук. – Она с Дорогобужского.

Он сказал это ровно.

Родин слез с брони.

Женщину звали Прасковья Игнатьевна, она была из деревни в двенадцати километрах от той, где до марта сорок третьего года стоял дом Ковальчука, и угнали её в том же марте и, судя по всему, тем же порядком.

Она рассказывала стоя, потому что садиться отказалась.

Гнали пешим порядком до Смоленска. В Смоленске держали одиннадцать суток на территории каких-то складов. Из Смоленска везли в вагонах.

На станции, названия которой она не знала, была сортировка.

Вот про сортировку она рассказала подробно, потому что помнила её лучше всего.

Их выстроили и разделили.

Отдельно – мужчины и подростки от шестнадцати. Отдельно – женщины без детей и с детьми старше двенадцати. Отдельно – женщины с малыми.

Первых увезли в тот же день.

Вторых – на другой день.

Третьих держали ещё сутки, и они, вторые, видели с той стороны проволоки, как третьих грузили, и грузили их в другую сторону.

– В какую? – спросил Ковальчук.

– А я не знаю, милый. В другую.

Она подумала.

– Нам говорили – на хозяйство. На хутора. У них там бабы с детьми на хуторах работали, я после в лагере слышала от одной.

– Где на хуторах?

– Милый, ну я почём знаю, – она посмотрела на него. – У них там земли этой... Я сама два года на заводе была, под Бреслау. А про хутора слышала, что это дальше, за реку.

Ковальчук стоял и молчал.

Родин смотрел на него сбоку и видел, что человек сейчас укладывает у себя в голове одну вещь: у его жены на март сорок третьего было двое, семи и десяти лет.

Десять – это меньше двенадцати.

Значит, третья группа.

Значит, в другую сторону.

Значит – за реку и дальше, туда, где хутора, то есть в Германию, и это была первые за два года сведения, которые можно было положить на карту.

Оно ничего не давало.

Германия – это шестьсот тысяч квадратных километров, и хуторов на ней столько, что не сосчитает никто, и Родин это понимал, и Ковальчук это понимал тоже.

И всё-таки это было первое сведение.

Ковальчук поблагодарил её, вынул из кармана комбинезона запись – он с сорок четвёртого носил при себе бумажку с фамилиями, именами, годами и приметой про шрам от чугуна, – и попросил её посмотреть, не встречала ли.

Она читала долго, шевеля губами.

– Нет, милый. Не встречала.

– А если встретите?

– А если встречу – что ж я сделаю?

– Скажите, что я живой, – сказал Ковальчук.

Она посмотрела на него и вдруг заплакала, коротко и сразу перестала, как перестают люди, у которых слёзы за два года не имели никакого значения.

***

Пилипенко выдал колонне четыре мешка сухарей, банки и весь сахар, который был в хозчасти, и выдал их без всякого акта, и Родин потом это списывал сам и списал.

Колонну развернули и передали на восток, комендатуре.

Ковальчук в тот вечер написал ещё один запрос, и Родин его подписал.

Это был двадцать третий.

Девятнадцатого января взяли Лодзь.

Батальон шёл южнее города, по шоссе, и в город не входил, и Родин увидел его издали: трубы, много труб, длинные корпуса, и над всем этим – дым, идущий из этих труб.

Дым его удивил.

Он смотрел на него минуты две и не мог понять, что тут не так, а потом понял – за три с половиной года войны он ни разу не видел работающего завода.

Он видел разбитые, сожжённые, взорванные, вывезенные.

Здесь стояли целые и работали, потому что немец не успел их ни вывезти, ни взорвать.

Он записал в тетрадь за девятнадцатое: «Лодзь. Заводы целы, трубы дымят. Значит, брали правильно».

***

Двадцать второго января батальон дрался в городке, названия которого Родин потом не мог вспомнить, и это был первый настоящий городской бой с ноября сорок третьего.

Немец сел в каменных домах у моста и держал мост.

Обходить было далеко – двадцать шесть километров по карте, – и Родин полез в город, и полез с двумя ротами и стрелковым батальоном, и три часа расплачивался за это решение.

Расплачивался он тем, что фаустники в городе работают с пятнадцати метров, из подвальных окон и из-за углов, и что видеть их из машины нельзя.

Он потерял две машины и одиннадцать человек.

На третий час он нашёл способ и способ был простой.

Он вывел машины из улиц и поставил их на площади и на перекрёстках так, чтобы они простреливали улицы вдоль, а в улицы пустил пехоту со своими автоматчиками и с двумя приданными огнемётчиками; и с этого момента дело пошло.

Мост взяли к семнадцати часам.

Витьку ранило в шестнадцать двадцать, за сорок минут до конца.

Его ранило не в бою.

Машина стояла на перекрёстке, отстрелявшись, и он вылез сбросить пустые гильзы, и в этот момент с чердака дали очередь.

Пуля прошла через левое предплечье навылет, не задев кости.

Он этого сначала не заметил.

Он заметил, когда полез обратно и не смог подтянуться, а затем посмотрел на руку, и увидел, что рукав мокрый.

Родин застал его уже перевязанным.

Витька сидел на броне, бледный, и держал раненую руку на весу, и на лице у него было выражение, которого Родин не понял, пока тот не заговорил.

– Товарищ майор. Меня в медсанбат?

– В медсанбат.

– А надолго?

– Недели на три.

Витька помолчал.

– Товарищ майор, а вы меня обратно возьмёте? – спросил он. – А то ведь из медсанбата в другую часть отправляют.

Он спросил это так, что Родин на секунду отвернулся.

– Возьму, – ответил он. – Я на тебя напишу отношение, и ты его повезёшь с собой в кармане. И отдашь тому, кто тебя будет выписывать.

Он написал его в тот же вечер и написал в двух экземплярах, потому что один мог потеряться.

Витька вернулся в батальон четырнадцатого февраля, на восемь дней раньше срока, и пришёл пешком, пройдя за трое суток семьдесят километров по чужой земле, и оба отношения были при нём, и оба он потом хранил всю жизнь.

***

Двадцать третьего января вышли к Познани.

Город обходили с юга, и обход занял двое суток, и с дороги было видно то, чего Родин раньше в Польше не встречал: старую крепость с кирпичными фортами, вкопанными в землю по самые крыши, с рвами и с земляными валами, поросшими деревьями.

Крепости этой было лет сто.

Она стояла посреди двадцатого века, и в ней сидел гарнизон, и её обошли и оставили в тылу, и брали её потом месяц.

Родин на неё посмотрел с дороги и подумал ровно одно: что здесь придётся класть людей и что хорошо, что не ему.

Здесь же он первый раз вблизи увидел ИС-2.

Полк стоял на обочине, заправляясь, – двадцать одна машина, и все двадцать одна была больше, ниже и злее того, к чему он привык.

Он подошёл и попросил разрешения посмотреть.

Разрешили.

Он обошёл одну кругом, посмотрел на лоб, на литую башню, на ствол со срезом, и попросил показать боеукладку.

Ему показали.

Двадцать восемь выстрелов раздельного заряжания.

Двадцать восемь – против пятидесяти пяти на его восемьдесят пятой.

– И как? – спросил он у командира машины, старшего сержанта лет тридцати.

– Что как?

– Двадцать восемь.

– А больше и не надо, – сказал сержант. – Больше двадцати восьми раз мы за бой не стреляем. У нас другая работа.

Он похлопал по стволу.

– У нас, товарищ майор, с одного раза.

Родин ушёл от них с чувством, которое потом сформулировал так: он всю войну служил в роде войск, где всё считается на десятки, а рядом стоял тот же род войск, где всё считается на единицы, и разница между ними была не в броне.

Разница была в том, сколько стоит один выстрел.

***

Двадцать четвёртого января Антипов принёс ему цифру, которую считал накануне ночью.

– Товарищ майор. За десять суток – двести восемьдесят километров.

– Двести восемьдесят?

– Двести восемьдесят два по спидометру головной, – Антипов помолчал. – Товарищ майор, у меня по циркулю выходило пятьсот десять до конца. Мы за десять дней прошли больше половины.

Родин посмотрел на него.

– Ты циркуль убери, – сказал он.

– Почему?

– Потому что до конца не пятьсот десять, – он показал на карту. – До конца ещё Одер, а на Одере он встанет, потому что ему больше некуда. И вот на Одере ты свои пятьсот десять и пересчитаешь.

Антипов подумал.

– Понял, – ответил он и убрав циркуль до февраля его не доставал.

***

Двадцать шестого января в батальон приехал Замятин.

Родин не видел его с августа и, увидев, отметил две вещи: подполковник и седой.

Замятину было тридцать четыре года.

Разговаривали они в блиндаже – вернее, в подвале польского дома на окраине деревни, в которой батальон стоял вторые сутки, дожидаясь горючего и разговаривали час.

Первые сорок минут были по делу.

Замятин спрашивал про освобождённых: сколько прошло через полосу батальона, что за люди, откуда, кому передавали. Родин отвечал по записям, потому что вёл им учёт с августа и передавал всех в комендатуры, и цифры у него сходились.

Потом Замятин сложил бумаги и сказал:

– Теперь не по делу.

– Слушаю.

– Через два-три дня вы выйдете на германскую границу, – он смотрел на Родина. – Не на нынешнюю, а на ту, что была до тридцать девятого. Вы понимаете, что это значит?

– Понимаю.

– Вы понимаете плохо, – сказал Замятин без всякой резкости. – Я вам скажу, что это значит. Это значит, что через неделю ваши люди войдут в первый немецкий дом. И в этом доме будут стоять шкаф, кровать и посуда. И у половины ваших людей дома нет вообще, потому что там, где он был, теперь бурьян.

Родин молчал.

– И у некоторых из них жена и дети угнаны, – произнес Замятин. – Я знаю, что у вас такой есть.

– Есть.

– Я вам его не назову, и вы мне его не называйте, – Замятин достал папиросы. – Товарищ майор, я приехал не приказывать. Приказ вы получите и без меня, и он будет длинный, и в нём будет всё написано. Я приехал сказать вам одну вещь, которой в приказе не будет.

Он закурил.

– Вам придётся объяснять это своими словами. Приказом это не держится. Держится это только тем, что человека уважает командир, а командир сказал – нельзя.

Он помолчал.

– И если у вас кто-нибудь сорвётся, а сорвётся обязательно, – вы это не покрывайте и не раздувайте. Вы это разберите. Разбирайте сами и сразу, пока оно маленькое.

– А если не маленькое?

– Тогда вы мне доложите, и я приеду, – ответил Замятин. – И это будет плохой день для всех.

Он загасил папиросу о подошву.

– Я вам, товарищ майор, за три года ни разу ничего хорошего не сказал, – произнес он вдруг. – Скажу теперь. Я за вами смотрю с апреля сорок третьего. Я вас проверял четырежды, и последний раз в июне сорок четвёртого, и вы про это не знали.

Родин молчал.

– У вас в батальоне за два года ни одного дела, – Замятин встал. – Я знаю, чего это стоит. Мало кто знает, а я знаю.

Он надел шапку.

– В Германии будет тяжелее.

Он уехал, а Родин остался сидеть в подвале.

Он просидел там ещё минут двадцать и за эти двадцать минут понял, что ответ, который он отложил двадцать первого июля на берегу Буга, отложить дальше уже нельзя.

Он тогда сказал: дойдём – поговорим.

Дошли.

***

Двадцать восьмого января батальон стоял в последней польской деревне.

Она была обыкновенная: хутора вразброс, черепичные крыши, крест на перекрёстке с полотенцем на перекладине.

До границы оставалось одиннадцать километров.

Родин вечером взял с собой двоих и проехал эти одиннадцать километров на «виллисе», потому что хотел посмотреть сам.

Граница обозначалась дорожным столбом и старой заставой без окон.

Столб стоял на месте, и на нём сохранилась табличка, и на табличке готическими буквами было написано название земли, начинавшейся за ним.

Родин вылез из машины и подошёл к нему.

Дальше, на запад, за столбом, лежало поле под снегом, и в километре виднелась деревня, и над деревней шёл дым из труб, потому что там ещё топили.

Он стоял и смотрел на этот дым.

Он думал не про счёт, не про приказ и не про то, что скажет завтра своим ротным.

Он думал о том, что в этой деревне, до которой километр, сейчас кто-то сидит у печи.

И что этот кто-то знает про сорок первый год ровно столько, сколько ему сказали, и что завтра утром к нему в дом войдут люди, три с половиной года шедшие сюда через сожжённое.

Он достал клеёнчатую тетрадь, открыл её на чистом развороте и постоял с карандашом.

Он не записал ничего.

Он убрал её обратно, сел в машину и вернулся в батальон, и в машине по дороге сформулировал первую фразу того, что будет говорить утром, и она ему не понравилась.

Он переписывал её половину ночи.

Конец восьмой главы.

Глава 9

Двадцать девятого января в семь утра Родин собрал батальон.

Он собрал его весь – сто с лишним человек, – в лощине за деревней, потому что говорить это ротным по отдельности было нельзя.

Люди стояли в темноте, в снегу, в шинелях поверх комбинезонов, и от них шёл пар.

Он сначала прочитал приказ.

Приказ был длинный, страницы на полторы, и в нём было расписано всё: что запрещается, что карается, кто отвечает, куда докладывать.

Он прочитал его ровно и до конца и потом сложил бумагу.

– Это приказ, – произнес он. – Теперь от себя.

Он помолчал, потому что первая фраза, которую он переделывал полночи, всё равно ему не нравилась, и он её выбросил.

– Я вам в июле, на Буге, сказал: дойдём – поговорим. Дошли. Через два часа мы перейдём границу.

Он посмотрел на строй.

– У каждого из вас за три года сложился счёт. У кого-то он на бумаге, у кого-то в голове, у кого-то вместо семьи. У меня он тоже есть, и я вам не скажу его забыть, потому что забыть его нельзя, и кто вам скажет забыть – тот врёт.

Он сказал это громче, чем собирался.

– Я вам скажу другое. Этот счёт предъявляется тому, кто стоит напротив с оружием. Больше никому. Ни бабе, ни старику, ни дому, ни корове.

В строю молчали.

– И вот ещё что, – он застегнул планшет. – Война кончится. Это теперь видно уже всем. Кончится – и вы вернётесь, и лет через пять у вас будут дети, и они у вас спросят, как оно было. И вы им будете рассказывать. И вы будете выбирать, что рассказать, а что не рассказывать.

Он оглядел строй ещё раз.

– Так вот. Выбирать вы будете не тогда. Выбирать вы будете сегодня.

Он распустил строй и пошёл к машине, и по дороге понял, что говорил четыре минуты, а готовился к этому полгода.

***

Границу перешли в девять сорок.

Это заняло у батальона одиннадцать минут: колонна шла по шоссе, столб стоял справа от дороги, и мимо него прошли одна за другой двадцать одна машина, три грузовика, «виллис» и хозчасть на трофейных повозках.

Родин прошёл третьим и на столб не оглянулся.

Он потом пожалел об этом, потому что в пятьдесят восьмом году, в Крыму, Пилипенко спросил его, помнит ли он, как выглядел тот столб, и он не смог вспомнить.

Пилипенко помнил.

Пилипенко в этот раз ничего не снимал.

Он потом объяснил это так:

– На Буге, товарищ майор, я снял, потому что мы со своей земли уходили. А тут чего снимать? Тут мы в чужой дом входим. В чужом доме шапку не снимают, в чужом доме её надевают.

Первая немецкая деревня стояла в четырёх километрах за границей.

Батальон вошёл в неё в одиннадцатом часу, не встретив выстрела.

Деревня была пустая.

Родин прошёл её всю, из конца в конец, – три улицы, сорок с чем-то дворов, кирха с квадратной башней, водокачка, – и не увидел ни одного человека.

В домах топилось.

Он вошёл в первый попавшийся и постоял в сенях.

В печи ещё были угли, на плите стоял чугунок, в чугунке была картошка, и от неё шло тепло. На столе лежала недорезанная буханка и нож. В шкафу за стеклом стояла посуда, вся, до последней чашки. Часы на стене шли.

Хозяева ушли за несколько часов, взяв с собой то, что можно унести, и не взяв ничего из того, что нельзя.

Он вышел во двор.

Во дворе на верёвке висело бельё.

Оно висело промёрзшее – рубахи, простыни, детское, – и стояло на морозе колом, и покачивалось всё разом, когда его задевало ветром.

Родин остановился перед ним.

Он вспомнил вопрос, заданный в июле сорок четвёртого под Люблином молодым из пополнения, – заданный в пространство, потому что политработнику на такое отвечать не полагалось.

«А как же они теперь жить-то будут? Ну вот кончится война, и что? Они ж теперь как?»

Тот молодой был жив и служил в третьей роте, и сейчас стоял через двор от него, у своей машины, и смотрел на то же бельё.

Родин подошёл к нему.

– Помнишь, ты спрашивал под Люблином?

Тот подумал и вспомнил.

– Помню, товарищ майор.

– Ну вот тебе ответ, – Родин показал на верёвку. – Никак они теперь. Вот так и будут.

Он пошёл дальше и по дороге поймал себя на том, что ответ этот ничего не объясняет и что лучшего у него нет.

Скот в деревне остался.

Коровы стояли непоеные, и к вечеру они начали реветь, и рёв этот стоял над деревней всю ночь, и Родин, ночевавший там, потом говорил, что это было хуже обстрела.

Утром он приказал корову подоить.

Приказ был странный, и он его отдал именно как приказ, чтобы не объяснять.

Их подоили – нашлось четверо, умевших, – и молоко раздали по ротам, и Сёмин, доивший вместе со всеми, сказал по этому поводу единственное:

– Скотина-то при чём.

Люди в деревнях всё-таки были.

Уходили не все: оставались старики, которые не могли идти, оставались больные и оставались те, кому объяснили, что уходить некуда.

Родин впервые заговорил с немцем на третий день, в местечке за Мезеритцем.

Это был старик лет семидесяти, стоявший у своих ворот, когда мимо шла колонна, и стоявший он там, судя по всему, давно, потому что оброс инеем.

Он снял шапку, когда поравнялась первая машина.

Родин остановил колонну на десять минут – по другой причине, из-за пробки впереди – и подошёл к нему.

Переводчик был из штаба бригады и ехал в этот день с ними.

Старик сказал, что он один в доме, что сын на фронте, что где – не знает с ноября, и что он просит не жечь дом, потому что дому сто десять лет.

Он сказал это спокойно и по-деловому, как говорят люди, много раз обдумавшие, что они скажут.

Родин ответил, что дома они не жгут.

Старик выслушал перевод и кивнул, и по лицу его было видно, что он не поверил.

Потом он спросил кое-что сам.

Он спросил, правда ли, что всех мужчин увезут в Сибирь.

Переводчик перевёл и добавил от себя, что этот вопрос ему задают в четвёртый раз за два дня.

Родин посмотрел на старика и сказал:

– Скажите ему, что нет.

Он не стал говорить больше ничего, потому что говорить было нечего: человека три года учили одному, и разубеждать его за две минуты у ворот было бессмысленно.

Он потом много раз ловил себя на том, что немецкий страх в январе и феврале сорок пятого его раздражал.

Раздражал именно тем, что он был искренний.

Люди боялись честно, всерьёз, до потери речи, – и боялись они того, чего с ними никто не собирался делать, и не понимали, что происходит вокруг них, и не связывали одного с другим.

Он записал в клеёнчатую тетрадь за первое февраля строчку, которая не имела отношения к боевому опыту, и всё-таки записал:

«Человек не боится того, что сделал сам. Он боится того, что, по его мнению, сделают с ним».

***

Мезеритцкий укреплённый район прошли двадцать девятого и тридцатого.

Родин ждал его с двадцать шестого числа, потому что о нём предупредили в бригаде и потому что на четвёртой склейке он был обозначен штриховкой, и штриховка шла полосой километров в сорок.

Прошли его почти без боя, через промежуток, найденный разведкой в стыке.

Тридцатого января Родин отпросился на два часа и поехал смотреть.

Он поехал с Ковальчуком и сапёрным лейтенантом, который вёл, потому что уже был там накануне.

Сооружение стояло на скате высоты и с дороги выглядело как холм, поросший кустами.

Вблизи оказалось, что бетон уходит в землю на четыре этажа.

Наверху была бронированная башня со шестью амбразурами – литая, толщиной в двадцать с лишним сантиметров, поворотная; лейтенант сказал, что такую берёт только гаубица большой мощности прямой наводкой, и то не с первого раза.

Внутрь спускались по железной лестнице.

Родин спустился на все четыре этажа и пробыл там сорок минут, и это были сорок минут, которые он потом вспоминал всю жизнь как инженер.

Внизу был город.

Не сооружение – город: коридоры с электрическим освещением, казармы с двухъярусными койками, кухня с плитой на угле, водопровод, канализация, дизельная, вентиляционная установка с фильтрами, склады боеприпасов, лазарет с операционной.

И узкоколейная железная дорога.

Она шла в тоннеле на глубине тридцати метров и соединяла между собой соседние сооружения, и по ней ходили электровозы с вагонетками, и один такой электровоз стоял в тупике, целый.

Родин прошёл по этому тоннелю метров триста.

Он шёл и смотрел на кабель-каналы, на маркировку на трубах, на выкрашенные суриком двутавры, и всё это было сделано хорошо: продумано, размечено, подписано и рассчитано лет на пятьдесят.

Строили это, по словам лейтенанта, с тридцать четвёртого по тридцать восьмой.

– И сколько мы его брали? – спросил Родин.

– Так мы его не брали, товарищ майор. Мы в дырку прошли.

– А почему дырка?

Лейтенант пожал плечами.

– Сажать некого, – ответил он. – Тут гарнизона должно быть тысяч тридцать. А тут сидели фольксштурм да рота охраны. Они и разбежались.

Родин вылез наверх, постоял на броневом колпаке и посмотрел на равнину, лежавшую перед ним на восток.

Он думал ровно одно.

Четыре года и деньги целой страны были вложены в сооружение, которое устояло бы против чего угодно, – и оно не устояло, потому что в тридцать восьмом году под него рассчитывали тридцать тысяч человек, а к сорок пятому этих людей уже израсходовали в другом месте.

Он записал это в тетрадь и записал коротко:

«Сооружение стоит ровно столько, сколько стоит человек, посаженный в него».

Он потом, в конструкторском бюро, спорил из-за этой мысли с двумя главными и оба раза остался при своей.

Тридцать первого января батальон впервые подрался на немецкой земле, и подрался тяжело.

Немец контратаковал с севера, во фланг, у городка на канале.

Родин ждал контратаки с двадцать девятого, потому что фланг у корпуса висел третьи сутки: шли быстро, а соседи справа отстали на сорок километров, и прикрывать этот промежуток было нечем.

Ударили в семь утра, в темноте.

Первое, что он отметил, было то, что работали грамотно.

Немец не полез в лоб. Он вышел по руслу канала, где было мёртвое пространство, поставил дымы на открытом участке и пустил вперёд четыре «пантеры», а следом пехоту на бронетранспортёрах.

Дымы Родин разгадал не сразу.

Он потерял на них четыре минуты и одну машину, и машину эту сожгли с восьмисот метров в борт, когда она выходила на запасную.

Дальше пошло на равных.

Он развернул две роты уступом, поставил третью в засаду за насыпью и приказал не стрелять до пятисот; и в пятьсот метров восьмидесятипятимиллиметровые взяли своё, потому что за осень на плацдарме он выучил батальон верить в собственное орудие.

Две «пантеры» сожгли за шесть минут. Третья ушла задним ходом с разбитой ходовой. Четвёртая продержалась дольше всех и подожгла ещё одну машину, прежде чем её взяли с двух сторон.

Бронетранспортёры отсекли пулемётами.

Бой шёл три с половиной часа и кончился к половине одиннадцатого, и по всем признакам это была не сборная часть.

Родин выяснил, какая, к вечеру.

Пленных взяли двадцать шесть, и почти все были одного возраста, и почти все были из одной части: батальон танкового училища, поднятый по тревоге и брошенный затыкать дыру.

Курсанты.

Им было от девятнадцати до двадцати двух, они были обучены, они умели работать в дыму и знали, что такое мёртвое пространство, и дрались они лучше, чем кто-либо из тех, кого Родин встречал за последние полгода.

Он ходил смотреть на них в сарай, где их держали до отправки.

Они сидели у стены, и один – с забинтованной головой, старший по званию – встал, когда Родин вошёл.

Родин через переводчика спросил у него одно: почему они не отошли, когда стало ясно.

Тот ответил, что не было приказа.

Родин посмотрел на него ещё секунду и вышел, и на дворе постоял, потому что ему нужно было переложить это у себя в голове.

Он переложил так.

Три с половиной года ему объясняли, а он и сам видел, что немец воюет умело и что с ним надо работать всерьёз. Он это знал профессионально и не спорил.

А сегодня он в первый раз увидел, что эти двадцатилетние, обученные и толковые, воевали в феврале сорок пятого года ровно так же, как воевали бы его собственные курсанты, – и что разница между ними была не в выучке.

Разница была в том, за что.

Он не стал додумывать эту мысль до конца, потому что додумывать её было некогда, а вернулся к ней в пятьдесят восьмом году в Крыму, ночью, и там не додумал тоже.

В тот же день, в трёх километрах, он встретил другое.

Деревню на выходе к каналу занимал фольксштурм.

Их было человек сорок, и они открыли огонь из фаустпатронов с двухсот метров, то есть впустую, потому что фаустпатрон с двухсот метров не летит никуда.

Потом они побежали.

Их взяли всех, кроме двоих, ушедших полем.

Родин посмотрел на них, когда привели, и это было хуже, чем сарай с курсантами.

Там стояли старики.

Старикам было по шестьдесят и больше, они были в чёрном штатском с нарукавными повязками, и у одного на груди висел железный крест за ту войну, полученный, судя по всему, году в шестнадцатом.

И там же стоял мальчик.

Ему было лет пятнадцать, у него была винтовка не по росту, и он трясся так, что стучали зубы, и трясло его не от холода.

Родин спросил у него через переводчика, сколько ему лет.

Мальчик сказал – семнадцать.

Переводчик перевёл и добавил:

– Врёт, товарищ майор.

– Я вижу.

Он приказал отобрать оружие, стариков и мальчика отпустить по домам, а повязки снять и сжечь тут же, во дворе, и это было единственное, что он мог придумать.

Он потом узнал, что распоряжение на этот счёт вышло само, сверху, недели через две, и оно было такое же.

За тридцать первое января батальон потерял две машины и девять человек, из них шестерых убитыми.

Он записал их вечером, при коптилке, и на шестой фамилии карандаш кончился.

Он подточил его ножом и дописал.

Первого февраля у него сорвался человек.

Замятин предупредил, что сорвётся обязательно; Родин это помнил и всё равно оказался не готов, потому что сорвался тот, на кого он не думал.

Это был автоматчик из десантного взвода, двадцати двух лет, воевавший с сорок третьего, спокойный, исполнительный, с медалью.

Батальон стоял в деревне вторые сутки, ожидая горючего.

В доме, где разместилось отделение, оставались хозяева – женщина лет пятидесяти, её мать и двое детей, – и они сидели в задней комнате и не выходили.

Ночью автоматчик выгнал их из дома.

Он не бил их и не грабил.

Он открыл дверь в заднюю комнату, поднял всех четверых и выставил во двор в чём были, и запер дверь, и лёг спать.

Мороз в ту ночь был градусов двенадцать.

Их нашли в четыре утра в сарае, куда они забились, – часовой услышал, как плачет ребёнок, – и доложили Родину в четыре двадцать.

Родин пришёл, посмотрел и сделал три вещи по порядку.

Он завёл их обратно в дом и приказал затопить.

Он приказал фельдшеру посмотреть детей.

И он поднял отделение и вывел его во двор, и держал во дворе, пока разбирался.

Разбирался он час.

Он не кричал.

Он спросил у автоматчика, что тот делал.

Тот ответил, что выгнал.

– Почему?

– Потому что они там были.

– Где – там?

– В доме, – он смотрел мимо. – Товарищ майор, они там в доме были, а я в этом доме спать не мог.

– Ты трое суток не спал.

– Я не потому не мог.

Он молчал, потом сказал:

– У меня в Клетне мать и сестра в сарае сгорели. В сорок втором. Их туда согнали и подожгли. Мне сосед писал, – он поднял глаза. – Товарищ майор, я их не тронул. Я их не тронул, я их только вывел.

Родин стоял и слушал.

Он потом говорил, что за всю войну ему не было так трудно ни разу, включая Вязьму, и что трудность была не в том, чтобы решить, а в том, чтобы решить сразу и вслух, при отделении, стоящем во дворе.

Он решил так.

Он дал автоматчику десять суток ареста с отбытием после операции, с записью в личное дело, и объявил это тут же, во дворе, всему отделению.

Потом он приказал ему одному, лично, до вечера наносить в этот дом дров и воды.

– Это зачем? – спросил тот.

– Затем, что ты их выгнал, – ответил Родин. – И теперь ты их заведёшь обратно.

Тот наносил.

Он таскал дрова и воду весь день, молча, и в дом не заходил дальше сеней, и хозяйка на него не смотрела.

Вечером Родин обошёл роты и в каждой рассказал, что было и что за это, и рассказал по одному разу и без всяких выводов.

Он доложил в бригаду.

Замятину он не докладывал.

Этот автоматчик дошёл до Берлина, был там ранен в ногу и выжил, и в пятьдесят восьмом году, в Крыму, Пилипенко о нём вспоминал, и Родин сказал, что его помнил.

Он действительно помнил, и помнил не те десять суток, что ему дал, а воду и дрова.

***

Второго февраля Ковальчук кое-то нашел.

Батальон стоял на хуторе – большом, кирпичном, с двумя жилыми домами, конюшней, коровником и амбаром, и хутор был брошенный, и Ковальчук в первый же час полез его осматривать, как он теперь осматривал всякий хутор.

Он делал это с двадцать девятого января молча и никого с собой не звал.

В глубине двора стояла постройка, которую Родин, проходя мимо, принял за дровяник.

Ковальчук пришёл за ним сам.

– Товарищ майор. Посмотрите.

Внутри было одно помещение, метров двенадцать.

Двухъярусные нары на восемь мест. Печка-плита без дверцы. Стол из горбыля. Умывальник с соском. Окно одно, маленькое, под потолком, без стекла, забитое мешковиной.

На стене у нар, на извёстке, были нацарапаны надписи.

Их было много, в несколько слоёв, гвоздём и карандашом.

Ковальчук стоял перед этой стеной с фонарём.

Он читал их подряд, снизу вверх, и читал долго, потому что читал медленно, и Родин стоял рядом и читал вместе с ним.

Там были фамилии.

Там были даты – сорок второй, сорок третий, сорок четвёртый.

Там были названия: Курская, Орловская, Полтавская, Витебская, Смоленская, и одна надпись была сделана крупно и глубоко, в две строки, и в ней было написано, что такая-то такая-то из такого-то района жила здесь два года и осталась жива.

Дорогобужского района не было.

Ковальчук прочитал стену три раза и на третий раз стал переписывать всё подряд в свою книжку, и переписывал он сорок минут, и Родин ему не мешал.

Потом он сказал:

– Значит, так и есть. Значит, они по хуторам.

– Похоже.

– Товарищ майор, а сколько тут этих хуторов?

Родин не ответил, потому что ответ был – много.

***

Вечером они поехали в местечко, в трёх километрах, где стояла комендатура, и там Родин узнал то, чего не знал до сих пор и что оказалось важнее всех надписей.

Ему рассказал это капитан-комендант, третью неделю работавший с освобождёнными.

У немцев был учёт.

Каждый угнанный на работу человек проходил через биржу труда – Arbeitsamt, – получал карточку и распределялся с этой карточки на завод, в хозяйство, к бауэру. Карточки хранились в районных биржах, в картотеках, по алфавиту, с адресом места работы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 4 Оценок: 10


Популярные книги за неделю


Рекомендации