Электронная библиотека » Дердь Шпиро » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Дьяволина Горького"


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 22:22


Автор книги: Дердь Шпиро


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

За несколько месяцев Мура стала незаменимой секретаршей Горького, вела переписку, была его переводчицей и литературным агентом. То есть выполняла все то, чем занималась моя хозяйка Мария Федоровна, пока жила вместе с Алексеем. Не будь Катерина Павловна, мать Максима, такой ограниченной и знай она языки, всеми этими делами могла бы ведать и она. Алексея больше интересовал его личный комфорт, чем интимная жизнь. Ведь найти женщину можно в любой момент, гораздо труднее найти секретаршу, способную выполнять самые разнообразные, в том числе щекотливые, поручения.

Как раз в это время Алексей организовал Помгол, Комиссию помощи голодающим. Привлек русских и зарубежных ученых, деятелей культуры, писателей и политиков, и западные государства, которые еще недавно воевали с Советской Россией, стали оказывать ей безвозмездную продовольственную помощь. Но Ленин считал эту акцию “ненужной шумихой” и был в ярости от вмешательства иностранцев во внутренние дела страны. Летом 1921 года в комиссии было семьдесят с лишним человек, в том числе крупные ученые и наименее твердокаменные члены ЦК. Ученых обвинили в антисоветской деятельности и в 1922 году многих выслали из страны на “философском пароходе”. Некоторых выслали в индивидуальном порядке. И этим еще повезло, потому что оставшиеся были арестованы. После первого покушения на Ленина в 1918 году в ходе красного террора казнили тысячами – людей, которые к провокации ВЧК отношения не имели, а вся их вина состояла в том, что они были интеллигентами, которых большевики ненавидели. Ленин говорил Марии Федоровне буквально так: нельзя их не арестовывать, во избежание заговоров всю кадетскую шатию надо брать вместе с их окружением. Они могут поддержать заговорщиков. Не арестовывать их – это преступление.

Могут поддержать – то есть пока что не поддержали.

Некоторых из арестованных членов Помгола потом расстреляли.

Их арест создал впечатление, будто Горький, как какой-нибудь провокатор, сознательно заманил в ловушку лучших интеллигентов, чтобы ЧК могла повязать их как агентов империализма и прислужников иностранных держав. В организации Помгола участвовал цвет российской интеллигенции, может быть, потому Ленин и разрешил их привлечь, чтобы потом нанести удар, а его возмущение было чистой воды притворством. От отчаяния Алексей решил эмигрировать. Он видел, что миллионы смертей, которые можно было предотвратить, большевиков не волнуют, им важно только сохранение безграничной власти. А на сливки интеллигенции, от которой зависит подъем страны, им плевать, придут новые кадры, бездарные неучи, карьеристы, что с того, что некомпетентные, главное, чтобы верно служили власти. И то, что крестьяне из-за реквизиций перестали пахать, тоже их не волнует, пусть загибаются с голоду, и пролетарии в городах пускай мрут, народу у нас достаточно.

Алексей выехал из России в сторону Гельсингфорса 16 октября 1921 года – в специальном поезде, в который были погружены все его вещи. Он был уже немолод, 53 лет, и к тому же с серьезным заболеванием легких. Ракицкий отправился с ним. Максим был уже в Берлине, где его пристроили дипкурьером, а Мура присоединилась к Алексею в Гельсингфорсе.

Мне было жаль, что я больше не увижу его, но, с другой стороны, я испытала и облегчение оттого, что порвалась последняя тонкая ниточка, привязывавшая меня к Алексею. Мария Федоровна в сопровождении Крючкова уехала в Берлин еще раньше, ей поручили заняться там сбытом изделий советских кустарных промыслов. Занятие не ахти какое, к театру, конечно же, отношения не имеющее. Недоброжелатели постарались услать ее как можно дальше, а в Наркомате иностранных дел работали товарищи, которые вряд ли видели ее на сцене.

Я работала медсестрой, без отрыва от основной работы окончила институт, получив специальность акушерки-гинеколога, работы было невпроворот, не хватало лекарств, инструментов, бюджета, только больных и рожениц было хоть отбавляй. На себя мне денег хватало, ни в чьей помощи я не нуждалась; хоть и поздно, но стала самостоятельным человеком.

А через пять лет за мной пришли. Вся больница, медсестры, врачи, наблюдали в окна за тем, как меня заталкивают в машину. Привезли на Лубянку, где меня принял Менжинский. Он был очень похож на Сталина, чья фотография висела над его головой на стене. Он сказал, что товарищ Горький нуждается в медицинском уходе и что он может довериться только мне. Он просил, чтобы меня прислали к нему. Я должна беречь его пуще глаза, потому что товарищ Горький остро необходим советскому народу и международному рабочему движению. Товарищ Сталин просил передать товарищу Чертковой свой привет.

Я попробовала отказаться, дескать, я все же не пульмонолог. Они знают, сказал он. Но у нас дефицит врачей, сказала я. Это им тоже известно, ответил он; то, о чем он меня попросил, – не обычная просьба, а партийное поручение. Я могла на это сказать, что никогда не была членом партии, но ведь наверняка они знали это и без меня. Я только спросила, можно ли мне попрощаться с коллегами и больными, на что было сказано, что нельзя.

Ехали мы через Варшаву и Вену, паспорт с визами мне привезли на вокзал двое чекистов. Я была налегке, так что в Вене купили мне два чемодана, а в Риме накупили всяческого добра, белья, комбинаций, бюстгальтеров целыми дюжинами, заставив потом расписаться, что я у них все приняла.

На вокзале в Неаполе меня встретил Максим с мотоциклетными очками на лбу, расцеловал меня, ах, Чертовка, как же здорово, что ты наконец-то здесь. Это меня Алексей так звал, по фамилии я ведь Черткова, вот он и придумал мне прозвище. Чекисты попросили и Максима расписаться в том, что принял меня с рук на руки, и уселись на станции дожидаться обратного поезда в Рим. Перед вокзалом Максим помог мне забраться в люльку мотоциклетки, слева от его седла, взгромоздил на колени мне чемодан, застегнул кожаный шлем, натянул очки, в которых он выглядел как головастик, и мы помчались.

Остановились у виллы – большой, каменной, увитой диким виноградом. Максим взял чемодан, навстречу нам выскочили собаки, за ними – девчушка. Максим подхватил ее: это Липочка, Марфа, она будет с тобой играть!

Из дома высыпали остальные, пыхтя, выкатился дородный Ракицкий, за ним – молодая женщина, Тимоша, мать Марфы и жена Максима, которая мне показалась уж слишком красивой.

Алексей арендовал в доме одиннадцать комнат, а всего в нем было четырнадцать. По соседству находился отель “Минерва”, куда тоже, случалось, селили наших гостей. Потому что поток их не иссякал почти никогда: писатели из России и эмиграции, ученые и артисты, журналисты, политики, друзья и враги, ну и врачи, о приезде которых Менжинский никогда не предупреждал нас. Мария Федоровна говорила мне: когда они жили на Капри, до 1913 года, там тоже была уйма гостей, писателей да большевиков, которые месяцами жили за Алексеев счет. В Сорренто из комнат верхнего этажа открывался вид на залив, на Везувий, на Позиллипо, Неаполь и Поццуоли – завораживающая красота, хотя я восторгалась ею не так, как другие, потому что мне и в Крыму очень нравилось, куда мы часто наезжали с хозяйкой, когда там еще не было все застроено.

Максим показал мне дом и крутую лестницу, по которой они спускались на берег, провел к теннисному корту в глубине сада. Дука сам не играет, сказал Максим, но любит смотреть. Дукой, то есть вождем, он прозвал отца в Петрограде, после войны, но еще до того, как к власти в Италии пришел Муссолини, который стал называть себя “дуче”, что то же самое, по примеру писателя Д’Аннунцио, первым присвоившего себе этот титул. Тимоша на корте была очень ловка, а появившаяся в Сорренто позднее Мура, которую в детстве, конечно же, обучали балету, необычайно изящно двигалась. Невероятно забавным был увалень Ракицкий, который то плюхался через сетку, то тыкался в ограждение. Теннис – развлечение чисто барское, не подходило оно Алексею. Да он и не играл, а рассеянно наблюдал за другими как бы из чувства долга. И хотя народу у нас гостило порядочно, жизнь наша протекала довольно однообразно, мы жили словно в роскошной тюрьме, в которой мы были одновременно и заключенными, и тюремщиками.

Алексей занимал самую большую комнату наверху, три окна которой выходили на северо-запад. Тут был камин, кроме того, отопление было еще в двух комнатах, а обитателям остальных приходилось жестоко мерзнуть. Климат в Сорренто, надо сказать, не радовал, с осени до весны – сырость и холод, что было противопоказано для Алексеева ревматизма и, конечно же, очень вредно для легких. Дрова мы не закупали, прислуга собирала в окрестностях опавшие оливковые ветки, но горели они отвратительно. Ванная в доме была одна, наверху, и очень маленькая, водопровода в ней не было, только таз для умывания, воду в дом носила прислуга. Туалет тоже был наверху, попасть в него можно было через общий балкон. Я, как и остальные, пользовалась уборной в саду, туалетом пользовался только Алексей. Спал он плохо и выходил по пять-шесть раз за ночь, а судно и утку терпеть не мог.

Самым большим преимуществом дома была дешевизна, его сдавали в аренду за 6000 лир в год. Это примерно 150 долларов, у Алексея же годовой доход был около 10 тысяч долларов. Деньги в доме часто переводили в уме из одной валюты в другую. Мура рассказывала, что в Париже можно прожить на 600 франков в месяц, из них половина уйдет на жилье. Дом в Сорренто снимали за 5000 франков в год, таким образом, получалось, что в “Иль Сорито”, как называлась вилла, одна комната обходилась в десять раз дешевле, чем меблированная комната в Париже. Итальянцы в ту пору все бедствовали, в том числе и наши хозяева, даром что были герцогами, так что много они не запрашивали.

Наверху находилась столовая, из которой открывались четыре комнаты. Комната Алексея выходила на одну из больших террас, напротив окна стояли стол со стулом, позади стула в стене была дверь, которая вела в угловую комнату Муры. Кроме того, в верхнем этаже находились еще две большие комнаты и одна поменьше. К Муре можно было попасть также из столовой. Меня поселили в небольшой комнате, что выходила на юго-запад. Оттуда тоже можно было попасть в столовую, так что через меня ходили все кому не лень. Правда, я бывала там только ночью, да и то не всегда, потому что приходилось присматривать за Алексеем, днем же я помогала на кухне. Наискосок от Алексеевой комнаты, на юго-восточной стороне дома, было две смежных комнаты. За год до моего приезда в них в течение двух лет жили Ходасевич и его жена Берберова, но потом они все же обосновались в Париже, решив, что лучше голодать там, чем сидеть на шее у Горького; в этом смысле они были уникальны. Бывшая комната Ходасевича выходила на вторую большую террасу. Гости, чтобы не мешать Алексею, чаще всего собирались там. На первом этаже был небольшой холл, справа от него жили Максим с Тимошей, а слева, прямо под комнатой Муры, – Ракицкий. Остальные комнаты, к которым вел небольшой коридор, занимали хозяева.

Дочери герцога ди Серракаприола, Матильда и Елена, напоминали портовых торговок, даже одевались так же. Но были очень любезны, как, кстати, и герцог, живший в Сорренто. От скуки он иногда наведывался к своим дочерям или, скорее, к нам, иногда на автомобиле, а иногда пешком, потому что от города мы жили в полутора километрах. В первую же неделю служанки взяли меня с собой на рынок и без конца щебетали, по сто раз повторяя, как называется та или иная рыба, фрукт или овощ, а потом без конца повторяли это на кухне, так что вскоре я в итальянском поднаторела.

В комнате Алексея на стенах висели четыре портрета. Один изображал его, другой – Марфу, третий – Муру, а четвертый – Таню, девочку-подростка, дочь Муры, которая вместе со старшим братом Павлом, с их племянником и гувернанткой по имени Мисси год назад в течение нескольких месяцев отдыхала в Сорренто. Все портреты были написаны Валентиной Ходасевич.

Алексей встретил меня в своей комнате в красном бухарском халате, надетом поверх вязаного жакета, в тюбетейке, и, как раньше, одну за другой смолил папиросы. На письменном столе лежала бронзовая рука – кисть Муры, которую она заказала еще в Берлине в качестве своего подарка к его дню рожденья. Он так и возил ее за собой повсюду, под конец даже в Тессели брал.

За пять лет Алексей сильно сдал. Шея втянута в острые плечи, грудь впалая, щеки ввалились, вокруг глаз морщины, в обвислых усах, почти сплошь седых, лишь для виду еще сохранялась пара рыжих волосков. Голубые глаза, правда, ярко лучились, но под ними темнели круги. Кислородное голодание. И голос совсем хриплый. У меня было ощущение, что в любой момент он может умереть. Ему тогда было пятьдесят восемь. Если бы мы не встретились, то в памяти, наверное, сохранилось бы его молодое лицо, нахальное и самоуверенное. Тяжело было видеть, что он превратился в ходячий скелет, и не знаю, правильно ли я поступила, согласившись взвалить на себя те годы, которые ему еще оставались.

Я не была при нем лишней, хотя рядом, сменяя один другого, всегда находились присланные из СССР доктора. Не зная удержу в своем врачебном раже, они назначали ему вредные терапии, и мне приходилось быть начеку и незаметно их саботировать. Едва приехав, каждый новый врач с порога отметал назначения своего предшественника и придумывал что-нибудь совершенно новое, требуя строгого соблюдения своих предписаний, хотя все они знали, что от туберкулеза лекарства нет. Надо просто следить за тем, чтобы пациент не заболел бронхитом, не простужался и достаточно хорошо питался. Я видела пациентов, которых сгубило богатство, они слишком щедро тратились на врачей. И для них было бы гораздо лучше оставаться бедными. На Алексее уж точно паразитировали вовсю. Не всякий в Советском Союзе имел возможность отправиться за государственный счет за границу и неделями, месяцами как у Христа за пазухой жить в Сорренто да кататься туда-сюда по Европе. Когда Алексею делалось плохо, что случалось нередко, я вкалывала ему камфару, и ему становилось легче. Уколы ему всегда делала я. Вводить лекарства было моей обязанностью, светила медицины такими мелочами не занимались, они даже ухо к его грудной клетке не прикладывали, а могли бы услышать там совершенно невероятные хрипы да свисты. В доме даже стетоскопа не было, пришлось умолять, чтоб купили.

Вечером, когда Тимоша привела меня на террасу, доктор Хольцман, знаменитый пульмонолог, который, как я заметила, очень уютно чувствовал себя в домашних тапочках, сидя протянул мне свою пятерню и тут же отвернулся. А профессор Сперанский обаятельно улыбнулся и, вперив глаза куда-то вдаль, сказал: “Много слышал о вас, сестричка”.

Сперанский беспрерывно о чем-то философствовал. А это ужасно, когда врач философствует, хуже – только когда этим занимается писатель. У Алексея такое пристрастие тоже было, что их и сблизило со Сперанским. Они любили поговорить с ним о вечной жизни, о том, что в ближайшие годы будет найдено лекарство от смерти. Алексей в это верил, хотя сам же смеялся над своей глупостью. Он активно продвигал идею создания Института человека, и несколько лет спустя Сперанский стал одним из руководителей созданного в Москве Института экспериментальной медицины.

Алексей верил в возможность воскрешения умерших. И был в этой вере не одинок. Уж на что умный человек был Красин, давний друг Марии Федоровны и Алексея, но и он всерьез полагал, что со временем можно будет воскресить Ленина. Это была его идея – законсервировать тело, чтобы, когда созреет наука, можно было его оживить. А ведь как сокрушались в восемнадцатом году в Петрограде Красин и Алексей – дескать, какие кретины эти большевики, в особенности Ленин, Каменев и Зиновьев, которые ни в чем ни черта не смыслят и наносят громадный вред. Перед этим Красин работал инженером в Германии, и его сильнее, чем многих других, бесила некомпетентность. Зиновьев на заседании ЦК, где Красин ругал дилетантов, заявил, что слово “некомпетентность” надо вышвырнуть из лексикона. Красин не мог добиться, чтобы страна взяла иностранный заем. Индустриализации – да, внешним займам – нет, в ярости заявил Ленин, которому было неважно, что мрет народ. Заимствования – это ограничение власти большевиков, а Ленина интересовала лишь абсолютная власть и больше ничего.

К ужину Катальдо надел на голову белый колпак. Он уже двадцать лет назад был поваром на Капри, и теперь фашисты разрешили ему опять служить Алексею. Он много болтал со мной. Когда он поинтересовался у Алексея, как он зовет меня, тот перевел Чертовку на итальянский, получилось – Diàvola. Но Максим не был этим удовлетворен и добавил еще уменьшительный суффикс. Вообще-то такого слова в итальянском нет, но дочери герцога были от него в восторге, так и стали звать меня Дьяволиной.

Местные девушки, в белых передниках и наколках, вносили в столовую тяжелые блюда со всякой снедью. Под восторженные возгласы гостей Катальдо раскланивался, будто фокусник. Я видела множество всяких креветок и крабов, в Крыму их было достаточно – привозили во льду из Одессы, но от того, что я увидала здесь, и у меня глаза разбежались. В первый день я ела нежнейшее мясо морских гребешков – они называют их гребешки Сан-Джакомо. А всего за пять дней до этого нам в больнице давали гречку, да и той в обрез. На завтрак и ужин – каша, а на обед щи с ломтем хлеба – и больным и врачам одинаково; главный врач получал два ломтя.

К ужину в “Иль Сорито” собиралось много гостей. Нередко совсем незнакомые из отеля “Минерва”, которым хотелось поглазеть на местную знаменитость – писателя из России, из книг которого они не прочли ни строчки и никогда не прочтут. Иногда приводил кого-нибудь из друзей или родственников наш сосед Руфино. Они ели, пили, болтали на разных языках.

После ужина принесли папку с рукописными текстами вперемешку с рисунками. То была “Соррентинская правда”. При желании гости тоже могли писать в домашний журнал. Главным редактором и автором карикатур был Максим, а Горький под именем Алексея Максимовича Пешкова, то есть под своим настоящим именем, публиковал там шуточные стишки. Максим и Тимоша кое-что прочли вслух, что наконец поняла и я, потому что в домашний журнал писали по-русски. Карикатуры по большей части были подписаны, однако изображенных на них эмигрантских писателей и политиков я не знала.

В конце ужина, с большим количеством чемоданов и сумок, прибыла Катерина Павловна, которая проводила в Сорренто зимние месяцы, пока дома кто-нибудь замещал ее в Политическом Красном Кресте. Катерина Павловна имела возможность попасть в любую камеру любой тюрьмы, с кем угодно поговорить, и по ее ходатайствам ежегодно несколько политических заключенных оказывались на свободе. Мне она не обрадовалась. Не могла мне простить, что двадцать четыре года назад моя хозяйка соблазнила ее супруга. Насколько я знаю, она до сих пор жива.

Ночью я плакала. Мне было сорок восемь лет, и я уже не ждала от жизни ничего хорошего.

На следующее утро Алексей, жертвуя своим рабочим временем, повел меня в Сорренто. Мы сидели на какой-то террасе, потом там же обедали, вокруг не было никого, и он долго со мной говорил.

Он просил, чтобы я спасла его от врачей, которых нарочно присылали ему на голову, чтобы его погубить или по крайней мере приучить к лекарствам, без которых потом он не сможет обойтись. Он был суеверен, доверялся всяческим шарлатанам, и сам это знал. Самым кошмарным из тех, что я знала, был некий Манухин, который пытался лечить туберкулез, бомбардируя селезенку рентгеновскими лучами. Раз в неделю Алексея возили на рентген, где он получал мощнейшую дозу облучения, которую снизили, только когда покраснела кожа и на ней появились ожоги. Если эти лучи так разрушали снаружи кожу, то можно представить, что они творили внутри. Манухин этот позднее исчез вместе со своим аппаратом, потому что Мария Кюри дала заключение, что даже если селезенка вырабатывает больше крови (а под влиянием рентгена ее деятельность может, наоборот, ухудшиться), толку от этого все равно не будет, ибо легкие не в состоянии увеличить забор кислорода.

Максим стал совершенно неуправляемым. В Берлине, еще до прибытия туда Алексея и присоединившейся к нему по дороге Муры, он собачился с людьми из торгпредства, разыгрывал из себя бог знает кого, оскорблял их, в результате ему отказали в положенном довольствии дипкурьера, и он голодал, зарабатывал чем-то сомнительным. В качестве дипкурьера он ездил в Рим, и секретарь посольства жаловался на него в Москву и просил, чтобы лучше направили его на учебу, потому что он бестолочь, ничего не умеет, зато всем указывает. И Алексей решил, что будет хорошо, если Максим женится на Тимоше, она из хорошей семьи, красивая, добрая девушка; правда, после того как Максим за ней поухаживал, она вышла за другого, но удалось все же уговорить ее бросить мужа и ехать в Берлин. Паспорт выправили ей быстро. Но до свадьбы Максима с Тимошей пришлось долго ждать, с разводом, конечно, тянули, чтобы больше взять с Алексея, но он все оплатил. Все надеялись, что с рождением малышки Максим как-то остепенится, но этого не случилось. К сожалению, он ни к чему не пригоден, хотя обладает разнообразными талантами. Когда Муры нет в Сорренто, он исполняет обязанности переводчика, но все делает спустя рукава, так что вечно выходят какие-то неприятные недоразумения. Он так и не выучил толком ни одного языка, хотя обучался и во французской, и в итальянской, и в немецкой школах. Он рассеян, злоупотребляет спиртным. Иной раз умчится куда-то на мотоцикле, а обратно вернется подвыпивши. Как он только в пропасть еще не свалился? Обещает, что бросит, но продолжает пить. Безвольный он человек. Но врачи говорят, это тоже болезнь – такая же, как любая другая. И рекомендуют ему сменить климат. Максим был бы рад вернуться в Советский Союз, ему обещают участие в арктической экспедиции и собственную машину. А на подходе уже второй ребенок. Но и он едва ли его образумит. Мать тоже не может на него воздействовать, это из-за него она зачастила в Сорренто, но толку от этого мало.

Через Катерину Павловну Алексея призывают вернуться в Советский Союз – мол, об этом его настоятельно просит Сталин, которому Катерина Павловна верит как Богу. Не поеду, сказал Алексей. Угробят они меня. Не поеду. В свое время выперли, и правильно сделали, а теперь уже не вернусь. А с другой стороны, неудобно ему пользоваться гостеприимством фашистского диктатора, в чем его справедливо упрекают как эмигранты, так и большевики. После Берлина они отправились было в Мариенбад, но и в Чехословакии оставаться было никак невозможно, Масарик с Бенешем его ненавидели, а пражская русская эмиграция готова была разделаться с ним точно так же, как и берлинская, вот он и взял опять курс на Италию. Муссолини поинтересовался у советского полпреда, что пишет в последнее время Горький. Полпред сказал: мемуары пишет. Ну, раз человек пишет мемуары, он уже не опасен, сказал Муссолини и дал согласие.

А самая большая проблема в том, что советские власти начали бойкотировать его издателей, что для последних настоящее бедствие. Несмотря на действующий контракт, не забирают книги, отпечатанные для СССР, и тиражи валяются у Ладыжникова в Берлине и в Париже у Гржебина – в подвале, на чердаке, в прихожей и даже в спальне. Журнал Алексея “Беседа”, где публикуются и советские авторы, и эмигранты, в Россию не пропускают, невзирая, опять же, на договоренность. Между тем расчет был как раз на это, под это заказывались статьи голодающим на Западе авторам, а рукописи мыкающихся в России приходилось переправлять чуть ли не контрабандой. Сама эмиграция ни издательство, ни журнал содержать не может, из тех, кто эмигрировал после семнадцатого года и гражданской войны, многие вернулись в Советский Союз, а те, кто остался, ничего не читают, да и нет у них денег на чтение.

Выплату гонораров советские власти остановили. Задолжали Алексею уже несколько тысяч долларов, он требует объяснений, но директор Госиздата Ионов, этот плюгавец и сукин сын, даже не удостаивает его ответом. Крючков шлет депеши то в берлинское представительство, то в Москву, чтобы расплатились в конце концов, но денег все нет. Это – способ давления: вот вернется товарищ Горький на родину, тогда и денежки будут. Британский еженедельник “Обсервер” год назад опубликовал письмо своего копенгагенского корреспондента, посланное из Стокгольма, о том, что, по сообщению местной советской пресс-службы, здоровье Горького настолько улучшилось, что он может вернуться в Советский Союз. Хитроумный нашел Сталин способ для передачи своих посланий, сказал Алексей.

Давили и другими способами. Арестовали Диди, мужа Валентины. Та – к Алексею, беда, мол, а Катерина Павловна вмешаться не может, потому что сейчас в Сорренто. Он ответил ей: надо к Бабелю обратиться, который пьет водку с чекистами, пусть сделает что-нибудь. И Бабель выяснил: Диди обвинялся в том, что его старший брат был военным министром в правительстве Колчака. Это было неправдой, ибо тот человек носил фамилию Дитерихс, а не Дидерихс. Когда Диди обратил на это внимание следователя, тот сказал, что, дескать, “д” и “т” по-русски звучат одинаково, так что колчаковским генералом был либо отец Диди, либо он сам. А когда Диди заметил следователю, что генерал тот всего на десять лет старше него, то чекист язвительно поинтересовался, откуда он так хорошо информирован, и велел отвести его обратно в камеру. Он мой друг – вот в чем его беда, сказал Алексей.

Потом вдруг на вилле “Иль Сорито” в комнате Муры полицейские устроили обыск. Они знали, что ее дома не было, так как именно в это время Мура должна была пересечь итальянско-швейцарскую границу, но итальянцы ее задержали, забрали багаж, в котором были и рукописи Алексея – она собиралась перепечатывать их в Эстонии и в Лондоне. Промурыжили ее целый день, но в конце концов все вернули и пропустили ее. На вилле была обыскана только комната Муры, ничего не забрали, но перед домом торчали сыщики, и постояльцы пансиона “Минерва” наблюдали из окон, как издеваются над всемирно известным писателем. Алексей написал советскому полпреду, требуя заявить протест, что тот якобы и сделал.

Наверняка то была придумка Сталина – пусть фашисты немного прижмут его, и Керженцев, наш полпред, скорее всего заранее все согласовал с итальянским МИДом. Это тоже было формой давления – затруднить ему жизнь в Италии. И нашим, и итальянцам, конечно, было известно, что у Муры ничего, кроме рукописей, не было. Переписку его всегда контролировали – конверты приходили изуродованными, распечатанными, а то и вовсе пустыми. Керженцев, уж насколько был отвратительный тип, все же хоть один раз оказал Алексею честь, посетил Сорренто, в отличие от Каменева, который после того, как его выгнали из политбюро, дважды выступал с самокритикой и какое-то время, еще до ссылки, был послом в Италии. С сестрой Троцкого он развелся и женился на молодой секретарше. Мог бы и нам представить, сказал Алексей.

Ну, ответил я Сталину, сказал Алексей, хитро усмехаясь. Он дал эмигрантской газете “Последние новости” замеченное многими интервью, которое потом опроверг таким образом, что на самом деле не опроверг.

Газета была широко известная, выходила в Париже тиражом свыше 30 тысяч экземпляров, что очень много, если вспомнить, что, например, книги Бунина даже после Нобелевской премии расходились в количестве от силы полутора тысяч. Выпускал “Последние новости” Милюков, историк, при царе – лидер кадетов в Государственной думе. И тоже поклонник Марии Федоровны, человек рафинированный, помню, даже со мной здоровался всегда первым. Как бы кадеты ни выступали против самодержавия, Ленин твердил, что дорога у либералов одна – направо, а не налево. Когда Милюков был министром иностранных дел Временного правительства, то именно он разрешил эмигрантам-революционерам вернуться на родину, за что Ленин с товарищами его отблагодарили, перебив кадетов после захвата власти. Милюков был против сепаратного мира с немцами, за это большевики заклеймили его как британского шпиона. Милюков вовремя подал в отставку и еще до Октябрьского переворота бежал из Петрограда.

Так вот, в “Последних новостях” напечатали материал под названием “Горький о Ленине”. Как сообщалось в газете, 7 марта 1926 года римский корреспондент лондонской “Обсервер” беседовал с Горьким, и далее следовал перевод их беседы на русский язык. Смысл текста, сказал Алексей, такой: Ленин и правда принес в Россию надежду, и это большое дело, но он передал бразды правления невежественной, дикой, необразованной крестьянской массе, которая только теперь просыпается от зверского состояния. Воинственный оптимизм в России есть нечто большее, чем коммунизм в Европе. Большевизм в России имеет сильные психологические корни, а без корней не бывает цветов. Не будучи итальянцем, он не может почувствовать, в чем заключаются духовные корни фашизма, но он знает, что Муссолини, который своим оптимизмом и самобытностью сильно напоминает Ленина, не может быть пересажен с римского Форума в Англию или во Францию без крайне тяжелых последствий. Поэтому все, кто хотел бы копировать большевизм, фашизм или какую-то их разновидность, должны прежде всего осознать их реальное, истинное значение и не следовать их примеру.

Уж яснее не скажешь, с гордостью заявил Алексей. А несколько дней спустя газета опубликовала его опровержение, адресованное “милостивому государю Павлу Николаевичу”. И в нем Алексей писал, что с 1923 года, когда он приехал в Италию, он ни разу не бывал в Риме и жил не на Капри, как сообщает газета, а в Сорренто, с ноября же двадцать пятого года живет в Неаполе. Корреспондент “Обсервер” не посещал его ни в Сорренто, ни в Неаполе, и “политических” интервью он никогда никому не давал. И в конце приписал: “Если Вы, Павел Николаевич, сочтете уместным напечатать это письмо, я ничего не имею против. С уважением к Вам, М. Горький. Неаполь, Позиллипо, вилла Галотти”. В самом тексте он не опроверг ничего. В “Обсервер”, на который ссылаются “Последние новости”, сказал он с лукавой улыбкой, никакого интервью не было, так что вдвойне понятно, что ничего подобного он не говорил. И если советские власти захотят проверить, то он действительно жил в то время на вилле Галотти. В “Иль Сорито” оставался только Ракицкий, пока там делали дезинфекцию. Дело в том, что Тимоша заразилась от Валентины Ходасевич тифом и попала в больницу, а вся компания переселилась временно в пригород Неаполя. Алексей был уверен, что Валентина приехала с тифом не случайно, семью заразили умышленно, и чудо, что все они не перемерли. Когда он рассказывал мне об этом тифе, я сразу засомневалась: если Сталин настолько нуждался в Горьком, что непременно хотел его видеть подле себя, то зачем же ему травить семью? Но уж такая царила тогда атмосфера, что не существовало мерзости, в которую было бы невозможно поверить.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации