Текст книги "Снежный барс"
Автор книги: Диана Арбенина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Ожившим роботом я сходил в дом и вернулся с бутылкой. Она отпила глоток. «Какое хорошее вино… Коллекционное… Это сразу чувствуется. Все-таки классно, что я настояла тогда и мы купили целый ящик, а не как ты хотел, пару бутылок», – улыбнулась она. Я сидел и молча смотрел на нее. Произошедшее становилось все более и более понятным. «И что было дальше?» – «Что было дальше? Слава богу, Мария умерла мгновенно. Не знаю, что бы я делала, если бы был свидетель. А Алекс сильно разбил голову и что-то сломал внутри. Когда он еще дышал, там что-то булькало, я слышала. Трогательный парень, кстати, когда я усаживала его на мое место, он даже помогал мне запихивать ноги и пытался ставить их на педали, ну, ты помнишь, он же был двухметровый мужик. Он, кстати, сразу просек, что будет дальше, и перед смертью все шептал: детей не бросай, пожалуйста, не бросай детей. Ну ясно, мы им поможем. Штук двадцать, думаю, будет нормально».
Я оцепенел. Помню, кровь отлила не то что от лица, она будто вообще куда-то делась, и во мне остались только кости и мышцы. Изо всех сил пытаясь сдерживаться, я спросил: «То есть он был еще живой?» «Я же тебе сказала, он был жив пару часов, и я, кстати, очень замерзла, пока ждала, когда он наконец умрет. Пока тащила его на водительское, было тепло, а потом машина стала остывать, слава богу, у меня оставался коньяк и я нашла сигареты у него в куртке».
Я без преувеличения охуел. А еще мне стало страшно. «Ты чего сидишь такой испуганный? Со мной все хорошо», – она потянулась ко мне и погладила по щеке. Ладонь была теплой и пахла табаком и железом. «Я не понял, почему ты оставила его умирать, почему ты не вызвала скорую???»
«Да блядь!! – И тут ее взорвало. – Ты, может, действительно хочешь, чтобы я села? Двойное убийство! У меня же конференция через две недели, и летом лететь на саммит в Японию. Ты что, тупой, не понимаешь, что тюрьма – это все?? Ну понятно, мне неудобно, я переживаю, что так вышло. Все эта гребаная работа, устаю как бобик, вот и расслабляюсь за рулем». «Так они же люди, такие же люди, как мы с тобой. Были такими же людьми». – «Такие же люди, как мы? Ты что, шутишь? Да кому он был нужен, кроме жены и троих детей? Сравнил тоже. Хороший человек, повторяю, я ему очень благодарна, мог бы выносить мне мозг, когда умирал, но настоящий мужик – сдерживался, хотя ему явно было больно. Переломы внутренние, как потом сказали. Он даже успел сказать мне спасибо, когда я сказала, что не брошу его пацанов».
Я почувствовал, что плачу. «Милый, ну чего ты плачешь, я понимаю, ты перенервничал, но со мной ведь все хорошо, все обошлось, сейчас ляжем в постель, я дам тебе, – она прикусила нижнюю губу. – И я тебя поцелую, как ты любишь». Я рыдал. «О-о, какой ты у меня тонкий и ранимый», – она попыталась вытереть лицо. Я отшатнулся. «Слушай, правда, хватит, я устала. Все, догоняй».
Дверь хлопнула, и я остался в машине. Она шла по гравию неторопливой походкой человека, вернувшегося домой после тяжелого, но удачного рабочего дня. Я просидел в машине до утра. Картина аварии, истекающее кровью тело Алекса на водительском сиденье, дым его сигарет, которые она курила в ожидании, когда он умрет, «не бросай детей» – носились в моем сознании бешеной каруселью. На рассвете я заставил себя выйти из машины и зайти в дом. Она спала, безмятежно раскинувшись в постели в своей любимой молочно-розовой шелковой ночной сорочке. Я наклонился и потряс ее за плечо. Она недовольно простонала: «Давай, ложись уже». Я продолжал трясти, она проснулась и, дернувшись, присела на постели: «Что происходит, Виктор, какого черта ты сам не спишь и меня разбудил!» «Почему ты его не спасла?» – Я стоял, склонившись над ней, раздавленный и безумный. «Не спасла? Серьезно? Ты что, идиот? Чтобы он дал показания, что я была за рулем? Чтобы на меня повесили…» «Почему ты не спасла его? – повторил я. – Почему ты оставила его умирать? Наверняка он просил тебя позвонить и вызвать скорую». «Ну конечно, просил! – она опять начала заводиться. – Ну конечно, я сказала, что вызвала службу спасения, что они едут, что нужно ждать. Понятно, что в какой-то момент он понял, что никто не приедет, что я этого не допущу. Тогда он стал просить не бросать детей. Ой, да я повторяю все это уже третий раз! Слушай, я правда устала, впереди долгий день, и в десять у меня первая встреча».
Я качался и смотрел на нее. У меня уже не было вопросов. У меня уже не было вариантов. У меня уже не было шансов оправдать ее. У меня были ее ответы, а еще ее негодующее рассерженное лицо. И я не понял сам, как моя рука левитировала от тела и плавно, с сокрушительной силой, оказалась на ее щеке. Звук пощечины был, как миллионы колокольчиков в дацане. Она упала на кровать и схватилась за щеку: «Подонок, сволочь, ты как смеешь! Да что с тобой не так, скотина??» Я выдернул из-под нее серый атласный футляр подушки, бросил ей на лицо и стал изо всех сил давить…
Она кричала до тех пор, пока не задохнулась. От ярости она даже не успела захрипеть. Только натянулась, подобно струне, чтобы через несколько невыносимо долгих секунд рвануться и обмякнуть под моими руками. Даже в машине, отъезжая от дома, мне казалось, я слышал ее негодующие вопли.
Я катил по дороге, и мне было хорошо. Я не чувствовал себя убийцей. Помню, я ехал с открытым окном, подставлял ладонь встречному потоку ветра и насвистывал «Strangers in the night» Синатры. Выезжая из города, я остановился на заправке и вкусно позавтракал горячим бейглом и крепким кофе.
Все последующие годы меня ни разу не навестили муки раскаяния. Ее тень тоже никогда не преследовала меня, пугая синим лицом и закатившимися белками глаз. Не стану вдаваться в подробности относительно судебного разбирательства по поводу ее смерти. Мне скучно посвящать вас в детали. Скажу только, что она свое заслужила, а я свое отсидел.
Теперь я женат на мертвой женщине, которая, наверное, всю свою жизнь была мертвой среди живых.
Вечерами, когда я понимаю, что устал и нужно отдать себя сну, я подхожу к окну, закуриваю последнюю, самую важную сигарету за день, смотрю на огромный диск луны, висящий над лесом, и понимаю, что до сих пор люблю ее. А еще понимаю, что эта любовь дана мне как наказание за все плохое, что я успел сделать с душами невинных, полюбивших меня людей.
И мы с ней квиты. И я, в сущности, ничем не лучше, чем та, которой уже нет и которая никуда не денется из моего сердца.
Давайте почитаем Данте.
флип-флоп
Флип-флоп-флип-флоп-флип-флоп, я молодец. Флип-флоп-флип-флоп, флип-флоп, я влип. Я все-таки влип.
Ветер качает деревья. Такой сильный сегодня. Порывы-порывы-порывы. Порывы неизбежны. Но главное – быть готовым к тому, что они случатся. А так, страшно, что ли? Ну ветер, ну дождь, и что? На Аляске такая погода всегда. Главное – иметь аляску. Хорошая теплая куртка.
Она спросила: «И что мы будем сегодня делать? Впереди целая суббота». Они лежали в постели. Девять утра. «Я вообще не понимаю, зачем вставать. Давай отвезем детей маме и будем валяться весь день». «Сваришь кофе? Нет, не так: свари мне кофе, милая». Письменный стол до сих пор пахнет воском. Такой невероятный запах. В доме все состоит из запахов. Дом, если он настоящий, – это запах. Аромат. Аромат-ы. Арома-ты. Он сказал сегодня: «Наверное, я хочу всегда жить с тобой». Она тут же: «Ты будешь писать свои рассказы, а я с тобой жить». «В них, как я понимаю, – подумал он. – И за пределами моих непонятных и таких манящих текстов». Он сам по себе текст. Бери и читай. Если знаешь алфавит. Но с жизнью это мало сопоставимо.
Флип-флоп-флип-флоп-флип-флоп, оставьте меня в покое. Пожалуйста. Да ладно тебе, никто и не пытается. Телефон молчит. Дверь закрыта. Кто к тебе лезет? Ты все придумал. Либо это было явно не сегодня. А значит, сегодня опасности нет. Сиди, ходи, раскачивайся с пятки на носок. Никому ты не нужен, чтобы тебя доставать. Опасность миновала.
«А я до сих пор хожу по дому, ускоряясь, когда прохожу мимо окна», – говорит он, отвечая себе самому. Когда-то казалось, что разговаривать с самим собой – это как-то стыдно, неловко, все равно что украдкой спускать в душе. Сейчас этого даже не замечаешь. Норма, конечно, субъективна и целиком во власти объекта. Она сказала: «Слушай, тебе нужна драма. Трагедия». Он подумал: «Я не согласен. Я не хочу страдать. Не хочу мучиться». Вслух: «Ты в этом уверена?» Точнее, хотел вслух, но не спросил. Все больше молчания внутри. Все больше желания не-сказать. А когда говоришь, жалеешь, что сказал. Они лежали в постели, и он думал: «Мне кажется, что я опоздал быть здесь или просто отвык. Она стала другой. Тело прежнее и в то же время какое-то чужое». Он хотел ее или придумал эту ночь, чтобы спрятаться. Ему казалось, она – идеальное убежище от бомбардировок. О да. Осталось понять, есть ли к ней что-то большее, чем желание мальчика спрятаться на груди у мамы.
«Думать глубоко нельзя. Это опасный путь. Неминуемая пропасть. Шаг, шаг, шаг, и соскользнул в отчаянье. Опять это бетонное отчаянье. Выбираться на поверхность все сложнее. Ребята, вам четыре десятка лет. Как вы умудряетесь так легко жить? А что, если вы такие же, как я? Я ведь тоже веселый на работе, а с вами вообще человек-загляденье. Источник света. Фитиль давно перегорел. Как я умудряюсь светить? Я отражаю. Отражаю чей-то свет. Во мне моего давно нет. Пока нет? Уже нет? Еще нет? А будет?
Я пишу тексты, как музыкант песни. Проза сбита в жгут. Не пропихнешь иголку. Попробуй, и застрянет, все равно как добавить в хлеб розмарин. Тугая, мерная, разнотемповая петля текста. Самое невероятное чудо после зарождения жизни. Каждый текст состоит из запахов. Они не повторяются, если живые, нерукотворные. Роботы видны тут же, и чтение становится каменной кладкой, а речь не терпит такого. Речь – вода. Мы – вода. Нам написано течь. Мыслями, чувствами и тем, что выходит из нас в атмосферу, изменяя ее состав».
Флип-флоп-флип-флоп-флип-флоп, они бредут по дюнам. Она удовлетворенно улыбается. «Самка богомола», – думает он, и ему стыдно. «Пообедаем?» «Да, конечно, я уже проголодался». «И я, я бы съела креветки васаби». Креветки васаби, смешная, до сих пор не понимает, где она находится. Это тебе не Москва, не Париж, не Шанхай. Креветки васаби. Он пинает песок и зарывается в него носом сандалии. «Что я здесь делаю, зачем я здесь иду? Кто эта женщина рядом? Томная, чуть ленивая, разомлевшая в полуденном солнце. Она уверена в том, что победила, что я сдался, что наши дни, наполненные ее мироустройством и запахом ее бедер, послушно распадающихся в разные стороны, как раковины устрицы, – это то, о чем я мечтал и на чем меня можно провести».
«У нас такая невероятная семья», – признается она Петру и Алине. Они сидят на террасе мебельного салона Crocodile Skin и ждут консультанта. Он делает вид, что занят рассматриванием ручной работы ковра в псевдомарокканском стиле. На самом деле с трудом сдерживается, чтобы не рвануть вниз по деревянным ступеням. «Мой гений постоянно пишет, он стал таким счастливым», – она ерошит его волосы. Он опускает край верхней губы. Для нее эта гримаса – его улыбка. Сам он забыл, когда смеялся. «Мой гений» – как же это отвратительно звучит. Кошмарнее может быть только местоимение «мой» без существительного после него. «Мой» пошел на работу. «Мой» скоро позвонит. «Мой» не любит чеснок в салате. Буэ!
«Я больше не вижу смысла в фабульности текста. Все истории либо рассказаны, либо еще не прошли временной континуум и не повисли над нами, чтобы в определенный момент пролиться в нас дождями, а через наши пальцы стать черными змейками предложений. У меня нет круче истории, чем я сам. Я – человек, сидящий перед листом бумаги, стремящийся задержаться на земле, в килограммах дней своей жизни, и изо всех сил пытающийся рассказать не о себе, а себя. Ничего сложнее нет, кроме попытки зафиксировать каждую свою минуту. Я делаю это, обреченный на поражение, ибо скорость жизни быстрее скорости мысли и уж точно стремительнее скорости письма. Но я продолжаю писать. Мне ничего не остается, кроме как сидеть сейчас около открытого окна, за которым колотится мутный Атлантический океан, и укладывать слова, прыгающие, нет, не из головы, а из грудной клетки. И что еще важно: нет фабулы и равно нет формальности в тексте. Пунктуация не поддается привычной, ибо мой текст сейчас – это прямая речь. А в ней не может быть математической формулы, где запятая обязательно заканчивается точкой».
Флип-флоп-флип-флоп-флип-флоп, они летят в город, где живет ее мама. Там ему сносно. У ее мамы глаза раненой пантеры, обреченной на медленное угасание. Они сидят и часами обсуждают отца, который бросил их тридцать лет назад, но для них как будто вчера. Отец звонит регулярно три раза в год, один раз в декабре и два – в месяцы их рождения. Подлец. Обманутые надежды, разбитые сердца, уязвленное самолюбие. Во время этих скорбных, гнетущих посиделок он предоставлен самому себе. Никто не следит за его руками, лицом и как часто он смотрит в телефон. На пару часов возникает иллюзия свободы. В остальное время покровы вскрыты. Тайн быть не может. У них же семья. У них все общее, начиная с тюбика зубной пасты, заканчивая снами, которые она каждое утро подробно рассказывает ему, ожидая ответных.
«Тебе опять ничего не снилось?» «Нет, спал как убитый». И это правда. Он спит, будто его укокошили и каждое утро чудом воскрешают. Порой он не понимает, где проснулся и как зовут женщину, которая встречает его, нависая своим лицом в ожидании первого поцелуя. Он ничего не понимает, и уже давно. Даже закрыв глаза, он не может уйти в себя. В его сознании носятся москиты-раздражители. Каждая мысль причиняет боль. Все не так. Все чужое. Все мимо. Все не про него. Чего он хочет? Чего угодно, только не быть с ней. Чего угодно, только не быть здесь.
Полететь в Рим, сесть у Колизея и наблюдать толпы туристов, сгорающих под солнцем в очередях на вход, писать вечерами в 28-метровом номере отеля с окном, выходящим в такую узкую улочку, что можно вытянуть руку и дотронуться до противоположной стены; пить эль в Лондоне с подругой, которую не видел с первого курса университета, крутить арахис между пальцами, постепенно превращая его в пыльцу, и слушать ее английский, лишенный буквы R, постепенно напиваться и закончить в Ислингтоне, потеряв счет барам, пройденным за вечер; слоняться по питерским мостам, дурея от запаха корюшки, пить кофе на Итальянской и радоваться тому, что некому позвонить. Он бы вернулся в Аргентину и навестил друга в Сантьяго-де-Чили, поработал бы в редакции заштатной провинциальной газеты, написал бы давно обещанный сценарий, но вместо этого он лежит в доме, продуваемом сквозняками, и ждет, когда наступит очередной вечер.
«Маму я практически не помню. Она была со мной крайне редко, постоянно гастролировала с театром и умерла от передозировки в двадцать семь лет. От нее не осталось ничего. Даже запаха молока, который, стоит встретить в любом возрасте, узнаешь как материнский. Отец пытался показать мне ее фотографии и афиши, но, не имея привязанности, я скучал, сидя с ним рядом, и однажды, не сдержавшись, зевнул. Отец заметил. На этом с экскурсами в прошлое было покончено. Отец был лишен таланта общаться со мной. В силу возраста я всегда был не интересен. Я был медленный мальчик, тонкий, ранимый, чуть раздражающий отца своей заторможенностью. На самом деле я все видел и понимал. Я не мог нравиться этому взрослому сдержанному мужчине, живущему со мной отчасти из долга, отчасти в силу привычки. Моя комната, мой синий велосипед, пара скучных парней-приятелей, немного книг и бесконечные ночи, в которых я растворялся. И когда в девять лет меня спрашивали, кем я хочу быть, кроме «стать невидимкой» я ничего не мог предложить в ответ».
Флип-флоп-флип-флоп-флип-флоп, кому-то везет больше, кому-то меньше. Кому-то вообще не везет. От чего зависит, в какой ты группе? От семьи? Воспитания? Усидчивости? Фундаментального образования? Генеалогического древа? Интуиции? И да, и нет. Бить в одну точку, иметь цель он никогда не умел и вряд ли научится. Терпеть тоже. Что остается? Дождаться утра, встать, не скрываясь, натянуть штаны, футболку и кроссовки, кинуть в рюкзак телефон, бумажник и паспорт, обернуться, зная, что пара настороженных темно-зеленых глаз неподвижно и прицельно наблюдают за тобой, нагнуться к ней: «Прощай, милая». Она с усмешкой: «Опять бросаешь?» Он, внутренне превозмогая ее утренний запах: «Прости». Она, шипя сквозь зубы: «Я тебя презираю». Он, понимая, что осталось максимум пара секунд: «Все будет хорошо». Она: «Я не дам тебе видеться с детьми».
Постараться не реагировать на слово «дети», подхватить рюкзак и выйти в улицу. Впереди день. Много новых дней. Начать сначала можно всегда. Главное – не ждать понедельника.
«Я ненавижу тебя, ненавижу, проклятый алкоголик, никчемный графоман, ты никогда не станешь писателем, тебе это не дано, ты никогда ничего не напишешь, ты лузер, лузер, лузер, ты старый». Наконец-то она сказала то, что действительно думает обо мне. Наконец-то мы стали честными и счастливыми. Впереди целая жизнь. Такая, какую я хочу и на которую решился.
До автобусной станции четыре мили. Он шагает по дороге, пружиня и мягко подталкивая асфальт. Ветер качает деревья. Такой сильный сегодня. Порывы, порывы, порывы. Порывы неизбежны. Но главное – быть готовыми к тому, что они случатся. А так страшно, что ли? Ну ветер, ну дождь, и что? На Аляске такая погода всегда. Главное иметь аляску. Хорошая теплая куртка. В ней ему даже жарко. Он идет быстро и улыбается. По-настоящему улыбается.
Она прыгает в черный «сааб», задыхаясь, вылетает на шоссе и видит его удаляющуюся легкую спину. Она летит вперед и, когда расстояние между ними сокращается до нескольких метров, изо всех сил давит на газ.
Флип-флоп-флип-флоп-флип-флоп-флип…
самый красивый гопник
Памяти Владислава Крапивина
Я до конца его так и не узнала.
Говорят, постоянно смеялся, особенно когда был пацаненком. Будто всегда расположен и открыт, но глаза жесткие и начеку. Симпатичный, белобрысый, голубоглазый. Широкая открытая улыбка. Пятерней челку слева направо закинет и сидит на кортáх, смотрит, ухмыляется. Треники на коленях натянулись, футболка белая, не заляпанная, белоснежный ворот, и руки всегда чистые, загорелые предплечья. Кто-то ляпнул: «Да ты красавчик», но больно прилизанное словцо это было для них. Моментально сократили. Красава. Прижилось. Славка не возражал.
Семьей жили дружно. Но умер отец, и мать озлобилась, замкнулась. Он ей надоел. Отличником не был, зубрилой тоже, подлизой – тем более. То, что хотела видеть в сыне, со всей очевидностью не вышло. Растить и ухаживать, кропотливо и ежедневно, Валентина не умела. Заботилась кормежкой и стиркой. Чем он жил, что ему нравилось, не спрашивала. Не знала даже, что любит и не любит из еды. Ставила тарелку с супом, мясо с макаронами на второе. Быстро ел. «Спасибо» без «мама», и выходил из кухни. Потом, на поминках, уже датенькая Светка заорала: «Вы что, идиоты, суп гороховый наварили, Красава его на дух не переносил!» И Валентина, первый раз за все те страшные дни испытала живую эмоцию, сродни удивлению. Гороховый, пока он еще жил дома, она варила ему каждую неделю и не помнила, чтобы отказывался. Может, из вежливости ел, кто его знает.
Когда стало ясно, что институты не светят ни при каких обстоятельствах, Валентина окончательно в нем разочаровалась. Он это чувствовал. Вначале тосковал по матери, потом стал ее забывать, хоть и жили вместе бок о бок, но уже будто просто малознакомые чужие люди и откровенно поневоле. Ох, как рано умер отец…
Больше всех времен года Красава любил лето. Три сказочных месяца солнца и тепла. Каждое утро, проснувшись на своем продавленном диване, в комнатке с постерами Бон Джови и «Кисс» на облезлых стенах, Красава медлил с подъемом и лежал, глупо лыбясь в потолок в мареве солнечных пылинок и косых утренних лучей. Все мерещились ему золотые песчаные нити и море, убегающее в горизонт. Казалось, стоит встать, прыгнуть в треники, распахнуть дверь, и в комнату одна за одной покатятся волны. Каждый раз он велся на это, рывком выскакивал за порог, но вместо своего любимого бесконечного моря видел настороженное угрюмое лицо матери. «Завтрак на столе». «Спасибо» без «мам». И золотые нити исчезали, сменяясь запахом жареной колбасы.
Во дворе его любили. Он был рисковым и легким. Хлестко дрался, курил, актерски прищуриваясь, а когда напивался, пел песни. «Красава, давай уже, не томи, спой Высоцкого». Красава пел Высоцкого и разный блатняк, доставшийся в наследство от отца. Особо проникновенно получалась невесть откуда появившаяся песня про Афган:
…А тот студент, соперник мой,
Очкарик, книгочей…
Прости его, что он живой,
А я уже ничей.
Не доискаться до причин,
И смыслы бытия,
Прости, что первенец, твой сын,
Похож не на меня.
Пацаны мрачно сплевывали и затягивались: «Сука, а! Ну че тут скажешь. Не дождалась, коза. Пацана погубила».
Девочки отпивали из бутылки, пущенной по кругу, и вступали в перепалку с пацанами:
«Че не дождалась-то? Он по-любому не вернулся. Че ей делать-то было? Всю жизнь сидеть одной?»
«Да и посидела бы. Западло нормального пацана дождаться?»
«Ага, сам бы посидел!»
«Светка, ты че нарываешься-то, блядь, я понять не могу…»
«Сам нарываешься. Хули посидела бы? Ей жизнь свою строить надо было».
«По себе не суди, коза. Ты б точно свалила».
«Ты че, блядь, дерзкий такой сегодня? Вчера ночью на себя посмотрел бы! Олень сраный, какой шелковый был, когда лез!»
«Это че за базары, Свет? Ты ниче не попутала, а?»
Славка слушал их молча, не вникая. Потом вставал и уходил. Перепалки эти его утомляли. Он шел по вечернему району, хмельной и разнеженный водкой. Под фонарями шептались деревья, в песочницах возились чумазые малыши, во дворы заезжали раздолбанные «лады». Гости перетекали из района в район. Хотелось гулять до утра и дышать остатками дня. Что-то сладкое и тревожное переливалось в груди и не имело выхода. Едва различимый в сумерках, Красава нырял в парк с редко посаженными в нем березами, украдкой прижимался ухом к стволу дерева и, закрыв глаза, долго стоял, прислушиваясь к тому, что происходит внутри древесной жизни.
В то лето в его день рождения поехали в Питер. Встретили местные. Привезли на Охту. Гопота собралась зачетная. Братались, поздравляли. Пили разбавленный «рояль», пыхали, ржали. Славка блаженно улыбался, пел, отмечая про себя, что тревожное и сладкое сегодня особенно отчетливо сжимает сердце. Поехали в клуб. Знакомились с местными. Там он и увидел ее. Темные, почти черные глаза, может, от дискотечного света, может, такие сами по себе. Высокая. Тонкая. Копна искрящихся волос. Контур губ, обозначенный карандашом. Ее обнимал Костя – местный питерский авторитет. «Красава, именинничек, познакомься: моя девушка Надя». – «Надежда». – «Слава». Он мгновенно понял, что она другая. Не их породы. Не похожа на Светку и всех подруг, которых он знал на районе. «С днем рождения, Слава». «Спасибо», – ответил он и посмотрел ей в глаза.
Он влюбился в нее мгновенно. И так это было для него очевидно, что пришлось выйти в белую ночь и, привалившись к стене, закрыть глаза. «Вот оно, вот оно, вот оно» – кружилось в голове и наматывало вертолетные круги.
Выбежал на Фонтанку. Отдышался. Покурил, сплевывая в черную воду канала. «Ну что я за мудак, все нормально». Вернулся в клуб и тут же опять увидел ее. Она отрешенно танцевала, поднимая руки и плавно покачивая бедрами. Потолок обрушился на Славку, и он понял, что действительно погиб. Все вокруг стремительно ожило, проснулось и задышало. Улыбки, водка, много водки, потные, счастливые, чуть размазанные лица, слова, каскадом летящие ему в уши, ладони, обнимающие его затылок: «Красава, с днюхой! Зачетный тусень, брателло!» Внезапно ему стало так весело, как никогда до этой ночи. Он будто поднялся в воздух и парил в нем, танцуя, кружась, бешено вращаясь на танцполе.
Надины глаза стояли перед ним, и он боялся опять увидеть ее, случайно наткнуться и, конечно, тут же увидел, и с этого момента уже не мог не следить, что она делает, куда идет, с кем разговаривает. Он впитывал ее движения, губы, высокий ясный лоб и попутно отмечал про себя, что старается быть ближе, быть громче, быть веселее, быть ярче. Он хотел петь. Хотел обнимать всех, кого знал и не знал. Тревожное и сладкое наконец нашло выход и затопило его.
В шесть утра вывалились из клуба, нырнули в покоцанную тачку и понеслись по сведенным мостам через Неву.
День спали. К вечеру оклемались, и опять собралась толпа. Славка неожиданно стал центровым, шутил, вываливался через подоконник, орал: «Эй, пипл, у меня день рождения!!» Пацаны ржали: «Красава, да ты в ударе!»
Ночью хата набилась новыми. Пришел Костя. Без нее. Славка внезапно устал и сник. Стало ясно, что все это представление было предчувствием новой встречи, которая не случилась. «А где Надя?» – «Че, понравилась?» Костя подмигнул: «Да, она зачетная, братан, скоро появится. Она вообще не часто со мной тусит, больно строгая». – «У вас любовь, что ли?» – «Да я как увидал ее, так сразу и втюрился, кто ж мне откажет. А фамилия, братан, у нее ваще улет – Василькова». Костя снова подмигнул.
Она пришла, когда он пел. Сразу не заметил. Велюровые головы, косячок по кругу, братва сжимала плотным кольцом. Песни лились из него потоком. Не успевал допеть одну, начинал следующую. Потом попросили «песню про любовь». «Точнее, про сиськи», – гоготнул братан, присевший слева. И в этот момент Славка увидел ее. «Какая нежная, – пронеслось у него в сознании. – Какая нежная и красивая».
Не могу я передать, что я чувствую сейчас,
Я хочу дотронуться до Вас.
Почему не рядом я, почему у Вас другой?
Трогает он Вас своей рукой…
Она смотрела на него внимательно и прямо. Он пел и не отводил глаза.
Потом шел дождь. Потом они стояли в парадняке и курили. Потом она поцеловала его. Потом он сказал, что любит ее. Потом появился Витька, сгреб Славку, швырнул его в стену, и, прижавшись к уху, горячо зашептал: «Ты че, Красава, ваще охуел? Она ж Костина телка, в падлу так подставляться!» И пока Витька суетился, заплевывая слюной висок, Красава смотрел через его плечо, туда, где стояла Надя, спокойно наблюдая за ними, и, глупо, по-щенячьи улыбаясь, таял от любви. Потом они сбежали. И гуляли по мостам и улицам до утра. Потом была крыша, где они разделись, и эта была его первая ночь с девушкой.
«Он тебя убьет, Красава, – сказала Надя, кутаясь в его трехполосную олимпийку. – Меня изобьет, тебя зарежет». – «Не посмеет, Надюша». Над городом вставало белесое питерское солнце. «Куда мы пойдем сейчас? Тебе нельзя возвращаться». – «Я разберусь. Ты будешь ждать меня?» – «Да, – она посмотрела на него. – Буду».
Потом был вокзал, и он спал всю дорогу до Москвы. В городе шел проливной дождь, прерываемый раскатами грома. Славке казалось, что молния целится прямо и только в него, сжимал голову руками и тихо плакал, пока ехал в тачке домой. Он уже чувствовал ту неизмеримую силу тоски по Наде, которая с каждым часом становилась все сильнее и сильнее, вгрызаясь в его грудь и разрывая на части ребра.
Дома опять спал. Спал, просыпался, плакал, отключался и ждал звонка в дверь. Но на разборы никто не пришел.
Весь июль Славка промаялся на районе. Когда встретился с пацанами, они только и спросили: «Ты куда слинял, чудила? Мы так зачетно тусанули с питерскими. Искали тебя. Потом позвонили теть Вале. Оказалось, ты дома». – «Да че-то перебухал, не помню, как уехал», – ответил Славка. Больше к теме не возвращались.
Он думал о Наде каждую минуту. Нет. Каждую секунду. Он думал о ней постоянно, каждое мгновение. Он только и делал, что думал о ней. Есть не мог. Еда казалась диким занятием. Есть было даже как-то стыдно. Только и делал, что пил водку и пел до изнеможения. От усталости отключался и впадал в ступор сна. Она снилась ему. Чаще всего ее волосы. Огромная копна вьющихся медно-рыжих волос, ее веснушки, разбросанные по плечам, ее спокойные глаза и прямой взгляд.
В сентябре не выдержал и сорвался в Питер. Нашел ее. Завис на неделю. Спрятались в Комарово в доме ее друзей. Друзья предупредили сразу, что дело опасное и Костя не простит, если узнает. В Питере жили по понятиям, и происходящее было откровенным криминалом. Советовали уехать и забыть.
В моменты таких застольных душеспасительных бесед Надя вставала из-за стола, уходила в комнату, ставшую их убежищем, курила, стоя у окна, за которым плескалось мелководье Финского залива. Потом возвращалась, садилась рядом с Красавой и при всех обнимала его, прижимаясь к шее губами.
«Смертники вы, ребята», – грустно сказал Володя, сорокалетний вор в законе, худощавый мужик с глубоко посаженными в прорези глаз зрачками. Смотрел он на них по-доброму и обреченно. «Да обойдется, может, дядь Володь», – говорила Надя. Он качал головой: «Не по понятиям это, ребятки, не по понятиям».
В конце сентября дом накрыли. Была ночь. Красава спал, крепко обнимая Надю. Он не выпускал ее из рук даже во сне. Костин кулак смял щеку. Славка вскочил, заметался и тут же получил удар под дых. Его свалили на пол и били ногами. Надя кричала. Ее тут же увезли. «Сегодня, сейчас убьют, сегодня, сейчас» – носилось в Славкиной голове. «Где Надя, Надя, не трогайте ее, суки, оставьте нас в покое», – шептал он, полуживой, корчась на половицах. Костя поднял его за светлый окровавленый чуб: «Корешок, ты реально не прав. Я предупреждаю один раз. Второй будет последним. Хоть как-то проявишься, тебе пиздец. Усек, падла?» Отпустил. Красавина голова глухо и тяжело упала на пол. Костя наступил на кадык, чуть нажал: «Надеюсь, ты понял, мудила». Волоком вытащил из дома и по дюнам потащил в залив, где бросил.
Когда Красава очнулся, было тихо. Слишком тихо. «Меня убили, – подумал он. – Да хоть и так. Зато теперь я свободен. Пусть больно внутри, но чисто в сердце, и я так сильно люблю ее…»
«…Где она? Где она?» – забилась мысль. Славка приподнял голову и увидел пятилетнего мальчика, который смотрел на него со страхом и любопытством. «Мама!» – закричал малыш и бросился бежать. И опять стало темно.
В Боткинской лежал до середины октября. Два сломанных ребра, разрыв селезенки, перелом левой ноги и сотрясение мозга. Мама не приехала. Приехала Светка и, сидя над ним в палате, пыталась кормить. Славка тогда понял, что она любит его. Молчал, смотрел, был благодарен. Внутри звенела пустота. Он был невесомый и легкий, будто из тела достали все внутренности, оставив только способность видеть и дышать. Когда оклемался, вместе со Светкой уехали в Москву.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?