Текст книги "Сахарное свечение (сборник)"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Да сейчас уже ничего, пусто… Озеро сейчас. А тогда было село, большое дивное село. И в голодное лето папа перевез туда, к деревенской родне, всю семью. Купили на паях корову, и мы, детишки, выгоняли ее и пасли – мне-то лет шесть-семь было, а все двоюродные-троюродные постарше. Эта корова нас спасла от голодной смерти. Мы ее пасли на взгорке рядом с церковью – замечательная высилась церковь на горе, отовсюду была видна… Кладбище при ней, трава густейшая, паси – не хочу… А когда уже после войны я с тобой, маленькой, приезжала в Полтаву и хотела наведаться в Жовнино, соседи сказали, что села нет и в помине! Затопили водой, по плану. Под водохранилище… А церковь ломали-ломали, взрывали-взрывали… А она не поддалась. Ну ее так и затопили. Высится, говорят, колокольня посреди озера…
– Ну, погоди с колокольней… Что цыганка-то?
– Да я ее смутно помню… Она ведь мне как приходится… Прабабкой, да? Очень была древняя. Сутулая тощая старуха… Нос горбатый, косыночка белая. Обычная еврейская старуха.
– Но ведь в молодости, судя по всему, хороша была!
– А как же – красавица, говорят, невероятная. И мужу верная жена… Почти весь год. Весной только уходила в табор, об этом в родне как-то не принято было говорить. Месяца полтора где-то пропадала, как в поэмах. Классический образ: мол, гори все огнем.
– Ничего себе, – заметила я. – Хорошенькое дело в еврейской семье! Поэтому наша-то бабка и утаивала такое эксцентричное мужнино родство, да?
– Ну… Не только поэтому. Они все утаивали, сколько могли. Понимаешь, в народе всегда цыган считали колдунами. А эта праматерь к тому ж предсказывала будущее.
– Да ты что!
– Точно. Ну и вообще. Как теперь пишут – харизматическая была личность. Не говоря уж о том, что от нее всему потомству передались темные волосы, карие глаза и смуглая кожа. И неудержимый нрав. Так что слабаки оказались рыжие против наших цыган. А сыновья и внуки – какие лошадники все безумные! Я ж тебе рассказывала, что твой дед, папа мой, в Первую мировую служил в кавалерии? И во Вторую мировую, в эвакуации на Кавказе, уже немолодым человеком устроился работать в колхоз на конюшню, лишь бы к лошадям поближе. Умирал за лошадьми, разве что не крал… Да: и танцевал, как бог. На столе между рюмок мог протанцевать так, что ни одна не опрокинется. Такие гены ядреные. Вот и получается, что все потомство этой чертовой старухи и есть – «Ди Цыгайнерн».
Мы с мамой посмеялись, и я опять принялась паковать книги, альбомы, какие-то жалкие скатерти и ничтожные котелки. Будто цыганский табор сворачивал вечные свои шатры в преддверии весеннего кочевья.
* * *
С начала девяностых стала подтягиваться на Святую землю вся моя несчитаная родня – троюродные, многоюродные и перекрестноюродные братья-сестры, кому-то тетки, чьи-то племянники – изобильное хозяйство, раскинутое некогда по дальним пределам советской империи от Ташкента до Иркутска, а теперь вот сгоняемое божьими пастухами на это весьма каменистое пастбище.
Сама я родственник плоховатый, инвалид своей вредной профессии – люди интересуют меня исключительно с сюжетной стороны. Поэтому вся прибывающая родня проходила через гостеприимные объятия моей мамы. Вечерами она звонила и сообщала радостно:
– Приехала Мила с семьей! Ты помнишь Милу?
– Нет.
– Ну как же ты не помнишь Милу?! Из Полтавы, дочка Раи, дедушкиной племянницы. Тебе было четыре годика, ей восемь, вы играли на берегу Ворсклы, ты уронила в воду целлулоидного пупса. Помнишь? Тогда все удивлялись, что Мила за чужой игрушкой плакала, как за своей, а ты глядела вслед пупсу изучающим взглядом… Да ты и сейчас смотришь таким взглядом на все свои кошмарные траты и убытки.
– Мам…
– Так вот, Мила ужасно хочет с тобой встретиться.
– Ма-а-ам…
– Нет, слушай, это уже будет обидой! Она очень просит. Собирает твои книги, гордится и так далее… Запиши телефон. Позвони ей красиво, как сестра!
Я позвонила красиво. И не пожалела. Эта моя какая-то там кисельная родня даже по телефону оказалась разбитной и словоохотливой. Говорила складно, завирально, с украинским «хэканьем», по ходу дела отвлекаясь на реплики в параллельном разговоре то ли с гостями, то ли с домашними:
– Та ты ж не представляешь, как я… – И в глубь квартиры кому-то: – А пошли его в задницу, если будет свободная минутка!..
Надо эту сеструху потрепать насчет всяких историй, мелькнуло у меня. Ей вроде годков сейчас… Под пятьдесят.
И мы договорились о встрече.
– У тебя кудряшки-то остались, цыганенок? – спросила она.
– Нет, у меня лысина.
Она зашлась от смеха.
В ту минуту я и не подозревала, что меня ждет заповедная семейная история.
Сестра Мила явилась на другой же день, притаранилась аж из Беэр-Шевы, тремя автобусами. Бешеной-то собаке, заявила она с порога, семь верст не крюк.
Мы обнялись. Она оказалась чуть выше, полнее меня, дороднее, но неуловимое сходство все же присутствовало – в жестах, что ли, в походке… Прохаживалась туда-сюда по квартире, вроде бесцельно, совсем как я, когда работа не идет, и хотя была в брюках, по движению бедер чудилось, что она шевелит-шевелит юбками, а сейчас запросто предложит погадать.
И, словно подслушав мои мысли, пропела:
– Ну, молодыя-хоро-о-ошия-а-а, откочевали ж вы на край пусты-ы-ыни…
Когда сели обедать, я пригляделась к ней лучше. Смуглая, темноволосая, с каре-зелеными глазами, она, несомненно, как и я, ощущала в себе толчки таинственной крови – она ведь как раз с той, дедовой стороны. Не спросить ли? Вдруг что расскажет…
Она заметила мой взгляд. И снова, будто мысли подслушала: сказала усмешливо, с сожалением:
– Эх, а какие кудряшки были рассыпчатые. Ну чисто цыганенок!
– Да и ты вроде не Мэрилин Монро…
– Какое там, – отозвалась она охотно. – Мы же все процыганенные.
Ох, ну тут уж я вцепилась в нее мертвой хваткой – как, да что, да когда. Мои все за столом притихли.
А мы с позабытой сестрой, сидя друг против друга, подались обе вперед, налегли грудью на стол, будто – говорил потом мой муж, – будто две цыганки в тайный сговор вступали…
И заструился передо мной золотой пылью украинский полдень над дорогой, по которой мой рыжий прапрадед ехал в телеге на ярмарку, покупать невесте подарок на свадьбу. Невесте рыжей, как тот полдень и те поля, и синеглазой, как то небо…
Что же произошло там, в трактире, когда цыганка подошла к нему погадать? Приворожила? Заколдовала? Порчу наслала, как всю жизнь потом утверждала отвергнутая невеста? Да и вообще – откуда обо всем этом знают в родне?
– Как это – откуда! Так дядь же Коля, сосед, ветеринар, он знаешь когда помер, – аж в пятьдесят девятом, глубокий был старик. Лет за сто. Я его чуток помню, смутно. Так вот он еще хлопчиком со своим батей на ту ярмарку вместе с нашим прапрадедом на одной телеге ехал. Он и рассказывал, как вошла цыганка в трактир, так парень, наш дедуля, и обмер: красавица была огнеметная. Ей и ворожить особо не требовалось. Пропал жених. В буквальном смысле: вышел с ней на улицу и как сквозь землю провалился. Это потом, месяца два спустя, он появился в Жовнино, да как! На чьей-то телеге прикатил. Подъехал к дому, перед которым вся родня высыпала – шутка ли, они ж не знали, оплакивать сына или искать его по канавам-ночлежкам… Подъехал, значит, слез с телеги, снял девушку, что рядом сидела, и молча внес на руках в дом.
– Красиво!
– Ой, не скажи. Это нам сейчас отсюда – красиво. А представь всю эту еврейскую родню, а ту семью, невестину, уже приданое в сундуках было уложено-переглажено, а… Да что говорить! Отколол наш прапрадед номерок. Всех презрел! Но выходит, и у него кровь была не водица, а?! Выходит, и он ей был пригож, если она осталась с ним на всю жизнь да нарожала четверых. На идиш говорила, как настоящая хайка. Только весной уходила – в табор, в цыганский загул, но всегда верталась назад, а муж ее безропотно принимал.
Я слушала эту свою дальнюю сестру, любовалась провинциальной свободой жестов, словечками, раскатистым смехом. Завидовала… Она была настоящей, непрерывной; ее семья покидала те места разве что в эвакуацию. А потом вернулась. Не то что мы.
– Слушай… А правда, что в Жовнино все ее боялись, эту цыганку?
– Смотря кто… Многие боялись, да. Она говорила: кто мою кровь обидит, тот жестоко заплатит!
Я отшатнулась к спинке стула. Мурашки побежали по рукам до плеч, стало зябко. Так вот, значит, кто– кто-кто-о-о!
И я сказала:
– В какой-нибудь средневековой Франции ее бы непременно сожгли. Она что, гадала?
– Да ничего она не гадала! Будущее видела, это правда. И свою смерть предсказала. Причем за несколько лет. Я, говорила, сама поведу своих детей к могиле, а Нюся будет петь и плясать!
– Что?! Как же это? Кто такая Нюся?
– Господи, что с тобой, ты совсем родни не знаешь… Нюся, ее внучка, – это же Семена дочь. Вот смотри: ты – внучка Сендера, я – Ривы…
Она пошла загибать пальцы, как цыганка на ярмарке; посыпались из лукошка имена-прозвища, да с подробностями, с пояснениями, как будто в ускоренной киносъемке лопались почки на ветке, выбегал отросток право, влево, оперялся листвой… Я заслушалась вкусной ее интонацией, мгновенно перестав следить за сыновьями и внуками горбоносой праматери.
– …Так вот, к началу войны прапрабабка уже такая древняя была, что почти всех детей пережила. Внуки остались. И всех по фронтам-эвакуациям разметало. Кроме Нюси, старшей ее внучки. У той буквально за месяц перед войной мужа на фабрике током убило. Остались двое детей, мальчик и девочка. Сейчас бы наши с тобой дядя-тетя. Вот Нюся с бабкой-то и осталась. И что ты думаешь? Их расстреляли, конечно же, чуть не в первые дни со всеми остальными, а цыганку нашу аж по двум статьям: за еврейство и за цыганство, так что, с точки зрения немецкой бюрократии, они перевыполнили план. И вот слушай: Нюся-то перед расстрелом сошла с ума, и когда их гнали к яме, она пела и плясала. А старуха в ясном разуме вела своих детей к могиле. Как и предсказывала!
Тон у сестры был торжествующий, будто она сообщала о каком-нибудь небывалом семейном достижении, и привычную слезу, бегущую по склону крупного носа, тоже утерла торжествующим жестом.
Мы помолчали. Моя дочь тихо поднялась и стала собирать тарелки. Я как бы со стороны вдруг увидела ее вечно спутанные кудрявые волосы, длинную юбку, то ли индийскую, то ли цыганистую. «Таборный вид» – это у нас в семье осудительное выражение.
– Нам откуда известно, как они умирали… – продолжала Мила. – Дочь дяди Коли шла с ними почти до конца, вместе с колонной. Все надеялась, что удастся хоть кого-то из мальцов выхватить, тем более сама бездетной была… Не удалось. Но вот она-то и видела все. Как перед смертью цыганка прокляла карателей воем страшным.
– Как это – воем?
– А вот так, – выла, что твоя волчица в зимнем поле. Но… Вроде как не в страхе, а… Заклинания творила. Древние какие-то заклинания. Представляешь?
Я молчала.
– Какие же заклинания? – спросил мой муж.
– Ну, дословно никто сейчас и не скажет, некому вспоминать. Но Колина дочь говорила: бабка выла нутряным таким воем, мол, ничего-о-о-о, вы, гады, палачи проклятущие, зе-е-е-млю за моих жрать будете, зе-е-е-млю жрать! Мои все до девятого колена присмо-о-о-о-тренные!..
– Как?! – вскрикнула я. – Как?!
Сестра Мила осеклась, растерялась… Глядела на меня в замешательстве.
– Как она сказала, повтори?!
– Ну… в смысле: ответите, гады…
– Нет-нет… подожди… – Сердце мое колотилось как бешеное. – слово какое… вот это слово… мои все… все —?!..
– «Присмотренные» почему-то… Да, мне тоже показалось странным… Кем – присмотренные, на что – присмотренные?.. Но вот уж точно: буквально через день все, кто расстреливал, взлетели на воздух.
– То есть?!
– Разорвало их в клочья… Этому, что командовал расстрелом, башку оторвало, рот открытый весь был землей забит. Не партизаны, ничего… Какая-то бытовая нескладуха в комендатуре вышла. Кто-то бензин, что ли, пролил, а там рядом телега с соломой стояла и ружья заряженные…
Я уже не слышала подробностей. Все это было неважным, все. Я вскочила и вышла на балкон. Буйный восторг ударил мне в голову, грозный ветер хлынул в горло. Дикая, горькая радость душила меня! Вот оно, чудовищное, древнее, глубинно-утробное: око за око! А другого и не бывает, другое все – ложь, ханжество, тухлая серая кровь! Землю, землю за моих будете жрать, повторяла я, землю будете жрать!
И задыхалась.
И не могла опомниться.
* * *
Такие дела…
Из-за этой цыганки, просто беда, сны мои одолевают не сдавшие зачет покойники.
Возникают среди ночных видений, укоризненно посматривают, молча качают головами – предупреждать, мол, надо бы… А я – что? Я так, подсадная утка. Нечего мне им сказать, даже во сне.
И по-прежнему за моим затылком – неумолимым конвоиром! – ее грозная тень. И не устанет ведь, и не смягчится!
Моего свекра, например, не пустила на святую землю – а ведь была мечта всей его жизни! он уже и контейнер отправил. Не пустила: умер накануне вылета. И – не вдаваясь в подробности – было, было за что.
Со временем я успокоилась. Просто жизнь идет и, как глины ком, уминает и месит твои принципы, лепит-перелепливает ежеминутно картину мира, меняет представления о том, что есть справедливость, кому воздастся и кто за что ответит.
Вот сына выгнали с работы без предупреждения, без компенсации, незаконно, подло… И надо немедленно к адвокату… А тот письмо… И они обязаны… А если не отреагируют, то… И тогда они не отвертятся!!!
Я мысленно прикидываю насчет девятого колена, губами шевелю, пересчитывая имена, как последние монеты в кошельке. Наконец говорю с ледяным спокойствием:
– Закрой фонтан! Без тебя разберутся.
А ничем иным она меня, эта самая кровь, вроде и не беспокоит. Разве что плечи начинают ходить при первых же аккордах цыганской гитары, и по весне, в конце февраля, томительно запахнет былыми землями… Приснится вдруг на рассвете запах прелой травы из-под снега или чугунный, угольный дух прокуренного и обоссанного тамбура в плацкартном вагоне Ташкент – Иркутск.
И рука сама тянется пощелкать по клавиатуре компьютера – что там за скидки предлагают авиакомпании в марте-апреле?
Во всем остальном я, конечно, принадлежу другому народу. Принадлежу, ибо не верю в бесполость, надмирность и прочую вымученную галиматью, а верю в этот плотный телесный пахучий мир, в горячо пульсирующий сгусток кровей, в узловатые корни, проросшие гены, в жадное друг к другу любопытство и страсть.
Возвращаясь из очередного цыганского загула, я, как обычно, сначала маюсь с тележкой по всем закоулкам аэропорта, с трудом обнаруживаю на задворках дальнего терминала стойку регистрации рейса авиакомпании «Эль-Аль» – «Все неудобства – во имя вашей безопасности, мадам!» – и чуть ли не обреченно вхожу в выгороженное канатами пространство. Внутри него все бурлит хрипатыми, какими-то обветренными голосами, вскриками, детским плачем и молодым гоготом. И я мгновенно устаю, раздражаюсь и закатываю глаза от коловращения рук, лиц, плюшевых зверят и прочего таборного барахла.
Рехнуться от них можно, думаю я, не замечая, как и мой голос повышается в этом гомоне, резче становятся жесты, энергичней движения. Ведь тут с нашими не зевай, жми, поглядывай, огрызайся, поддевай, заодно подтаскивай чемоданище какой-нибудь молодой мамаше, обвешанной тремя младенцами сразу.
И в самолете продолжаются эти мучения, и не поспать, и не расслабиться, и не продраться в туалет, потому что в хвосте салона собрались на молитву черные грачи в адвокатских шляпах. Когда-нибудь они перевернут самолет в своей осатанелой страсти.
И я уже не чаю долететь, выдраться из колготни кагала, оказаться дома – став наконец одной, отдельной, само`й.
Вот он, народ твой, говорю я себе с досадой, народ твой присмотренный!
Подсадная утка Господа Бога, в душу мать!
Адам и Мирьям
Земную жизнь пройдя до половины… да что там! – давно перевалив эту умозрительную вершину, я научилась водить автомобиль.
Сдала экзамен на права и еще месяца три по здешним законам ездила «с сопровождением», то есть с собственным мужем, человеком педантичным и обстоятельным, с брезгливой гримасой наблюдавшим за моей суетливостью новичка. Черт-те что я вытворяла первое время, то и дело вскипая, бросая руль, наваливаясь на него в испуге.
Но в некий прекрасный день – промозглое и омерзительное февральское утро – я наконец оказалась одна в этом домике на колесах, в этом батискафе с рулем, в этом сухопутном корабле, где вдруг ощутила себя полновластным капитаном собственной жизни…
Нет, все это не передает… не может описать чувство упоительной… ага, уже ближе… дело в том, что я вдруг вспомнила подростковую украденную свободу, какая овладевала мной, если вместо уроков я сбегала в зоопарк или садилась в пригородную электричку и, выйдя на станции Чирчик, шлялась до вечера по окрестным полям и бахчам совершенно одна. Вот нечто такое испытала я, когда впервые оказалась одна за рулем, со всех сторон укрытая панцирем машины, всевластно свободная в направлении движения и мыслей…
Шел сильный дождь. Иерусалимский камень, которым облицованы дома и замощены тротуары, в солнечные дни впитывает воздушный жар, а к вечеру отдает его, излучая сахарное свечение, поэтому город приподнимается и дышит, как грудь спокойно спящего на рассвете…
Но этот же камень в зимние темные дни непроницаемо тверд и угрюм. Резкий ветер гонит вдоль тротуаров бытовой мусор окрестной жизни, повсюду валяются вороньи тушки сломанных зонтов, бессильных против горного ветра, и тускло отсвечивают на головах обитателей религиозных кварталов мокрые полиэтиленовые мешки, в которые они оборачивают свои недешевые шляпы.
Я запустила «дворники», и когда с монотонным шарканьем они смахнули с лобового стекла водяную пелену, успокаивая и даря вольным одиночеством, столь мною любимым, я ощутила полную отгороженность от мира и – свободу, юную украденную свободу…
Я сразу успокоилась и поняла, что со временем буду уверенно и элегантно водить эту колымагу.
«Почему бы не податься куда-нибудь… – думала я, медленно отъезжая от центральной автобусной станции, к которой только что подвезла дочь. – Скажем, поехать к Васо и Манане, похлебать грибного супчику… Да, вот именно, и очень кстати: горячего грибного супу!»
Перестраиваясь с правой полосы в левую, чтобы развернуться на светофоре, краем глаза сквозь запотевшее боковое стекло я заметила пожилую даму на тротуаре. Она пыталась открыть зонт, который явно заклинило. Дождь свободно заливал ее синее пальто, почти уже черное от воды, шляпка тирольского фасона уныло сбилась набок…
Я развернулась и подкатила к ней, «подрезав» при этом белую «Хонду», возопившую вслед протяжным гудком.
– Садитесь!
Дама наклонилась к открытой дверце, вгляделась в меня. Вот теперь стало видно, что она уже стара, пожалуй, к восьмидесяти, – издалека ее молодила худощавая и довольно прямая фигура в модном пальто, а также эта ухарская шляпка; но вблизи глубокие морщины откровенно являли возраст. Глаза, впрочем, смотрели цепко и даже насмешливо под высоко наведенными бровями. Вообще вблизи она не казалась такой беспомощной. И чего я всегда лезу, куда меня не просят…
– Но… куда вы едете?
– Неважно, я подвезу вас.
– Мне неловко, – сказала она. – Я вся мокрая…
– Да садитесь же, черт возьми, этой рухляди ничего уже не повредит.
Она кивнула и устроилась на заднем сиденье.
Мы поехали. Со всех сторон мне сигналили нервные местные автомобилисты. Я кого-то подсекала, внезапно перестраивалась перед светофором, обнаружив, что еду не по той полосе… Мне сейчас явно не хватало моего «сопровождения» справа с его раздраженными окликами: «Ну куда ж ты-и-и?!», и «А ну-ка, сбавь!», и «Красный, красный, сто-о-о-п!»… Да и ливень в Иерусалиме означает не то чтобы катастрофу, но все же явное дорожное напряжение. Горки у нас, крутые повороты, узкие улицы… а тут еще я, балда стоеросовая, неумелая и наглая…
– Так куда вам все-таки? – Я взглянула в зеркало заднего обзора. Старая дама глядела в окно с детской заинтересованностью, будто ей было абсолютно все равно, куда ее везут, лишь бы ехать.
– Мне все равно, – тут же и подтвердила она мое впечатление. – А у вас русский акцент. Вы из России?
– Да… Но все же я не могу бесконечно кружить по улицам! Я сегодня впервые за рулем одна.
– Я вижу. – Она перешла на русский. – Вы ужасно водите, но очень отважно… Не знаю, наверное, мне надо вернуться в отель, ничего другого не остается. Это недалеко, на площади Сиона…
У нее тоже был небольшой акцент, я не могла понять какой – похоже, американский.
– Но вы для чего-то же выехали в город?
– Да… но встреча сорвалась… Меня должен был забрать отсюда в Реховот сын моего мужа… Он хотел показать мне его могилу…
Я чуть не клюнула и без того помятую «Шкоду», резко надавив на тормоз.
– Могилу… чью могилу? – И опять взглянула на нее в зеркало. Все то же отрешенное лицо старухи и тот же при этом молодо-цепкий взгляд в окно.
– Мужа моего…
Повисла пауза. Ну что ж, возраст у нее почтенный… Всяко может произойти с памятью…
– А вы… вы что, забыли, где он похоронен? – осторожно спросила я.
– Я никогда не была на его могиле, – сказала она просто. – Ну и, выходит, не суждено… Завтра уезжать… Неважно, все это неинтересно… – Она досадливо поморщилась. – Но мне сегодня абсолютно нечего делать.
Дали зеленый… поехали… Странная старуха, подумалось мне. Явно заговаривается… Хотя ей не шло это слово – старуха. Все-таки она оставалась именно дамой, старой элегантной дамой…
Между тем я приняла некое решение:
– Вы завтракали?
– Я не ем так рано…
– Но сейчас уже двенадцать. Послушайте… День у вас насмарку, вы промокли, зонтик явно сломан, в отеле скучно… А у Мананы и Васо подают отличный грибной супец в глиняном горшке.
Мы находились уже в пяти минутах ходьбы от харчевни, следовало куда-нибудь приткнуться. Я только начала осваивать эту смешную привязанность к своей машине, которую невозможно бросить абы где… И вдруг увидела отличное место для парковки! Это дождь сделал мне подарок. Отыскать среди дня в центре Иерусалима клочок асфальта с муниципальным прожорливым счетчиком – нужна невероятная везучесть.
Я алчно устремилась к добыче, сигналя впрок и распугивая всех вокруг, дабы никто не покусился… Сосредоточилась и стала совершать выученные на уроках вождения эти хитроумные штуки с реверсом. Переключала, крутила руль на пол-оборота… потом на полный оборот в другую сторону… Ничего не выходило! Машина вкатывалась задом в тесноватое пространство и в ровном ряду автомобилей вставала, как кривой зуб в челюсти. Я выезжала вновь, загоняла ее носом к тротуару, и тогда на дорогу высовывалась ее пухлая задница, словно ожидая и даже упрашивая, чтобы кто-то поблагородней дал ей хорошего пенделя.
– Хотите, я? – предложила вдруг моя пассажирка. Она с любопытством следила за этими беспомощными выкрутасами.
– Давайте!
Я вышла, она пересела на водительское место и – как во сне, я не поверила своим глазам! – тремя поворотами руля, совершенными одной рукой, вернее, одной ладонью, вогнала машину точнехонько в тесное гнездо между серой «Даятсу Апплауз» и синим «Фордом».
– Черт побери! – ахнула я, забирая ключ. – Вот это да. Сколько же лет вы за рулем?
Она засмеялась, поднимая воротник пальто:
– Совсем немножко. Сорок пять…
Я раскрыла над нами зонт и взяла ее под руку; мы тесно прижались, набычились против хлеставших струй, и за три минуты – по мокрым плитам тротуара, через знакомую подворотню и цепочку проходных дворов, то поднимаясь, то спускаясь на несколько ступеней, – добрались до нужного переулка. Мне даже не пришлось сбавить шага – старая дама довольно легко поспешала на немаленьких каблуках, излишних, на мой взгляд, в этой гористой местности.
Я опасалась, что мои грузины еще отсыпаются после какого-нибудь вчерашнего пиршества, но железная калитка во двор была отворена.
– Сюда… – Пропустила ее вперед. Придерживая на затылке свою легкомысленную шляпку, она задрала голову и стала рассматривать типично иерусалимский дворик, мощенный ноздреватыми плитами все того же местного камня. От калитки до двери в полуподвал арками шли над головой металлические перекрытия, оплетенные черными от дождя виноградными сухожилиями. На одной из ветвей скукожилась забытая гроздь, какую у нас в Ташкенте называли «заизюмленной».
Весь этот старый двухэтажный дом, настоящий иерусалимский дом мощной каменной кладки, с арочными сводами притолок и тяжелыми деревянными дверьми, с огромной плоской крышей – летними вечерами живой и заполненной до отказа, – Васо и Манана уже много лет снимали под ресторан.
На террасу второго этажа винтом взлетала наружная лестница.
– Нет-нет, вот сюда… вниз… осторожней, тут ступени…
Дверь в полуподвал была приотворена, и оттуда тихо звучала традиционная трехголосная «а капелла», грузинский мужской хорал, прекрасней которого я мало что знаю на свете.
Внутри было безлюдно и полутемно – видать, только что открылись; тусклыми желтыми полукружьями светились бра на каменных стенах, завешанных коврами, бурдюками, постерами с вывесок Пиросмани; на глубоком метровом подоконнике узкогорлой шеренгой вытянулись кувшины с грузинским вином… Не очень большая комната – шесть столов, покрытых сельскими дерюжками. Стиль – грузинский духан.
– О, здесь очень мило… – сказала дама, расстегивая пальто. И опять удивила меня – под пальто на ней оказался молодежный свитерок на молнии, из тех, дешевых, которые в этом году расхватывали подростки. Моя дочь тоже купила два таких и носила их попеременно, не снимая.
Кроме того, она оказалась худа, но не старушечьей костлявой худобой, а просто худощава и длиннонога. Брюки – на бедрах – тоже явно куплены были в том же магазине молодежной моды.
Я отвела глаза и весело подумала, что оригинальная бабулька своим неожиданным прикидом уже отработала суп, которым я собралась ее угостить.
Я была здесь своей, в том смысле, что частенько приходила сюда с гостями – друзьями, знакомыми, заглядывала с мужем или одна, если надо было перекантоваться час-другой между встречами; перепробовала все чудеса их скатерти-самобранки, но предпочитала несколько блюд, всегда отменных.
Манана готовила сама, никому не доверяла.
Из коридора шесть узких и крутых ступеней вели в кухню, где было, наоборот, очень светло, уже что-то гремело, звякало, шкворчало и раздавались голоса… Я поднялась туда и увидела Манану и одну из официанток, Ольгу, по-утреннему замедленную… Манана, крашеная блондинка, большая и плавная, как почти все массивные люди, источала неторопливую благость и добросердечие; она курила, сидя у полукруглого окна, закинув ногу на ногу. Под мощными лампами дневного света ее голые колени светились двумя ослепительными белыми шарами… При виде меня Манана улыбнулась и широко повела рукой с сигаретой, то ли здороваясь, то ли благословляя, то ли приглашая в дом… Ольга же – на мое «…внизу и с гостьей!» – сразу принялась заваривать ягодный чай, мой любимый, который заказываю обычно еще до всяких блюд.
Пока я отсутствовала, моя попутчица сняла и шляпку и оказалась с короткой мальчишеской стрижкой, вернее, абсолютно седым ежиком. Спускаясь по ступеням, я увидела этот серебристый хрупкий затылок и только мгновение спустя поняла, что он принадлежит моей старой даме.
Она сидела за столом спиной к ступеням и боком к единственному окну, выходящему во дворик вровень с землей, отчего за стеклом иногда возникала трехцветная кошка, полудомашняя. Летом, случалось, эта наглая животина впрыгивала через окно прямо на стол. Обстановка здесь была самая свойская…
По углам в каменных нишах под сводчатым беленым потолком были спрятаны динамики. И после короткой паузы над нашими головами зазвучала «Шен хар венахи», как всегда – волной глубокой и благодатной грусти. Два верхних солирующих голоса выплетали прихотливый орнамент на фоне протяжного баса, что тесными шажками полутонов переступал вверх и вниз по ступеням мелодии…
– Меня зовут Мирьям, – сказала дама.
Я тоже назвалась.
– Хотите, расскажу о районе, где мы находимся? – предложила я. – Он называется Нахалат-Шивъа, это один из самых старых…
– Не надо, – остановила меня Мирьям и улыбнулась. – Я прожила в Иерусалиме изрядную часть жизни и с этим районом знакома… Знаете, что раньше было в этом подвале? Здесь много лет сидел Пабло, старик из Уругвая… Чинил и настраивал музыкальные инструменты… Конечно, он давно умер. Но мне приятно, что эти старые камни до сих пор слушают музыку… Григорианский хорал, да?
– Нет… – сказала я. – Это грузинское хоровое пение, «Шен хар венахи», знаменитая старинная песня…
– Вы хорошо знаете грузинскую музыку?
– Нет, просто один из этих голосов… высокий такой, слышите, он как бы оплетает полутонами мелодию второго тенора… это голос Васила, хозяина заведения… Он до приезда в Иерусалим пел в фольклорном ансамбле… А я столько супов здесь выхлебала, что научилась слышать голос Васо отдельно от всех.
– И о чем же он поет?
– Это на старогрузинском. Мне Васо переводил… постараюсь вспомнить… Ну, если приблизительно… скажем, так:
Ты – виноградник, что вновь расцвел,
юный, добрый, прекрасный, посажен в Эдеме —
благоуханный плод, взращенный в раю… —
что-то в этом роде…
– Красиво… – задумчиво проговорила она. – Как? Благоуханный плод? Взращенный в раю?.. В раю… Красиво… Это, конечно, о женщине…
– О женщине, – согласилась я… – Или о Боге…
Мирьям внимательно оглядела накрытые льняными скатертями грубые деревенские столы…
– Не думала, что так ясно вспомню Пабло… Он был маленький, живчик… Вон там, в углу, стояли клавикорды, два клавесина, по стенам развешаны скрипки, две-три гитары, мандолина, старинная лютня… Здесь даже барочная скрипка была и виола да гамба – чего только не приплывало в пустынную Палестину! И на столах у той вон стены рядком лежало столько разных диковинных дудок, свирелей, бубнов, трещоток… По этому хламу вполне можно было изучать историю музыкальных инструментов народов всей земли… Мы сюда иногда заходили с мужем… У него были потрясающие способности к музыке, он сразу начинал играть на любом инструменте, даже на таком, который впервые видел…
– Это звучит несколько… фантастично, – заметила я.
– Да-да! – живо отозвалась она. – Однажды в юности это спасло его. В гетто. Герр Менцель, комендант, был страстным меломаном и довольно хорошим флейтистом. Он услышал, как Адам играет на мандолине, и приказал являться на репетиции квартета, который организовал там, в гетто. Но партии мандолины не было в нотах, которые имел герр Менцель, поэтому Адаму пришлось освоить скрипку.
Явилась Ольга с партитурами меню. Она несла их, обнимая и прижимая к животу, как студенты консерватории носят ноты на репетициях.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?