Текст книги "Гладь озера в пасмурной мгле (сборник)"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– А что, Жаба вернулся? – наконец спросила она кротко, не глядя на Сливу.
– Вернулся Жаба, – кивнул тот. Расслабился, старый болван. Решил, что дело готово, ну и болтанул лишнее. Запнулся, вскинулся настороженно:
– А чего ты – про Жабу? Чего тебе – Жаба? Ты, Кать, не бери худое-то в голову. Ошалела ты совсем, Кать! Чего ты?!
– А то, – сказала она спокойно, проводя языком по растянутым в полуулыбке губам, – что пойду я с тобой к Семипалому, а там меня Жаба дожидается. Он же у вас заплечных дел мастер?
Слива оторопел, кровь кинулась в лицо. Дьявол-девка!
– Тьфу, дура! – крикнул он. – Чего выдумала, дура!
– А ночью на огороде закопаете, – продолжала Катя. Лицо ее было совершенно спокойным. – Или в уборную спустите – вот это уж точно не скажу… А сунется милиция – так он в полном порядке: расстался с Катей по-хорошему и вещи отослал, и деньги она взяла… и Циля подтвердит, что деньги – вот они… А Жаба опять на год сквозь землю провалится… Придумано складно…
– Психованная ты, Катька!
– Складно придумано… – медленно повторила она… Ярость поднималась в ней, как газировка в откупоренной бутылке. – Только передай Семипалому, чтоб Гегеля хорошенько учил.
– Кого? – нервно спросил Слива, напрягаясь запомнить незнакомую еврейскую, как он понял, фамилию и думая, что для дела это очень важно.
– Или еще кого-нибудь с его этажерки.
Взгляд ее упал на узел, оттуда торчала голубая лямка бюстгальтера. Она вдруг хохотнула, дико, озорно:
– Слива! – крикнула, смеясь, – ты же лысый, Слива! Что ж ты без головного убора ходишь, голову же напечет! На тебе чепчик!
Вскочила, выхватила из развороченного узла лифчик и с размаху нацепила его Сливе на голову.
– На память! Чтоб помнил меня!
Тот от неожиданности не сразу стянул с лысины эту срамоту. И когда снимал, запутался ушами в лямках и застежках. Встал с табурета, остервенелый, и перед дверью пробормотал, трясясь от злобы:
– Ну, повеселись, повеселись чуток…
Она подскочила к нему и еще громче захохотала, истерически, в его красные свинячьи глазки, и хохотала долго, топоча ногами до изнеможения, чтобы Слива слышал ее веселье, пока идет по двору.
Потом смолкла на мгновение, прислушиваясь к тому, как шумно разгоняется кровь по венам, стучит в висках, бухает в сердце.
Отерла слезы.
– Все! – приказала себе шепотом. – Быстро! Быстро-быстро-быстро!
В ее распоряжении были минуты. Сейчас Слива побежит и доложит, что дома она одна.
Катя обулась, завязала в узелок кофту, два платья, кое-что из бельишка. Все остальное – шубу, юбки-кофточки, ботики новые, красивые, оставила в узле на кровати. Отсчитала из пачки двести десятками, помедлила и забрала себе еще сотню. Двести положила под сковородку, рассудив, что так Циля найдет их сегодня же вечером. Оторвала из Розкиной тетради клочок бумаги и, торопясь, послюнявля химический карандаш, написала: «Циля это всё тебе продай или детям перешей. Прости не прощаюс убьют гады хороший ты человек. Катя».
Приникнув к солнечной щели в дощатой двери барака, она зорко оглядела двор.
Все было тихо. Две старушки в углу двора сидели на лавочке под орешиной, пацан прогрохотал на самокате…
Она выскользнула за дверь, торопливо заперла ее, поминутно оглядываясь, оставила ключ – как Циля делала – под ведром, и не к остановке направилась, а в соседний переулок, и долго бежала, вроде бестолково, петляя. Несколько раз, свернув за угол, прижималась к стене, – как разведчики в фильмах, – проверяла, не висит ли кто на хвосте.
Потом, очень довольная собой, выскочила на дорогу, остановила грузовик и, узнав, что водитель едет в Джизак, быстро взобралась в кабину.
12Горящая свеча жила своей трепетной жизнью. Собиралось вокруг черной нитки фитиля желтое прозрачное озерцо растопленного воска. Вот уровень его повышался, почти затопляя фитиль; желтое копье пламени валилось набок, и струйка воска устремлялась по мягкому желобку вниз; копье пламени выпрямлялось и вновь выхватывало из угла круглый бок железной печки. Капля воска продолжала свой путь: стремительно выбежав из озерца, она катилась по белому стволу свечи, туманясь на ходу, набухая, и наконец сползала к основанию, на блюдце, и застывала там круглой приплюснутой виноградиной. А вдогонку ей катилась уже другая, наплывала сверху, и вскоре целая виноградная гроздь лежала на блюдце с огарком истопленной свечки вместо черенка.
Верка преграждала путь бегущей капле, подставляя палец, и когда, ужалив раскаленным воском, капля застывала на пальце, словно врастала в кожу, девочка подолгу внимательно рассматривала застывшую парафиновую бусину…
Горящая свеча была радостью. Вокруг ее лучистого тепла возникал ореол ровного доброго света, – такого разного с изнанки: синеватого споднизу, ярко-оранжевого в ширину и уходящего алой пикой ввысь…
Когда робкий и живой лепесток пламени угасал, захлебнувшись в лужице воска на блюдце, черная и густая ночь валилась в комнату. Вера не боялась этой шевелящейся тьмы. Она покорно поворачивалась на бок, подтягивала ноги и закрывала глаза, хотя их можно было и не закрывать, – кромешная темень стояла вокруг кровати бесконечно высокой и неохватной стеной.
Мать приходила поздно. Часто Вера и не слышала, как она подваливалась рядом, – горячая и усталая. Но даже и во сне бессознательно вцеплялась маленькой рукой в материнскую сорочку, забирая побольше материи в кулак, и так спала – уже спокойная. Невозможно было отцепить ее.
Более всего в детстве Верка боялась потеряться.
Мать несколько раз забывала ее – на рынке, в магазине. Она никогда не брала девочку за руку. Поэтому, если шли куда-то, четырехлетняя Верка вцеплялась в материнскую юбку мертвой хваткой и бежала за ней повсюду, как собачонка, даже в общественный туалет на улице. Мать, раскорячившись над зловонной дыркой в цементном полу, раздражалась, била по кулачку дочери – все было бесполезно. Дочь стояла и чинно ждала рядом, не отпуская подол юбки.
Этот панический ужас перед толпой чужих людей, которым дела нет до ее маленькой жизни, сохранялся в ней долго, да так и осел в душе, – неприязнью к большому скоплению народа, будь то воскресная толкучка на ташкентском ипподроме, или давка за билетами на модный спектакль, или – тридцать лет спустя – толпа на открытии ее персональной выставки в Людвиг-музее, в замечательном городе Кельне, когда, спустившись в бар, до закрытия просидела над коктейлем одна, в глубокой нише, где и разыскал ее Дитер, так много сил отдавший этой первой ее выставке на Западе, и, кажется, впервые по-настоящему озадаченный ее мучительно тяжелым нравом.
Еще девочка боялась своей тени – маленького черного зверька, который мог притаиться у ног и неожиданно выскочить впереди, прыгнуть на стену, кривляться, размахивать тонкими черными руками; мог растянуться кишкой, стать на ходули, кивать маленькой злобной головкой; тень была живая и таинственная. Девочка постоянно ждала от нее какой-то недоброй выходки. Когда вечерами мать уходила, оставив свечу на табурете, возле кровати, тень выныривала на противоположной стене комнаты – лохматая, огромная, и молча ожидала, когда Вера взглянет в ее сторону. Но Вера была умной и осторожной девочкой, она не смотрела на тень, не желала той давать повод демонстрировать свои отвратительные штучки.
Уютная эта комната с круглой печкой была первым жилищем, которое Вера запомнила. До этого она не могла ничего помнить, хотя впоследствии, в хорошие минуты, мать и рассказывала довольно подробно о жизни их в Джизаке, и спрашивала разочарованно: «Не помнишь? Неужели не помнишь?»
Смешным и трогательным мифом остался Федя, акушер, который влюбился в новорожденную Верку, приходил ее пеленать, приносил кормить, говорил:
– Давай я женюсь на тебе, Катя, больно девку отдавать не хочется! Щекастая какая, глазастая!
Мать усмехалась холодно:
– Забирай так, она мне даром не нужна. Да и ты не нужен…
Федя-то и дал девчонке имя, – тем более что мать как-то не задумывалась об этом… родилась девка, не урод, не недоносок, ну и ладно…
– Назови Верой, – предложил Федор, умильно наблюдая, как поршневыми движениями круглых щек младенец высасывает обильное Катино молоко… – Сейчас все Наташами да Светами называют… еще Маринами… На прошлой неделе три Марины выписались… А Вера… это высоко, Вера – это правда, это то, что тебя над грязью держит, не дает упасть…
– Ну, пусть Вера, – равнодушно согласилась Катя… – А отчество свое дам, как у меня будет – Семеновна… пусть папа хоть так поживет еще…
Никогда не рассказывала она только о том, как накануне выписки из роддома, вечером, Федя пришел к ней в палату, как сказал, – «попрощаться». Поставил на тумбочку коробку духов «(Красная Москва», побалагурил немного… Потом замолчал… Наконец проговорил:
– Ты, Катя, прости меня, если невпопад… Я вот что… ты что ль, не шутила, когда говорила, мол, забирай девку?
– А тебе чего? – напряженно спросила Катя.
Он сглотнул с силой, как бы проталкивая внутрь неловкость свою, нерешительность… Наконец сказал:
– Я бы взял… – и заторопился. – Ты не думай, у меня просто обстоятельства такие… Я семейные обязанности справлять не могу, болен, ранение у меня такое, деликатное… А вот ребеночка очень хочется… прямо как бабе… Очень хочется, Катя! Они у меня тут перед глазами таким богатством проплывают… Скольких я принял, скольких на руках держал… и все мимо, мимо… А ты вроде так сказала, что она тебе в тягость… ну, и я подумал… Я бы ее любил как свою, ты не сомневайся! А если б ты когда ее увидеть захотела, то пожалуйста, я не против… А я ж с детьми ловкий, умелый… Я бы тетку из Сызрани привез… Кать! Ты что смотришь так, Катя?…
Катя смотрела на Федю едва ли не с меньшей ненавистью, чем на Семипалого… И этот… отнять, забрать у нее ее собственное, что в животе ее собственном выросло! И так запросто предлагает… Как кило картошки купить…
– А я деньгами тебе помогу, Катя, – забормотал он потерянно, – ты не думай, я же понимаю, что не за просто так…
– Деньгами? – кротко переспросила она. – И во сколько ты мое нутро оценил?
Федя понурился… Уже понимал, что не так разговор повел, сплоховал… Она аж зубы оскалила, мелкие и белые…
– На!!! – и руку выбросила ему в лицо, с силой перебив ее другою. – Получи!!!
Федя поднялся и, безнадежно махнув рукой, пошел к дверям. Но прежде чем он вышел, Катя, схватив с тумбочки и перегнувшись, с силой запустила ему в спину «Красной Москвой»…
Там, в Джизаке, мать вроде бы служила где-то, для отвода глаз участкового, – то ли курьером в каком-то учреждении, то ли вахтером. Но кипучая ее деятельность вне стен учреждения носила, конечно, не столь законопослушный характер: именно тогда, в Джизаке, в этой глухой провинции провинциальнейшей республики, она создала бесперебойную систему оптовых закупок и перепродаж, которой пользуются в западных странах все торговые и посреднические фирмы и за которую в советской державе сидело по тюрьмам множество прирожденных талантливых коммерсантов.
После нескольких рейдов по местным базарам-торжищам она выудила из толпы трех барыг (сама не могла объяснить – почему именно этих, внутренность подсказала) и в течение считаных дней сколотила из них слаженную команду легких на подъем спекулянтов: в Россию поехали накатанной дорогой фрукты, пряности, узбекская расписная керамика, радужный хан-атлас; назад шли икра, копченая колбаса, духи, косметика, сигареты, гжель… Школа Семипалого и «сцены на толкучке» дали обильный урожай.
Свои комиссионные получали все: продавцы местного универмага, завбазами, милиция, проводники в поездах… В особо важных случаях, когда шла партия деликатного товара, мать ехала сама или с одним из барыг… Ей охотно давали в долг здешние цеховики, – она возвращала день в день с процентами. Была вынослива, неприхотлива, с любым представителем местных, дорожных и прочих властей договаривалась по-хорошему в течение минуты. И скудно, но честно рассчитывалась с наемными… Дрожжи нетерпеливой ненависти взращивали в ее душе страсть к большим деньгам… к пачкам, кошелкам, мешкам больших денег… а если бы кто-то вдруг спросил ее – зачем? – она бы, наверное, только зубами лязгнула, как хищник, устремленный к добыче.
Девчонка мешала ей, не давала развернуться во всю ширь – это ж надо, какую глупость она сморозила, тогда с Федей! Вот, алчность всегдашняя попутала! Главное – своего не отдать, как тогда, у хлебного магазина… А если подумать? Была б сейчас налегке – едь, куда хочешь.
Однако вскоре мать сдружилась с продавщицей местного универмага – одинокой и тихой женщиной лет тридцати пяти. Маша – худенькая, гнутая как веточка – разговаривала полушепотом.
Мать потом рассказывала: «Одна совсем была по причине дефекта – глаза бегали»
– Как это бегали? – удивлялась Вера.
– А вот так: она с тобой разговаривает и всю тебя этими глазками обегает, щупает; они как ртуть бегали, серенькие такие глазки, ни секунды на месте твердо не стояли. Она вообще ни на кого твердо не смотрела. Вот так – и мать изображала Машу, здорово изображала, так, что Вере казалось, что она вроде и помнит ее.
Но помнить Машу она никак не могла, так как в то время ей было полтора года, и вот именно на эту серенькую Машу мать оставляла дочь, когда уезжала дня на два-три с товаром.
Однажды вернулась и… – господи ты боже мо-о-ой! – все пусто… В шкафу только плечики деревянные постукивают. Верка бродила в своей железной кроватке по голому матрасу на кривых ножонках, хлюпала мокрым носом и делала ручками «полетели-полетели», приговаривая при этом: «Тю-тю Мася…»
Серенькая тихоня с бегающими глазками подобрала все подчистую, ничего не оставила, даже простынку и наволку с детской кроватки сняла. Ложки, вилки, коврик персидский, гобелен с оленями на поляне… все, что Катя успела здесь нажить… Эх, можно подсчитать, да тошно жить… железную кружку, вот, оставила…
Мать кинулась отвинчивать никелированный набалдашник со спинки кровати… Так и есть: свистящая пустота полой трубки тайника… вот она, – камышовая песня в ослиные уши Искандера…
Мать села на пол, возле кроватки, и долго сидела, раскачиваясь как безумная.
Верка над головой ее лепетала что-то по-своему, – Семипа-лово отродье, гиря на руках…
А ведь эта гнутая веточка могла не только обобрать ее, она могла и стукнуть куда надо, поскольку обо всех Катиных поездках знала… Могла и стукнуть, чтоб совсем уже Кати не бояться… В том, что Маша отсчитывает сейчас на поезде немалый отсюда километр, она не сомневалась…
Уехать! Одной, сейчас. И – навсегда!.. И чтоб – ничего не помнить. Вот она, за пазухой, – прибыль от последней поездки… Товар сейчас реализуют ее ребята. Ждать ли денег? Опасно. Нет, уехать, уехать! Все сначала. Все по-новому. Учиться пойти. Куда? Все равно… А Верку… Верку соседи подберут, сдадут куда-нибудь, не бросят же умирать живого ребенка…
Она рывком поднялась с пола, перевязала косынку… Оглянулась в дверях.
Верка переступала босыми ножками по голому матрасу, смотрела на нее тихими серыми глазами, отцовскими, которые – из-за четко обведенной радужки – с самого рождения у нее были по-взрослому проницательными.
– Тю-тю мама? – вдруг спросила она ласково.
Тогда мать завыла – страшно, зло, безнадежно завыла, без слез. Воя и скрипя зубами, обернула дочь своим жакетом, вытащила из кроватки и понесла прочь.
В Ташкенте чуть с поезда – первым делом мать бросилась к Циле. Да только «тю-тю Циля!» – как говорила Верка. Соседка по бараку подробно, с обстоятельным удовольствием рассказывала Кате, как пришло Циле письмо из Одессы, от сестры, которую та считала погибшей. Сестра-то, оказывается, спаслась, да еще как удивительно: бежала из расстрельной колонны по пути к яме, забралась в какой-то хлев, зарылась в сене… Но за ней погнались, и, когда вломились в хлев, конвойный стал штыком все сено ворошить, проверять… И тут, представляешь… боров, который лежал себе спокойно в углу, поднялся, подошел к тому месту, где эта несчастная пряталась, и сверху лег, накрыл ее собой… Конвойные переворошили все сено… да и ушли ни с чем, колонну догонять… Длинное такое письмо, знаешь, интере-е-есное! – прямо как книга написано… И все эти годы, оказывается, она Цилю разыскивала… И вот, нашла! Циля, как письмо получила, дня два ревмя ревела от счастья, водой торговать не ходила, а все по соседям таскалась, каждому письмо читала. В три дня расторговала, что имела, – шифоньер хороший Тосе напротив продала очень дешево, кровать, этажерку, стулья, посуду кое-какую, забрала детей, да и махнула в свою Одессу. Все время повторяла: «Теперь я человек! У меня сестра бухгалтер, не кто-нибудь!»
Соседка рассказывала и все время делала маленькой Верке «козу». Та сидела на колене у матери, смотрела удивленно на рогатую руку и молчала – ей никто еще не делал «козы».
– А знаешь, кто еще уехал-то? – спросила соседка, испытующе и сердобольно глядя на Катю. – Папка ваш уехал.
– Какой еще папка? – зло огрызнулась мать. – Троюродной фене он папка… – и спустила ребенка с колен. Верка качнулась, шлепнулась на землю, но не заревела. А огляделась вокруг и подобрала камушек – розовый, острый, – стала с ним играть.
– Ну, это уж не знаю я ваших дел, Катя, – соседка вздохнула виновато. – А только уехал он. Как ты сбегла, так он и смылся. Циля поначалу сильно нервничала, думала – он тебя искать поехал. А потом я бабку Лену на базаре встретила, покалякали – то, се, мол, что-то давно сынка вашего не видать. А она говорит – сынок в Харьков вернулся, там теперь навсегда жить будет…
– А половину свою продал, что ли? – спросила мать.
– Да нет, вроде замок навесил. Бабка Лена говорит – сестра хотела занять, но он пригрозил, чтоб, мол, близко не подходили и даже не надеялись на эту жилплощадь.
– О-ой, – мать засмеялась недобро. – Страхи какие… – и потянулась возбужденно: – Брешет, старая курва! Это от меня она замок стережет… Ага, ну ладно… Посмотрим… Та-а-ак… Хорошие ты новости мне рассказала, теть Зоя… Спасибочки!
Она поднялась со скамейки и взяла ребенка за руку. – Ногами! – прикрикнула строго и шлепнула по тянущимся к ней ручкам. И поковыляли они со двора…
Соседка смотрела им вслед сочувственно. Раздалась Катерина-то после родов. Шире стала, крепче, руки налились… Пошла небось воевать за жилплощадь. Много вы там навоюете – нерасписанная с незаконной…
* * *
…Бабка Лена сидела в прохладной комнате за швейной машинкой, стрекотала, и время от времени поднималась только мух сшибать мухобойкой – житья от них не было этим летом.
Мать прошла в калитку, перед крыльцом подхватила Верку на руки, поднялась по ступеням на террасу. Здесь в тишине раздавались из комнаты звучные хлопки и ликующий голос бабки Лены:
– А!!! З-зараза! На! – мгновенная тишина и снова серия гулких шлепков: – На! На! На! А?! Х-а-адость!
Мать толкнула дверь и стала на пороге с Веркой на руках. В комнате было сумрачно – яблоня и вишня со двора заслоняли свет в окне.
Бабка Лена с мухобойкой в руке стояла на стуле, куда она, видимо, взобралась для охоты на необъятных прериях потолка. Мухобойка была хорошая, самодельная – крепкая палка с толстой, как подметка, резиной.
– Здравствуй, баб Лена, – сказала мать прищурившись. Старуха так и осталась стоять на стуле, молча глядя на вошедших.
– Что-то… не признала… – пробормотала она. – Катерина, что ли?
– Ну-ну, признавай скорей, – усмехнулась та, опуская ребенка на пол. – Горю нетерпением обняться.
Старуха, судя по всему, не горела нетерпением. Она, кряхтя, слезла со стула и подошла ближе, искоса поглядывая на толстенькую румяную Верку.
– Ну, здравствуй, – сухо проговорила она. – А я уж думала, ты насовсем уехала…
– А вот это беспричинные мечты, – едко засмеялась мать. – Куда мне насовсем уезжать? У меня нигде никого нету. Кроме вас! – добавила она жестко. Бабка Лена пропустила последние слова, бросила на стол мухобойку и сделала озабоченное лицо.
– А Юра-то уехал, Катерина, вот какие дела… И не сказал даже – куда…
– Ой! – притворно испуганно воскликнула мать, – Ой, ну надо же, беда какая – и не сказал куда! – она оборвала причитания и добавила спокойно: – В Харьков он уехал, баба Лена, и хрен с ним. Скатертью дорога, не это важно. Важно, что комната его не уехала. Верно? Будет где жить нам с Веркой. Все-таки дочь его. Внучка, между прочим, твоя, баб Лена. Глянь, ваша порода, исподлобников.
Она наклонилась и, шлепнув Верку по заду, подтолкнула ее к незнакомой бабке. Но Верка заупрямилась, сунулась мордочкой в подол материнского платья и обняла ее колени.
– Не испугала. У меня таких внуков пол-Ташкента бегают, – возразила бабка Лена.
– Возможно, – с ласковой злостью согласилась мать. – Возможно, бегают. Только от этой ты никуда не убежишь.
Бабка Лена аж зашлась от такой наглости.
Хотела она казаться спокойной и уверенной. Хотела дать понять этой бесстыжей девке, что не на тех напала, нет: на тебе родню! на тебе комнату! на тебе порог! Суровое достоинство – вот что должно было противостоять наглым притязаниям Катьки. Но это суровое достоинство как-то осыпалось, крошилось, выдувалось, словно ветром, той силой, незыблемой правотой матери и ребенка, с которой явилась сюда Катерина.
Девчонка обнимала крепкое материно колено, запрокинув светлую крупную головку с выпуклым лбом, тянулась вверх, пытаясь карабкаться по Катиной ноге.
Мать нетерпеливо отцепила руки дочери, легонько отодвинула ее коленом.
– Давай договариваться по-хорошему, – предложила она взбешенной бабке. – Чего нам собачиться? Комната все равно пустая стоит.
Эта ее уверенность совсем взбесила бабку:
– Стоит. Пустая! Только не про тебя.
– А про кого?
– А ни про кого! Уехал хозяин. И ключа не оставил. И точка в разговоре.
– Нет, – тихо сказала Катерина, шагнув к ней, – нет… – и было что-то в ее голосе, от чего бабку мороз по коже продрал, и вдруг вспомнила она, что одна дома, совсем одна. – Погоди, старая сволочь, точки ставить.
Она мягко подалась к столу и так же легко, словно невзначай, схватила мухобойку.
– Хорошая мухобойка, – сказала она вроде бы задумчиво. – Это не Юрькондратьич ли мастерил, случаем?
– Да нет у меня ключа, нет! Чего привязалась?! – пронзительно и испуганно крикнула бабка, не сводя глаз с мухобойки в налитой, крепкой Катиной руке.
– А я вот счас погляжу, – миролюбиво сказала Катерина и со всего размаху хрястнула добротным домашним изделием по стеклянным дверцам буфета. Посыпалось разбитое стекло, зазвенела битая посуда.
– Спасите… – пробормотала бабка Лена, хватая воздух трясущимися руками.
– Бог спасет, – откликнулась Катя и с холодной яростью долбанула еще пару разочков, что под руку попалось из бьющегося.
Бабка Лена обмякла и села на пол. Ей уже было не до посуды. Правую половину тела она вдруг перестала чувствовать, а также померкла и половина комнаты, справа. Сердце оборвалось и вдруг сильно стукнуло в ушах, и еще, и еще раз… Она смутно, издалека слышала звон и треск, и видела, как встала над ней громадная Катерина и спросила далеким задушевным голосом:
– Дашь ключ? Или огладить тебя разок?
Бабка Лена хотела сказать ей, чтоб не била, что ключа и вправду нет, не оставил, мол, сын ключа-то, но не успела – всхрапнула, задергала головой и завалилась за угол буфета…
…Выронив мухобойку, Катерина стояла над бабкой.
В летней теплой, зудящей мухами тишине возникали и таяли какие-то шумы продолжавшейся жизни – проехал по переулку грузовик, залаяла чья-то собака, хлопнула калитка в соседнем дворе…
– Тетя упайя, – вдруг сказала Верка серьезно, и мать вздрогнула от ее голоса. – Бо-бо тетя…
Между тем достаточно было одного взгляда на старуху, чтобы понять – никогда уже ей не будет «бо-бо».
Она лежала неподвижно на боку, багровым отечным лицом уткнувшись в стенку буфета.
Голос дочери пресек оцепенелую тишину, и мать очнулась – кинулась к Верке, схватила ее в охапку и бросилась прочь отсюда.
В переулке было тихо, сонно, лишь двое малых детишек в тени карагача громко хлопали глиняным туляем об асфальт.
Катя почти бежала по переулку к остановке трамвая, стараясь держаться в короткой тени заборов. Каждая калитка взрывалась яростным собачьим лаем, и Верка радостно сообщала:
– Собацка!.. – и спрашивала без конца. – А тетя бо-бо?
– Да замолчи, наконец! – крикнула мать и больно шлепнула ее, но тут же сорвав на ходу веточку с дерева, сунула ее Верке. – На вот, цветочек…
– Цветоцек, – согласилась покладистая Верка… – А тетя бо-бо…
…К вечеру, исходив и изъездив весь город, Катя сняла комнату в доме, в большом, застроенном одноэтажными жактовскими халупами, заросшем мальвой и кустарником, дворе. Комната была невелика, но чисто выбелена. Стояла в ней широкая, с крепкой сеткой, железная кровать, кухонный стол, покрытый клеенкой в лиловый цветочек, и хороший новый стул. На длинном гвозде за дверью постукивали деревянные плечики… Словом, жить можно.
Впрочем, долго прожить в ней Катя не надеялась. Со дня на день ждала – вот придут за нею, заберут, обвинят в убийстве человека и – прощай, Катя, пожила-порадовалась, будет с тебя. Верку – куда? В детдом Верку. У нас государство насчет детей очень заботливое. Вот пожалела же ее тогда, в Джизаке, не оставила одну в железной кроватке торчать, а, видно, все ж на роду у нее написано без матери расти. Господи, думала она изумленно, и не война ведь, и чего я все под прицелом живу?
Ясно представляла, как впихнут в «воронок», как станет ее допрашивать следователь… Может, даже привезут в тот дом – есть ведь такое, она видела в каком-то фильме, – называется «следственный эксперимент»… Вспоминала, как, мертво уткнувшись в буфет отечным лицом, лежала на полу старуха… Бабку нисколько не было жаль. Дрянь была бабка! Плевая душонка… Но мысль о том, что живая и энергичная старуха до ее прихода строчила на машинке полотенца и азартно гоняла мух, а после – валялась на полу багровой никчемной тушей, – эта мысль была тягостна…
Но день проходил за днем, промелькнул месяц, а никто за нею не являлся. Это было странно… Катя напряженно ждала, первые ночи даже ложилась не раздеваясь, но с течением дней и недель напряжение ослабевало, как ослабевает с течением времени все – и страх, и ненависть, и любовь.
Она огляделась…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?