Электронная библиотека » Дмитрий Быков » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 8 октября 2021, 15:03


Автор книги: Дмитрий Быков


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Лекция о валюте

Всякий, кому доводилось платить – а таких в мире все-таки большинство, – знает, что всякому расчету соответствует своя валюта. Поговорим сначала о вещах простых и буквальных, то есть о том, какими деньгами лучше расплачиваться в повседневной практике. Как у любого стихотворного размера наличествует свой семантический ореол (об этом филология догадалась на удивление поздно, после работ Тарановского и Гаспарова), так и всякой валюте соответствует свой ореол расплат. Примеры: пятистопный хорей («Выхожу один я на дорогу») соответствует теме выхода из одного пространства в другое: выходила на берег Катюша. Гул затих, я вышел на подмостки. Выхожу я в путь, открытый взорам. Осталось понять, заложено ли это мистическим образом в стихотворном ритме или является, по мысли Гаспарова, «механизмом культурной памяти», то есть все авторы, пишущие после Лермонтова, так или иначе транслируют настроение, заставившее его выходить сквозь туман на кремнистый путь.

Так и доллар, например, имеет свою семантику, то есть набор вещей, за который приятнее платить этой бессмертно зеленой валютой, неважно, в наличном или пластиковом виде. За доллар хорошо покупать одежду и обувь, ибо это добротная, прочная, удобная одежда. Американцам чужда идея роскоши, американская одежда предназначена для работы или войны, и потому я так долго проходил в американском военном камуфляже, в американских военных ботинках – пока не дождался в Принстоне глобальной распродажи и не купил себе давно желанный «Red Wing Shoes», задуманный изначально для строительства и горных дорог. Американская одежда не для понтов. Эти лейблы могли быть престижны разве что в Советском Союзе, где вообще все иностранное, вплоть до туалетной бумаги, служило владельцу неиссякаемым источником самоуважения. А так-то джинсы – рабочая одежда, для простых, и зимняя куртка с воротником из койота, приобретенная в любимом магазине «Army and Navy» в пригороде Кливленда, тоже нужна не для роскоши, а чтобы было тепло. И в ней реально тепло, как и в советском караульном тулупе, овчинном, огромном, как дом, купленном за пять тысяч рублей в одном военторге. Такой тулуп мог быть приобретен только за рубли, и он является таким же культурным брендом (согласно Мединскому), как и автомат Калашникова. Просто тулуп часто связан с представлением об охране и караульной вышке, но в СССР, да и в России, почти все с этим связано. Все русские романы начинаются в салоне, а заканчиваются на каторге: других локаций нет.

Я вообще как-то предпочитаю отдавать рубли: не потому, что в девяностые годы мне успели внушить мысль об их глубокой, непоправимой деревянности, а потому, что рубли я зарабатываю, а доллары нет. Я могу их купить, конечно, но это совсем другое дело. Деньги, говаривала Нонна Слепакова, – самый легковосстановимый ресурс, но это касается только рубля: доллары – скорее средство консервации денег, а стало быть, и потраченного времени. Это такой формалин, которым заливается потраченное время – и вот они лежат где-то, как зримое выражение потраченной жизни: она не просто прошла, она превратилась в доллары. Бóльшую часть жизни я работал, все остальное было мне не очень интересно. Заработок состоял из двух частей – как бы из золота и сопутствующей ему руды. Часть денег, полученная за эту работу, превращалась в жизнеобеспечение, то есть в еду, то есть в г… Другая часть, бессмертная и нетленная, откладывалась и превращалась в доллары, потому что в них хранить надежнее, и потому доллар я отдаю с трудом и только за что-то очень хорошее, а рубль – практически за все. Он дан мне для того, чтобы поддерживать хрупкое пламя жизни. Рубль – мой быт, лампочки, которые перегорают, и майки, которые изнашиваются, а доллар – это как бы вечное. Это как в моей литературной продукции есть колонки, которым я не придаю значения, интервью и репортажи, которые я ненавижу, а есть, допустим, романы и стихи; так вот рубль – это журналистика, а доллар – литература. Серьезную литературу не будешь писать по ничтожным поводам, и доллар не будешь тратить просто так, его отдаешь за серьезные, символические вещи типа ботинок, не знающих сноса, или типа книг Гэддиса и Гэсса, или типа синей куртки Abercrombie & Fitch, которая давно стала лиловой от старости и залатана во многих местах чудодейственной портнихой из соседнего подъезда, но сохраняет хемингуэевское очарование.

Что касается евро, я никогда к этой валюте не относился всерьез: фантики и фантики. Мне кажется, скоро ее не будет или она резко потеряет в цене. Я не верю, конечно, ни в какие биткоины и прочие криптовалюты, держащиеся на весьма хрупких конвенциях, но евро, по-моему, как раз что-то вроде этого. Не бывает никакой единой Европы, и Тэтчер завещала англичанам никогда не отказываться от фунта, и французы тоскуют по франку, и потому если у меня в руках оказываются евро – мало ли, заплатили за перевод книжки на итальянский или за лекцию в Дублине, – я спешу их потратить, пока эта глобальная фикция еще не разоблачена, и потратить на что-нибудь столь же эфемерное. Например, на отпуск, на обед, который будет состоять из чего-нибудь столь же дорогого и несерьезного вроде морских гадов, экзотических, чудесных, но не насыщающих. Евро тратить не жалко – уже потому, что за ними ничего не стоит. В долларе ощущается добротность американского, серьезного отношения к делу: на нем не просто так написано In God we trust (а ниже, как шутил Владимир Новиков, невидимой краской, проявляющейся только в ультрафиолете: но и сами не плошаем). Что может быть написано на евро? У меня как-то нет доверия к Европе: это была вотчина грубых и неприятных людей, которые потом стали изощряться, извращаться, утончаться – пока не превратились в полноценных вырожденцев, снимателей кино про секс-меньшинства у беженцев. Не зря в Америку бежали именно те, кто не мог развернуться в Европе. Короче, не верю и по возможности быстро трачу.

С юанем я дела пока не имел и не собираюсь. Я не думаю, что юань станет главной мировой валютой – хотя бы уже потому, что Китай представляется мне в виде отдельной страны, другой вселенной, и никакая его экспансия невозможна. Русские, переезжая в Америку, становятся идеальными американцами, но китайцы, даже переезжая в Россию, остаются китайцами. Юань станет всемирной валютой, только если весь мир станет китайским. Это возможно, но не гарантировано.

И вот, товарищи, в духовной сфере каждой трате тоже соответствует своя валюта – надо только знать, чем платить. Есть, например, такая прекрасная вещь, как похоть: сразу хочу отделить ее от любви, потому что недооценка похоти чревата многими ошибками, отказом от великих удовольствий! Любовь как раз не сулит особенного удовольствия, а похоть – высокое наслаждение. В разряд похоти я включаю радость от обладания безусловно красивым, умным, привлекательным, престижным и даже симпатичным существом, к которому вы чувствуете привязанность, но с любовью это не имеет ничего общего. Некоторые умудряются жизнь прожить и не полюбить, и так у них все и идет по разряду обладания. Любовь как раз не предполагает обладания, потому что нельзя любить вещь доступную, понятную; любовь неразрешима, и даже если вы спите с любимой, она все равно лишь земной представитель чего-то невозможного, не бывающего. Вот Чехов писал о чувстве приятной, но тяжелой грусти, которое всегда владеет нами при виде красавиц; и это именно оттого, что они как бы земные представительницы недосягаемой субстанции. Таких женщин не просто желают – без них не могут. Самое ужасное, если у них при этом дурной характер: ты видишь в них небо, а это небо склочно и вдобавок корыстолюбиво. Это тоже бывает. Бывает и наоборот – тогда они сущие ангелы. Вот, скажем, Вера Глаголева. Она умерла, и это ужасно, но есть спасительная мысль, что она просто вернулась туда, откуда была послана к нам для временного любования. Как можно было обладать Верой Глаголевой? Все равно что обладать вечерним пейзажем, августовской поляной под лучами солнца, по дороге с дачи на станцию. Любовь – это чувство мучительное, неудовлетворимое, не знающее покоя. Оно не проходит, и если не давать ему воли – оно может иссушить или задушить. Любовь неудовлетворенная еще переносима и, более того, плодотворна, но любовь, которой запретили быть, – это гангрена, медленное омертвение жизни. За привязанность, из которой иногда получается гармоничная семья и даже хорошая лирика, платишь временем, деньгами, иногда работой, хотя обычно они друг другу не мешают. За любовь платишь независимостью, а это самая драгоценная валюта. Человек, лишенный самодостаточности, лишается и обычной ровной походки, его начинает шатать ветром, он становится болезненно зависим от телефона, не переносит одиночества, его преследуют ужасные воспоминания о прошлом и неутешительные мысли о будущем. Сказать, в чем преимущества любви, затруднительно: как писал один ученый, вред любви доказан, а польза неочевидна. Вероятно, можно утешаться тем, что вы испытали редкую и самую сильную эмоцию, которая сильнее даже страха. (И некоторые нарочно прививают себе любовь, чтобы избавиться от страхов, и это действует, но очень недолго; зато избавиться от любви потом уже невозможно никак, нет такой силы, которая бы ее вытеснила. Это как в надежде избавиться от чумы заразиться холерой, а от холеры потом куда деваться?)

Есть всякие более тонкие покупки, за которые приходится платить более тонкими валютами. Скажем, творчество: хорошая вроде бы вещь, приносящая не только деньги и престиж, но и высокую самооценку, а это товар редчайший и дорогой, ни за какие деньги не купишь. (Этим, кстати, объясняется тяга нормальных вроде бы людей, вполне состоявшихся в коммерции, обязательно издать еще и книгу стихов. Хочу сделать анонс: в одном из ближайших номеров «Русского пионера» появится цикл стихов одного чрезвычайно успешного менеджера, широко известного в деловых, политических и издательских кругах. Он основал несколько успешных изданий, засветился в турбизнесе, держал яхт-клуб, да много чего держал. Потом он поехал в Италию и там влюбился. Цикл пронзительных лирических стихов называется «Влюбленный коммерсант». Стихи приличные, кстати, даже хорошие. И их публикация, по собственному признанию, волновала его много больше, чем все переговоры за последние три месяца.)

Но это самое творчество – оно же тоже требует валюты. Оно денег стоит. И платить надо не жизнью, как вы думаете – вам бы все покрасивше, – и даже не любовью (любовь – такая удивительная вещь, что ею нельзя расплатиться ни за что: ее и не купишь, и, что самое обидное, никому не впаришь. Вроде брильянта, которым приятно обладать – но его же никому нельзя показать!). Платить приходится эмпатией, да, состраданием, альтруизмом, любовью к ближнему. Творчество отбивает к этому ближнему всякий интерес. Он вам становится вообще на фиг не нужен. Это довольно ужасное ощущение, потому что мы привыкли считать безразличие к окружающим чем-то вроде греха, душевного порока. А вот Ландау, например, так интересовался своей физикой, что женщин воспринимал чисто как развлечение. А Пушкин интересовался своими стишками и драматургией. И очень мало на свете творцов, которые, выбирая между единственным экземпляром начатой главной книги и котеночком, стали бы спасать из огня именно котеночка. Это распространенный тест: что бы вы вынесли из огня – «Мону Лизу» или котеночка? «Мону Лизу» что ж выносить, она чужая. А если тут главный труд и дело всей жизни? А котеночек все равно потом сдохнет во дворе максимум через двадцать лет, хорошо, пусть это будет кошачий долгожитель, он проживет бессмысленных пятьдесят лет, но что толку? Короче, размышления о толке – они тоже признак душевной болезни, потому что между живым и неживым естественно выбирать живое. Но для творца это как раз неестественно, поэтому платой за шедевры, полные высокой человечности, часто становится полная расчеловеченность. Кто об этой плате не осведомлен, тот часто ударяется о жизнь, как фейсом об тейбл. Думаю, в Литинституте должны учить именно жить с этой душевной патологией, а не писать: писать все и так умеют, если пишут. Если болезнь неизлечима – а писательство и рисовательство неизлечимы, – надо учить с ними жить.

Вот, товарищи, какая важная вещь валюта, и не зря с ней связана одна из самых трагичных советских историй. Известному валютчику, советскому подпольному миллионеру Яну Рокотову (1927–1961) дали сначала восемь лет, потом пятнадцать, а потом расстрел. Это было вопиющее нарушение всех судебных норм, потому что, во‐первых, Рокотов никогда не покушался на чье-либо здоровье, во‐вторых, нельзя за одно преступление судить более одного раза, а в‐третьих, закон не имеет обратной силы. Но Хрущеву плевать было на закон, он вообще не слишком уважал все эти буржуазные условности, и когда ему в ГДР сказали, что в Москве свирепствует черный рынок, он начал рвать и метать, потому что это была публичная пощечина – и от кого? От немцев! И Рокотова расстреляли, хотя у него было много смягчающих обстоятельств, а главное – он был финансовым гением, фактическим создателем этого самого черного рынка в СССР, и иностранцы восхищались его умением обходить закон. Была даже легенда, что сами следователи его уважали и ему сочувствовали и предложили ему последнее желание, и это желание было проехаться по всем московским местам его боевой славы, по ресторанам и злачным барам, и его под охраной провезли, и все были потрясены: как, Косой?! (Он был одноглазый.) Купец?! (Это была его кличка.) Ты живой?! Да, отвечал он, наверное, да, там договорились, и меня вышлют. Буду жить там – и махал рукой на Запад. И потом исчез навсегда, и все знали, что он там.

Но, конечно, это легенда. Потому что никогда бы они на такое не пошли – они же не романтики, и нет в них ни мягкосердечия, ни сострадания. Они тоже платят и понимают свою валюту: раз они родились такими ужасными людьми, что им нет на свете никакого места, кроме как среди палачей, надо им расплатиться с мечтой о семейном счастье и чистой совести. Если люди с такими задатками получают место в социуме, они платят за это спокойным сном и малейшими проблесками человечности: только жрать, только перекусывать глотки железными зубами. И Рокотов понимал, с кем имеет дело. Он одному журналисту так и сказал: конечно, говорит, они меня расстреляют, им без этого нельзя. Но два года я прожил как человек.

То есть был настоящим валютчиком: понимал, чем платил.

Как я провел жизнь

Сочинение на тему «Как я провел лето» всегда несколько похоже на «Как я провел жизнь», хотя ее, конечно, не проведешь. Догадался я об этом задолго до песенки Олега Митяева и тогда же сочинил прилагаемое стихотворение, которое и сейчас вполне себе выражает мои чувства. Во всяком случае, выразить их точнее я не могу. Написать лучше, пожалуй, могу, потому что как-никак 25 лет прошло. Но лучше не всегда значит точнее.

 
Так и вижу подобье класса,
Форму несколько не по мне,
Холодок рассветного часа,
Облетающий клен в окне,
Потому что сентябрь на старте
(Что поделаешь, я готов).
Сплошь букеты на каждой парте —
Где набрали столько цветов?
Примечаю, справиться силясь
С тайной ревностью дохляка:
Изменились, поизносились,
Хоть и вытянулись слегка.
Вид примерных сынков и дочек —
Кто с косичкой, кто на пробор.
На доске – учительский почерк:
Сочиненье «Как я провел
Лето».
 
 
Что мне сказать про лето?
Оглянусь – и передо мной
Океан зеленого цвета,
Хрусткий, лиственный, травяной,
Дух крапивы, чертополоха,
Город, душный от тополей…
Что ж, провел я его неплохо.
Но они, видать, веселей.
Вон Петров какой загорелый —
На Канары летал, пострел.
Вон Чернов какой обгорелый —
Не иначе, в танке горел.
А чего я видал такого
И о чем теперь расскажу —
Кроме Крыма, да Чепелева,
Да соседки по этажу?
И спросить бы, в порядке бреда,
Так ли я его проводил,
Не учителя, так соседа —
Да сижу, как всегда, один.
Все, что было, забыл у входа,
Ничего не припас в горсти…
Это странное время года
Трудно правильно провести.
Впрочем, стану еще жалеть я!
У меня еще есть слова.
Были усики и соцветья,
Корни, стебли, вода, трава,
Горечь хмеля и медуницы,
Костяника, лесной орех,
Свадьбы, похороны, больницы —
Все как водится, как у всех.
Дважды спасся от пистолета.
Занимал чужие дома.
Значит, все это было лето.
Даже, значит, когда зима.
 
 
Значит, дальше – сплошная глина,
Вместо целого – град дробей,
Безысходная дисциплина —
Все безличнее, все грубей.
А заснешь – и тебе приснится,
Осязаема и близка,
Менделеевская таблица
Камня, грунта, воды, песка.
 

Два дома

Дело было в Чернобыле, в пятнадцатую годовщину взрыва, мистическая природа которого стала с тех пор только наглядней: до сих пор спорят, из-за чего он случился, и оттого тем ясней, что случился он из-за всего. Некоторые люди все чувствовали: я в это время лежал в больнице, куда меня положил военкомат (так у меня там и не нашли ничего, и я отслужил 87–89). Накануне Чернобыля все смотрели телевизор, и вдруг у одного крайне раздражительного мужика случился эпилептический припадок, или судороги, или не знаю что: сначала он начал странно хохотать, то есть просто повторять «ха, ха, ха», размеренно, через краткие промежутки, потом сильно замахал правой рукой, а потом упал со стула и начал биться. Прибежала ничего не умеющая сестра, вечер, врачей нет, пока бегали за дежурным, он все колотился и выгибался. А на следующий день Чернобыль. Тогда никто ничего не знал, но позже я сопоставил.

А пятнадцать лет спустя родная контора отправила меня в Припять, куда уже водили экскурсии, хотя и с массой предосторожностей, с полным запретом на купание-загорание. Такую экскурсию – с двумя ночевками в сборном алюминиевом домике – нам с фотографом организовала киевская коллега Машка, предмет моих студенческих вожделений, а впоследствии просто добрый друг. Первым пунктом в поездке значился осмотр кладбища мертвой техники, она вся была заражена и согнана на огромный полигон, и теперь там стояли стройные ряды армейских грузовиков, бронетранспортеров, экскаваторов. Фотограф Максим Бурлак, с которым мы поехали в Чернобыль, имел страсть залезать на любую доступную верхотуру и снимать все оттуда. В остальном он был рослый, щекастый, очень флегматичный молодой человек с истинно питерской любовью ко всякому смешному абсурду. Он и здесь полез на вышку, а поскольку я не хотел отставать, то влез за ним. Вышка почему-то ужасно шаталась, и, озирая ряды техники, я натерпелся дополнительного ужаса. Казалось, что радиация прямо-таки витает в воздухе. На самом деле, как узнал я впоследствии из статьи Василия Голованова и процитированных им расчетов ядерщика Константина Чечерова, никакой смертельной радиации там не было с самого начала, потому что девяносто процентов топлива из реактора улетело в первые десять секунд после взрыва на пятнадцатикилометровую высоту и там развеялось. Но поскольку выводы Чечерова до сих пор противоречат множеству других версий, все равно ничего не понятно. Я уж не говорю о том, что, по этой его версии, можно было не вывозить даже Припять, город, который с тех пор остался как бы советскими Помпеями, – бывшие его жители до сих пор поддерживают виртуальное существование научного городка на отдельном сайте, и читать этот сайт, особенно после начала российско-украинской гибридной войны, невыносимо вдвойне. Про версию с выброшенным в атмосферу топливом я тогда не знал, и страшноватые слова Голованова о том, что ликвидация аварии принесла больше вреда, нежели сама авария, тогда еще не были сказаны. Но был же так называемый рыжий лес, который хоть и спилили почти весь, но несколько участков уцелели – рыже-красные сосны, спаленные радиацией; и тысячи облученных пожарных тоже были, и жуткие рассказы о заживо гниющих, выхаркивающих легкие ликвидаторах… Правда, сейчас, пятнадцать лет спустя, в чернобыльской зоне уже вовсю обитали самоселы – частью бывшие обитатели, вернувшиеся к своим домам, а частью и новые люди, привлеченные возможностью пожить в практически мертвом, бесконтрольном, никому не принадлежащем пространстве. Было среди них и некоторое количество ученых, приезжавших в полевых условиях наблюдать за последствиями запредельных облучений, – но насчет ученых я, как вы увидите позже, не уверен.

К слову сказать, я собирался все это написать тогда, но отделался обычным репортажем, умолчав обо всем главном. Про Припять написал, а про второй дом не стал. Так это все во мне и сидело, периодически возвращаясь в снах, – одно из самых жутких, подлинно хоррорных воспоминаний, и не знаю, смогу ли я здесь передать этот ужас, но лучше поздно, чем никогда. Ужас начался на подъезде к Припяти: был ужасный красный закат, и там Бурлак срежиссировал одну из самых знаменитых впоследствии своих фотографий. Он поставил нас с Машкой так, что наши длинные тени почти дотягивались до истрескавшихся белых букв «Припять» на въезде в город. Получились два таких испепеленных хиросимских силуэта в адском красном свете, рядом с полуразрушенной автобусной остановкой среди остатков хвойного леса. Ночевали мы рядом с Припятью, а утром поехали ее осматривать.

Самым ужасным там – теперь-то, думаю, природа доела все – были детский сад и еще, конечно, парк культуры, построенный к Первомаю. Его и должны были открыть 1 мая, весь город готовился, и в результате там теперь возвышалось в центре большое колесо, никогда в жизни никого не покатавшее. И скрипели огромные качели, на которые Бурлак посадил валявшуюся рядом пластмассовую куклу без волос, как бы облученную, и заснял. Скрип этих качелей и каруселей я до сих пор слышу с ужасной отчетливостью. На некоторых дверях и стенах были надписи черной краской: «Прощай, Припять!», «Прощай, юный мой город!»… А в детском саду, где уже протекала крыша и коробились стены, висела стенгазета все к тому же Первомаю, и на дверках шкафчиков были разнообразные зайчата и лисята. Я понимал, что публично рыдать будет вовсе уж неприлично, но вслух старался не разговаривать, потому что рыдание непременно прорвалось бы. К тому времени я уже десять лет жил без всякого Советского Союза и кое-что забыл, но многое и помнил, оказывается; помнил я ощущение большой страны, которая в случае чего тебя сохранит. Она же может и раздавить, кто спорит, но ребенку, особенно в семидесятые, в ней было уютно. Конечно, бесчеловечно растить детей среди всех этих сутеевских зайчиков-ежиков, под которыми клокочет огненная магма, ужасный подземный ад, в который так легко провалиться; но в дряхлеющем, остывающем виде, когда из нее уже выветрилась вся радиация, эта империя была даже трогательна, и на фоне того, что в России уже тогда поднималось и зрело, она казалась старой училкой, уже не могущей навести порядок в классе. И я понимал году в восьмидесятом, что эта старая училка – у, как она зверствовала в молодые годы, но поседела, ослабела, смирилась! – меня уже ни от кого не защитит, надо как-то приспосабливаться самому, а может, не приспосабливаться, а бороться… Невыносимо было бродить по этому покоробленному детсаду, который так и бросили со всей наглядной агитацией по стенам, с кукольными комнатами и игрушечными колясками, с крошечными столиками и стульчиками в столовой. Ужасные вещи делает с человеком природа, и на что уж природна была сама советская власть, но жалко было смотреть на то, как настоящая природа ее жрала: как зарастала травой крыша, как трескались окна, как никаким ремонтом было уже не спасти спальню… Я понимал, конечно, что это был нормальный советский детсад, где детей мучили манной кашей и коллективными, синхронными высаживаниями на горшок, где всем наносилась неизбежная травма социализации, которую мне, скажем, нанесли только в первом классе, а до того я жил в домашней теплице; но теперь, когда на этот детский сад набросилась настоящая природа, куда более тоталитарная по своей сути, его было жалко невыносимо. Даже Машка, кремневая женщина, которая, в отличие от меня, прошла детсад и всю жизнь его ненавидела, молчала и только охала. А оттуда нас повели в дом, в одну из типичных припятских многоэтажек на улице, кажется, Курчатова, – там сохранилась почти вся мебель. Книг не было, книги увезли, там жили такие люди, которые спасали библиотеки. В основном это была советская техническая интеллигенция, и жила она очень неплохо: в Чернобыле прилично платили. Особенный ужас был в том, что сначала всех вывезли сразу после аварии, а потом, в середине мая, завезли во второй раз – уже забрать, что можно, и проститься с городом навсегда. Вот тогда, говорят, стон стоял, все голосили, как по покойнику, вся техническая интеллигенция вспомнила свои сельские гены. И особенно ужасно было видеть в одной квартире пианино, на котором нельзя уже было взять ни одной ноты – тоже все покоробилось, часть струн лопнула, клавиатура выгнулась горбом. Вообще, снаружи это был нормальный инструмент, как и Советский Союз был снаружи нормальной империей, – но стоило открыть крышку и увидеть эти клавиши горбом… Да, это был невыносимо страшный дом, и из окон его открывался вид на тот самый парк развлечений с неподвижным колесом, и вдобавок была весна, все зеленело (кроме, разумеется, рыжего леса); и впервые, кажется, эта весна воспринималась не как возрождение, а как ужасающий триумф распада. Тоже природа, тоже всеразъедающая и всепоедающая сила жизни – именно тут видней всего была вызывающая иноприродность человека; конечно, когда он эту самую природу преображает по-базаровски и по-мичурински, он к ней беспощаден, но еще беспощадней она к нему, когда он почему-либо уходит, оставляя дело рук своих. Сквозь этот дом, последнюю советскую новостройку, уже прорастала незримая трава, его уже заплетали лианы: «Зверь споет, где Святилище было твое, а Летучие Мыши украсят жилье, и стеречь будет Кобра пустой твой подвал, и гроздья карелы, всей горечью спелы, взрастут, где ты спал! Я наслал на тебя миллионы лиан, я велел своим Джунглям вломиться в твой стан, в твоем доме бамбук вырос, кровлю губя, – и плети карелы, в объятьях умелы, сдавили тебя!» Все так и случилось, Киплинг, «Песнь Маугли Людям», пер. Нонны Слепаковой.

И после этого дома мы никуда уже не пошли, а отправились в наш алюминиевый модульный дом и там жестоко напились, ибо считается, что алкоголь способствует выведению из организма нуклидов или как там это называется. Но слишком много пить было нельзя, потому что две бутылки мы должны были завтра отвезти самоселам – радиологине из Петербурга (это жена) и мужу из Киева, энтомологу. Они заселились в один из брошенных домов, посильно его обустроили и наблюдали, как меняются под постепенным действием радиации местная флора и обитающая в ней фауна.

Бурлак, на которого никогда не действовала самая готическая обстановка и даже водка, не мог заснуть, хотя прежде засыпал сном младенца везде, где щекастая его голова могла коснуться горизонтальной поверхности. Некоторое время он кряхтел, потом спросил:

– Быкман… а ты точно уверен, что здесь не ходят мутанты?

– Бурлый, ты же видел тут единственного мутанта. Помнишь, Машка нашла значок с Чебурашкой? Вот это он и есть.

– Ты человек письменный, – сказал Бурлак, – а я это… зрительный. Я очень ясно вижу, как там, за стенами, сейчас ходит.

– Кто ходит?

– Не знаю. Но ужасный выродок. Я даже курить не пойду.

– Слушай, что за бред…

– Ничего не бред. Ты увидишь завтра.

– Ну тебя к черту, – сказал я, хотя мне стало крайне неуютно.

Алюминиевые наши стены были явно ненадежны, а в лесу в самом деле слышались какие-то трески и скрипы, какие слышатся во всяком весеннем лесу, пробуждающемся и все такое, но здесь они были какие-то особенно звучные и влажные. Черт его знает, что там делалось. Мне вспоминался «Забытый эксперимент» Стругацких: лось с белой плесенью вместо глаз и чрезвычайно разросшимися рогами, которые с трудом удерживала его подламывающаяся голова. Все мы были жертвы забытого эксперимента. Великим пророком был Тарковский, особенно в том, что зоны-то никакой и нет, обычная техногенная катастрофа, все выдумал Сталкер, чтобы вернуть людям веру и как-то объяснить рождение у него девочки-Мартышки. А мартышки иногда родятся и просто так, без всякого посещения. Ничего не было – ни комнаты, исполняющей желания, ни мясорубки, ни инопланетян. Все просто взорвалось от бесхозяйственности, а мы теперь считаем себя жертвами великого эксперимента. Дальше думать эту мысль было страшно, и часам к трем я все-таки заснул.

Утром мы поехали на реку, купили консервов и хлеба в небольшом местном магазинчике, обслуживавшем ликвидаторов и туристов, и пошли делать фотографии с моста. Мимо брел странный мужик в соломенной шляпе. Он неожиданно подсунулся ко мне и сказал:

– Буханку-то кинь.

– Зачем?

– Буханку-то кинь.

Буханку было жалко, но почему-то я понял, что возражать ему не надо, и кинул с моста круглую черную буханку. Тотчас рядом с ней разверзлось нечто вроде громадной водяной воронки и поглотило ее целиком.

Я не успел даже охнуть и только вглядывался в воду, но там уже не было ни буханки, ни воронки.

– И сия пучина поглотила в один момент, – сказал мужик в шляпе.

– Это что было? – спросил Бурлак, не успевший ничего заснять.

– Сомы, – сказал мужик и прошел дальше. Уже перейдя мост, он обернулся и крикнул:

– Разъелись тут!

Непонятно было, имеет ли он в виду нас или сомов, но я уже заметил эту особенность местных жителей: закончив разговор, они вдруг возвращались к нему и добавляли нечто вовсе уж несуразное.

К пяти часам, когда уже темнело – и закат был не то, что вчера, нежнейший, сине-розовый, – нас ждали в сельском доме. Он стоял на окраине опустевшей деревни, ближе к лесу, и лес подступал к нему уже вплотную. Собственно, это был обычный сельский дом, но страшно было то, что он единственный: остальные развалились, и в них, понятное дело, не горело ни огонька, а кое-где уже провалились крыши. Этот же был нормальный, обжитой, с единственной на первый взгляд странностью: на входную дверь кроме обычной была приколочена ручка на высоте сантиметров десяти от пола. Такие же ручки были на всех дверях, во всех трех комнатах.

– Это вы для гномов? – спросил я хозяйку. Еще можно было шутить. Хозяйка была с виду обычная дачница, в любом дачном поселке таких полно: тренировочные штаны, цветастая майка, кудряшки, очки – классический старший научный сотрудник на отдыхе. Она неожиданно замялась, и ответил хозяин:

– А понимаете, котики… котики…

– Какие котики?

– Ну живут у нас котики, – пояснил он неохотно. – Они гуляют. (Он говорил мягко, фрикативно: хуляют.) А ночами приходят. И чтобы им удобно было открывать, мы сделали ручки.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации