Электронная библиотека » Дмитрий Иванов » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 25 ноября 2016, 14:10


Автор книги: Дмитрий Иванов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Дмитрий Иванов
Заяц над бездной (сборник)

© Иванов Д., 2016

© ООО Издательство «Эксмо», 2016

Праздник урожая

Славик протянул руку к крану горячей воды и убавил напор. Поток тонких струй стал слабей. Славик с удовольствием подставил голову под воду. Он был, что называется, и ладно сложен, и крепко сшит. Длинные ноги – сейчас обтянутые струями воды. Задница – крепкая, жилистая. Спина боксера – последний раз подававшего надежды лет десять назад. Славику тридцатник.

Он принимал душ уже минут десять, старательно. И улыбался. Наконец, выключил воду. Потянулся за полотенцем, выставив мокрую ногу из душа. Вытерся – с ног до головы, не торопясь, с удовольствием. По-детски яростно, почти насухо растер шевелюру. Потом одну ногу, вторую. Грудь. Живот. Пах. Руки – одну, вторую. Спину. Накинул халат. Маленькое, а удовольствие. После душа – в уютный махровый халат. Посмотрел на себя в зеркало. Последующую минуту посвятил прическе – волосы уложил на аккуратный пробор. Пшикнул флакон одеколона.

Славик посмотрел на себя шутливо-сурово в зеркало. Легко похлопал ладонью по гладко выбритым щекам. Быстро и глубоко наклонил голову влево-вправо – боксерская привычка. Теперь бесполезная, но пусть будет. Что, мешает? Нет, не мешает.

Потом он открыл дверь ванной и бодро шагнул через порог.

В трех шагах от него стоял человек. Лицо Славик не успел увидеть – потому что увидел пистолетное дуло.

Оно смотрело ему прямо в лоб.

Человек держал пистолет в вытянутой правой руке.

Через секунду он выстрелил Славику в голову.

Больше ничего Славик не видел.

* * *

Я постараюсь рассказать все так, как оно было.

Это дерево, наше старое дерево. Длинные побеги старого виноградного дерева тянулись вдоль всего двора.

Вдоль всего двора, от калитки до самой дальней квартиры, на уровне крыш – для кроны дерева, для его жилистых, суставчатых рук поставлены были опоры, между ними – паутина из тонких металлических труб. На этой самодельной конструкции проходила жизнь дерева, вдоль нее разрастались по двору в поисках нового пространства его чуткие всеядные руки.

А еще – наше общее дерево тогда было небом, оно укрывало собой большую часть бесконечной – так говорят – вселенной над старым двором. Примерно на его середине, прямо над квартирой номер три, в которой жил тогда я, рук у дерева становилось меньше, они были толще и жилистей, суше, это были его главные руки, и кое-где на них уже старчески топорщилась сероватая древесная кожа. Потом, спускаясь вдоль опор, руки вдруг сливались в один толстый изогнутый ствол – внутри палисадника он, наконец, встречался с землей. Там было начало дерева, его крепкие корни.

Моя память следует дальше, по старому асфальту, к самому центру двора – хотя это и не асфальт уже вовсе: участков, на которых растет, потихоньку выпучивая и разламывая его, упрямая простая трава – гораздо больше. В линиях разлома, кроме того, можно обнаружить пару полуконспиративных муравейников.

Потом моя память на секунду остановится на канализационном люке – он древний, большой, по диаметру больше и по форме выпуклей нынешних, и, наверное, очень массивный. В центре люка, как в центре древнего боевого щита – старый, королевский герб и изрядно оплешивевшая от времени надпись: MUNICIPIA – то есть Город. Но город был где-то там, за пределами, за зеленой калиткой, и к нам, к нашей жизни тогда – он не имел отношения.

В тот день в самом центре двора стояла могучая бочка. В ней, потемневшей от времени и виноградного сока, в Праздник урожая, то есть сегодня – давили собранный с нашего общего дерева темный виноград. Сегодня был праздник, в центре праздника была бочка, а в ней – была Рая.

Ноги у нее действительно были адски красивые – этого нельзя было не видеть, и нельзя было не смотреть. Они давили виноград безжалостно и весело. Синевато-красные брызги и раздавленные виноградинки летели во все стороны. На ней было желтое, солнечно-желтое платье, бессовестное, как всё на юге, Рае совсем не жалко было этого платья – оно порядком уже было забрызгано виноградным соком, но Рая продолжала дико выплясывать в бочке, под оголтелую, бесконечную и не думающую вовсе о том, что будет завтра, мелодийку – ее наяривал расположившийся здесь же, во дворе, в паре метров от бочки, оркестр.

Хотя оркестр – это очень громко сказано, на самом деле это просто шестеро неизменно нетрезвых лабухов, играющих всюду, где заплатят или, в крайнем случае, неоднократно нальют. Вот состав оркестра, я помню ясно их лица: это Трубач, а это Аккордеонист, а это Скрипач дядя Петря, а это вот Доба – большой барабан, он висит на ремне, на плече лабуха, который радостно бьет в большой барабан толстой палкой, и так понимает, что жив, и улыбается красным лицом. А это вот Туба – медный инструмент, с гигантским раструбом, помятым, по-цыгански неистово отливающим на солнце лживой позолотой; Туба, точнее, играющий на ней, обычно выполняет в ансамбле функцию баса, если еще в состоянии ее выполнять. И наконец, вот Цимбал – ударный инструмент, у него дрожащий печальный звук, на цимбале играют сидя, поэтому обычно он составляет композиционный центр ансамбля, играют на нем двумя длинными палочками, кончики которых плотно обмотаны грязноватыми тряпицами. Надо признать, вид у оркестра очень разнузданный, что в полной мере можно отнести и к репертуару.

От лабухов, наяривающих бешеную хору, – хора – это такой быстрый танец для людей, считающих, что жизнь коротка и не следует делать из этого трагедию – моя память следует дальше и поочередно встречается со всеми соседями.

Прежде всего с Вахтами.

Старого Вахта звали Вэйвэл Соломонович, а старуху Вахт все звали просто Ривой. По Вэйвэлу Соломоновичу можно было сразу сказать, что в его жизни давно и прочно первое место среди увлечений заняло столовое вино. По этой причине Вэйвэл ходил с палочкой – суставчатой дешевой тростью, сделанной из вишни и покрытой красноватым грубым лаком. Эта трость появилась у Вахта после того, как однажды зимой, посетив винный погреб Мош Бордея – это имя переводится с местного наречия – Деда Погреба, Вахт ушел куда-то в город, там еще пил, потом упал и сломал себе ногу. Вэйвэл Вахт высок, сутул, как это бывает с высокими, костляв, как это бывает с сутулыми, горбонос, как это бывает с многими в этой местности, серовато сед и ворчлив. По-своему пижонист, как это бывает с людьми его поколения. На Вэйвэле Соломоновиче я помню старенький, но всегда тщательно вычищенный пиджачок, а брюки слегка коротковаты, но тоже – всегда идеально отутюжены. Вахт делает это старым, тяжелым, ржавым утюгом. Да, и туфли! Еще помню его туфли. Отчаянно нагуталиненные.

Сейчас это практически всё, что стоит сказать о Вэйвэле Вахте. Остальное он расскажет о себе сам. Начнет рассказывать – не остановишь.

Да. Парадные туфли Вахта производили на меня большое впечатление, когда я был маленьким. И особенно в солнечный день. В них отражался весь – мой тогдашний – мир. Мне казалось, что когда Вахт ходит, в его туфлях отражаются деревья, и небо, и голуби, которые в те времена всегда летали в небе. Да, и вот что я вспомнил: такое состояние туфель Вахта тесно связано с днем субботним.

Утром дня субботы Вахт просыпался растерзанный и, отмахиваясь от кошмаров вечера пятницы, сразу бросался на кухню, где принимал стаканчик розового. Настроение Вэйвэла Соломоновича исправлялось прямо на глазах. Он съедал в качестве закуски одну большую редиску и улыбался. Потом выходил на порог, и включал электробритву. Она называлась «Харькiв», была примитивная, очень массивная, как это часто бывает со всем примитивным, и имела длинный, жутко путающийся сам в себе крученый шнур. Машинка, как это полагается примитивным моделям, громко гудела. И еще – переливалась на солнце. Если дело происходило, например, летом, наглое южное солнце влезало в зеркало Вахта – круглое старое зеркальце с ручкой, и по всему двору тогда разлетались солнечные зайчики.

После бритья Вахт несколько раз громко дул в машинку – выдувал из нее седые волосы, потом уходил на минуту в дом и снова появлялся на пороге – уже с флаконом одеколона. Вэйвэл обильно, причмокивая от удовольствия синеватыми губами, дезинфицировал щеки и шею – одеколоном «Русский лес». В чем был определенный цинизм. Как теперь мне кажется.

Потом Вахт надевал накрахмаленную белую рубашку, с запонками. Старый шелковый галстук расцветки такой, о которой можно сказать, что такую не носят уже лет тридцать и вот-вот начнут снова носить – галстук был бархатно-красный, с желтым и черным. Пиджачок, штаны и туфли, яростно начищенные с вечера.

Потом, нагнувшись осторожно и не слишком резво, как это делают энтузиасты столового розового, Вэйвэл проходился разок-другой бархоткой по носам туфель. Брал трость, прихрамывая, проходился по двору и, наконец, уходил, сказав Риве, вышедшей его провожать на порог:

– Я иду в синагогу! – громко и отчетливо.

– Скажи ребе, я умираю, – громко говорит в ответ Рива. – Пусть придет!

– Не морочь ребе голову, – жестоко отвечает ей Вахт. – Когда сдержишь слово, придет.

– Не пей! – громко и безнадежно кричит Вахту вслед Рива, когда он уже хлопает калиткой.

В субботу Вахт шел в синагогу. Я не знаю, что он там делал. Зато я знаю, что он делал потом. После синагоги в день субботний Вахт направлялся в рюмочную, на углу улиц Армянской и Пирогова, где до самой ночи пил вино. Хотя «до самой ночи» – это не всегда получалось. Как скажет вам любой энтузиаст столового розового, сумерки разума часто наступают раньше сумерек природы. Особенно в этой местности.

Вахт шел из синагоги в рюмочную по узким улицам одноэтажного города со своими друзьями – все они были старые, пьющие, не удавшиеся в этой жизни евреи. У входа в рюмочную в день субботний обычно играли лабухи. Когда они играют еврейские песни, даже лица у них становятся еврейские: грустные, без родины.

– Да-а-а! – с печальным пафосом заявлял уже в рюмочной Вахт своим друзьям, допивая стакан вина. – Знаете, что сказала моя мама, когда ей первый раз показали меня в родильном доме? Она сказала: боже мой, смотрите, какие у него уши, это настоящие аидише уши, теперь таких нет!

В рюмочной Вахт общался со своими горбоносыми приятелями, предавался религиозным и прочим рефлекторно возникающим у него на почве алкоголя чувствам.

Потом – Вэйвэл уже не входил, а вваливался во двор и, теряя по дороге запонки и пуговицы, волочился в свою, самую дальнюю, двенадцатую квартиру.

Когда, натыкаясь на подлые стулья, нарочно старающиеся задеть Вэйвэла Соломоновича, Вахт старался тихо раздеться – Рива, страдавшая в числе много другого бессонницей, всегда очень громко спрашивала:

– Вэйвэл! Ты напился? Ты напился?

Вэйвэл отвечал ей просто:

– Нет.

Он Риве лгал.

Утром воскресенья Вахт был мрачен. Осторожно ступая по двору, как это бывает с людьми, не помнящими половины вчерашнего вечера и потому не уверенными, ходили они тут вчера или нет, он искал. Запонки и пуговицы.

Рива Вахт всегда была нелюдима, видом довольно страшна, похожа на Бабу-ягу, только еврейскую. Сколько я себя помню, Рива во двор выходила редко – она всегда болела, никто не знал чем. У нее было очень плохое зрение. Еще я помню гребешок, старый, которым она чесала свои длинные седые патлы. И – шаль, у нее была старая, серая пыльная шаль, какая непременно должна быть у всякой ведьмы. И у Ривы она была. Ну а главной слабостью Ривы были голландские белые куры. Рива так говорила про них:

– Это настоящие голландские куры! Смотрите, какие у них ноги! Разве у простых кур такие ноги?

Рива тратила всю свою пенсию на то, чтобы кормить этих белых кур отборным зерном и всякими удобрениями, чтобы лучше росли их ноги. Кур у Ривы было пять. Они несли яйца. По большим праздникам, когда во дворе устраивали общий стол, а в углу с важностью большого симфонического оркестра разыгрывались, издавая отрывистые душераздирающие звуки, лабухи, – на их лицах написано было раздраженное ожидание опаздывающего дирижера, а на лице дяди Петри, скрипача, написано, пожалуй, было даже нечто большее: обреченное понимание того, что дирижер не придет; по большим праздникам, когда Мош Бордей шел в погреб с двумя помощниками, это случалось только в большие, настоящие праздники, с двумя помощниками – это значит, что вина нужно вынести из погреба столько, что самому Моше Бордею не справиться, по большим праздникам Рива выставляла с рациональностью учительницы математики – до пенсии она работала в школе – на общий стол двенадцать яиц: столько, сколько квартир во дворе. Красивый это был натюрморт – двенадцать домашних, пахнущих курятником, навозом и жизнью яиц, на большой тарелке, посредине длинного, накрытого белой скатертью стола. Рива сообщала соседям:

– Это настоящие голландские яйца. Кушайте, пожалуйста.

А сам праздничный стол накануне Мош Бордей выносил из нашего сарая в виде кучи досок, а потом доски под ударами молотка Моша Бордея становились столом, а стол женщины накрывали белой скатертью. Так происходили в нашем дворе праздничные приготовления.

Еще во дворе вижу друзей, моих лучших друзей – Борю и Славика.

Значит, Боря Кац. Он был еврей, но неправильный еврей.

Здесь неизбежно нужно сделать отступление о правильных и неправильных евреях. Правильными евреями в этой местности называли евреев менее пьющих и работающих – либо врачами, стоматологами и гинекологами либо фотографами в ателье. Можно сказать, что правильные евреи – это евреи, зарабатывающие себе на хлеб либо знанием человеческого организма, либо его изображением. Неправильные евреи – пьющие и работающие поэтому в металлоремонте, обувных мастерских, часовых мастерских – но последнее касается только умеренно пьющих неправильных, неумеренно же пьющие, как правило, рано или поздно из часовых мастерских уходили в обувные, меняя, таким образом, кистевой удар молоточком на локтевой удар молотком. Неправильные евреи, как можно заметить, зарабатывали себе на хлеб тем, что чинили аксессуары. Душевное состояние еврея такого рода можно охарактеризовать как аксессуарное. Наиболее полно его определил мой друг Боря Кац, происходивший из семьи смешанного типа: папа Бори был часовым мастером, но много пил и стал обувным, то есть неправильным евреем, а мама Бори была гинекологом, то есть правильной еврейкой – ею была, ею и остается. Боря в папу. Так вот, Боря мышление неправильного еврея, то есть свое собственное, определяет так:

– Нет такого предмета, который нельзя было бы починить. Или в крайнем случае выбросить.

Боре в тот год исполнилось двадцать лет. Он был высок, черняв, горбонос, интеллигентен и картав. Боря Кац умел все, что должен был уметь еврейский ребенок: хорошо играл в шахматы и на пианино. Он любил математику. И должен был заниматься финансовым учетом. Так хотела мама Бори.

Славик Петров был старше меня и Бори Каца. Он был из тех старших товарищей, чье дурное влияние делает годы юности незабываемыми. На бокс его отдал отец лет в десять, и Славику там сразу же сломали нос. Я этого не помню. Говорят, Славик выглядел очень жалким, когда появился на улице со сломанным носом, и его чуть было не прозвали как-то обидно. Но Славик сам сломал нос тому, кто его чуть не прозвал обидно. Наверное, поэтому обидное прозвище до нас не дошло.

Когда Славику было двенадцать лет, его папа и мама сильно поссорились и бросили друг друга, а заодно и Славика. Папа Славика уехал строить мосты в Сибири, где женился и завел новых детей, а мама уехала в Крым, лечить на нервной почве астму, и там на нервной почве вышла замуж и тоже завела новых детей. Славика хотели забрать в интернат, за ним даже приезжали две очень сильно причесанные женщины оттуда. Но Славика не отдали соседи, жильцы нашего двора – Мош Бордей и другие. Они и воспитывали Славика с согласия его сибирского папы и крымской мамы.

Период с десяти до двадцати лет Славик Петров отдал спорту. Вырос в обаятельного бандита. За пределами двора, в пределах целой улицы и, говорят, что даже следующей улицы, не было ни одной рожи молодого и среднего возраста, которую бы Славик хоть раз не бил, кроме двух.

Во-первых, моей. Ко мне он относился хорошо, хоть и не бескорыстно. Дело в том, что после двадцати лет Славик перестал отдаваться боксу и отдался допингам. Запил вино. Так, как это делают спортсмены – упорно, по нарастающей, постоянно идя на рекорд. При этом он все еще считал себя спортсменом, как бы готовящимся к тренерской работе. Выражалась подготовка к тренерской работе в том, что Славик собирал вокруг себя троих-четверых пацанов помладше, сначала заливал им про жестокий спорт примерно так:

– Конечно, нагрузки сумасшедшие. Мускулы плюс голова. Ну и воля. Не сила, а воля. Все время через боль. Бокс – это жестокий спорт, пацаны…

А потом под этим сомнительным предлогом – что спорт жесток – раскручивал пацанов на три рубля, с которыми отправлялся к Моше Бордею за банкой. За три рубля в те времена Мош Бордей продавал трехлитровую банку отличного домашнего «Каберне» – таков был тогдашний курс валют.

Потом Славик, досыта налакавшись красного сухого, рисовался перед пьяненькими пацанами помладше, подружками и просто жильцами двора. Он выходил на веранду – в его квартире была такая, летняя веранда. Там между потолком и полом была натянута груша – как знак вечного пребывания Славика в боксе. Выходил и принимался бешено лупить по груше, так что во дворе стоял такой стук, сопровождаемый выкриками пацанов, что можно было подумать, что на профессиональном ринге происходит зрелищное убийство. Правда, в последнее время показательные бои Славика с грушей случались всё реже: все чаще Славик был слишком пьян, а если и пытался поколотить грушу, то хватался за печень после первой же серии.

Пить и не находиться в состоянии вассальной зависимости от Моши Бордея было нельзя – он был хозяином и хранителем дворового винного погреба, он и делал вино. Такая во дворе действовала стихийная экономическая модель: соседи под управлением Моши Бордея каждую осень собирали виноград, Моша Бордей делал из него вино, часть которого выпивали за общим столом в праздники, а часть – продавалась. Как правило, коммерческая реализация действовала от силы до февраля. И оставался только золотой запас, которым Мош Бордей распоряжался скупо и мудро, как бог. А я был внуком Моши Бордея – если я этого не говорил прежде, то сейчас самое время сказать: я был внуком Моши Бордея. Поэтому мою рожу Славик ни разу не бил.

А второй была рожа милиционера, который недавно женился, его жену звали Рая. А милиционера звали Гена. Бить милиционера – как говорил Славик, это – крайняки. А мы против крайняков. Так Славик говорил.

В тот день Гена смотрел, как танцует Рая, в бочке с виноградом. Гена успел привыкнуть к фокусам, которыми характер Раи был чрезвычайно богат, и все же, как все прочие мужчины во дворе, он не мог удержаться. Он смотрел на ее голые, забрызганные виноградным соком ноги.

И еще мне казалось, что иногда он быстро переводил взгляд на меня – я стоял прямо напротив него, и только Раины ноги заслоняли нас друг от друга.

Гена был красивый здоровенный мужик тридцати шести лет. Он говорил басом и каждые две недели стриг затылок. Он жил в нашем дворе по меркам местной истории недавно – три года. Вообще он был темная личность. До того как Гена женился, он вел образ жизни скрытный для милиционера, можно даже сказать, подозрительный. Уходил рано утром, приходил поздно вечером, и почти всегда с какими-то хмурыми мужиками. Изредка заходил к Моше Бордею, брал банку вина, и полуночничал со своими хмуряками.

Мош Бордей – мой дед – не любил Гену, за глаза называл его «Кыне», что с местного наречия значит – «Пес».

Но однажды в жизни Гены появилась Рая. Сразу было заметно, что Гена сильно, как-то по-собачьи сильно полюбил Раю и стал как-то менее тёмен и подозрителен. Хмуряки стали появляться с Геной все реже, а Рая – все чаще.

А потом, однажды утром, во двор вышла Рая и стала развешивать на веревке полотенца и наволочки – в общем, стала в нашем дворе жить.

В тот день, в Праздник урожая, во двор вышла еще баба Саша. Она была очень старая и страшная цыганка. Глаза у нее были как у орла – выпуклые, черные – и смотрели в разные стороны. Волосы у нее были белые, она заплетала их в две короткие толстые косы. В детстве, когда я думал про смерть, я думал, что смерть выглядит как баба Саша, и у смерти тоже две белые косы, и она тоже улыбается человеку золотыми зубами, прежде чем забрать его навсегда. Баба Саша меня угощала конфетами. Позовет меня, мне страшно, но подхожу, и на меня смотрит один ее глаз, а другой глаз смотрит в тучи на небе. Баба Саша кладет мне руку на голову, сверху. У нее сухая, большая ладонь. И вдруг куда-то девается все – и время, и место. Альберт Эйнштейн так хотел, но не мог. А баба Саша могла. И вот я стою один посредине двора и держу в руке конфету. А бабы Саши нет уже рядом. Исчезла. Цыганка, что с нее возьмешь.

Еще во дворе вижу дядю Яшу. Фамилия у него была Яковлев. Дядя Яша воевал, был на войне сыном полка и имел награды. После войны он стал работать в тюрьме. Это была легендарная тюрьма – она находилась недалеко от нашего двора. Легендарна она была трехвековой историей, очень высокой стеной вокруг и героем Гражданской войны Григорием Ивановичем Котовским, бежавшим однажды из мест заключения посредством прыжка через очень высокую стену. Кем работал в тюрьме дядя Яша, никто в нашем дворе не знал. Вообще никто и не интересовался особенно – тюрьма и тюрьма, мало ли кем там человек работает. Жена дяди Яши, тетя Лена, была или слишком молчалива от природы, или давно поломана дядей Яшей. Она всегда молчала.

Дядя Яша собирал фотографии. На стенах в его квартире висело их множество. В основном это были портреты черно-белые, любительского качества. Периодически дядя Яша вешал на стену новые – откуда они брались, мы не знали. Я думал, и мы это даже обсуждали с пацанами, что, может быть, это портреты его родственников.

– Например, – говорил я, – у него есть родственники, они живут в другом городе, он с ними переписывается, и они ему шлют свои фотки.

– Более того! – говорит в ответ мой друг Боря Кац. – Может, он ищет и находит своих предков. Устанавливает свое происхождение. Это называется «генеалогическое дерево».

Славик очень не любил, когда Боря так говорит: «это называется».

– Че за дерево?! Че ты гонишь? – наступал тогда Славик на Борю. – Ты видел, сколько он этих чертей у себя по комнатам развешал?! Это не дерево, это целая роща!

Действительно, для «родственников» – фотографий было слишком много, это был уже скорее клан. Но на члена клана дядя Яша не был похож. Он был похож на синяка – это от глагола «синячить», то есть пить. Дядя Яша был одним из самых заядлых синяков нашего двора и всей улицы. У него была и самая большая доля в дворовом винном фонде, потому что возле его дома росло очень много винограда.

И наконец рядом с бочкой, в тот день, в Праздник урожая, стоял Мош Бордей. Мой дед. Ему было тогда девяносто с лишним. Сколько себя помню, его возраст всегда звучал так: «девяносто с лишним».

У Моши Бордея в раннем детстве были сильно поломаны ноги – попал под телегу. Он остался калекой. Всю жизнь хромал. Зато у Моши Бордея крепкой, как дуб, была верхняя половина тела. Он был плечист и мускулист, как гимнаст, при этом действительно здоров – никогда ничем не болел, дрова рубил самой холодной зимой, во дворе, в нательной белой майке, сидя, одной рукой. Так и вижу эту картину: кладет здоровенное сучковатое полено, которое, кажется, столько заключает в себе крепости, что не взорвать и бомбой такое полено, ставит его на специальный пень для рубки дров, пень, похожий на коренной зуб, замахивается одной рукой за голову, крякнет и ка-ак жахнет топором в центр полена, откуда годичные кольца расходятся. И все. Топор воткнут в пень, а две половинки полена лежат слева и справа в снегу.

Мош Бордей был потомственный винодел – от этого дела питались, росли, процветали, разорялись, погибали, и снова рождались, и вырастали, и процветали, и погибали все его предки. Однажды мы с Борей и Славиком решили подсчитать, сколько за свою жизнь выпил Мош Бордей.

– Интересно! – первым предложил математический эксперимент, конечно, пытливый ум Бори Каца. – Сколько твой дед выпил вина за свою жизнь?

– Не знаю, – говорю я. – Много.

– Ну, хорошо. Сколько он выпивает стаканов каждый день? – разгорается научное любопытство в Боре.

– Ну, утром – два, днем – два-три, вечером – четыре-пять, – оглашаю я общеизвестные факты.

– Десять стаканов. Так, хорошо, – начал подсчет Боря.

– В праздники – больше! – возражает Славик, в котором, как оказалось, тоже не дремлет беспристрастный ученый.

– Праздниками мы пренебрегаем, это называется «среднее значение»! – говорит Боря.

Славик недобро, плохо смотрит на Борю – он не любит, когда Боря так говорит: «это называется».

– Теперь умножим на количество дней. Сколько лет твоему деду? – рвется к истине Боря.

– Не знаю, – честно отвечаю я.

– Хорошо, возьмем среднее значение – сто лет, – говорит Боря. – За год он выпивает: 365 дней умножить на 10 стаканов, получаем 3650 стаканов. В стакане двести грамм, это получается 730 литров. Теперь умножим 730 литров на сто лет, получается – семьдесят три тонны! – восхищенно заключает Боря.

– Слышь! – возражает Славик. – Он че, по-твоему, как родился, так каждый день по десять стаканов долбит?

– Да, – признает Боря. – Первые годы жизни следует вычесть. Но сколько первых лет жизни твой дед не пил?

– Не знаю, – говорю я. – Ну… Лет пять, может.

Дед почти не ест. Это совершенно особенное состояние организма – это не алкоголизм, это более высокая, космическая форма взаимодействия человека и винограда, когда достигается полная гармония стимулятора и стимулируемого. То есть от вина организм получает все необходимые питательные вещества. Почти исключается, таким образом, потребность в еде. В ней Мош Бордей тем не менее толк знал – за праздничным столом если и прикасался к мясу, так только к тому, которое еще час, от силы пару часов назад бегало по двору, будучи курицей. Вообще мой дед знал толк во всем, чем занимался, все умел делать своими руками, причем не только любую мужскую работу, но и многую женскую – он лихо шил на машинке, вышивал и вязал и отлично готовил: молдавскую, болгарскую, румынскую, венгерскую, еврейскую, гуцульскую, гагаузскую – в общем, любую представленную в этой местности национальную кухню.

Вспоминаю, как дед растапливал печку. Не торопясь. Он никогда не торопился. Он был молчун. Слова не вытащишь. Но коренная, виноградная его мудрость всегда была со мной.

Вот старый, вечный, настенный календарь Моши Бордея. Дед опять отмечает в нем что-то. Мош Бордей не был даже грамотным – он не умел читать и писать. Зато разработал собственный календарь. Он висел у нас в коридоре.

По календарю Моши Бордея в году не было дней, а были только праздники. Календарь у деда был не квадратный, а круглый, и не бумажный, а деревянный – дни нанесены на круглый толстый срез старого дерева, с бесчисленными тонкими годичными кольцами. На срезе старого дерева обозначены праздники. Их много. Советские обозначены звездочками. Еврейские праздники отмечены звездами Давида, православные – желтыми крестиками. Древние, языческие праздники – всякими рисунками, похожими на пещерную живопись. Полнейшая теологическая путаница, царившая в этой системе праздников, для деда была основой дворового миропорядка. А поскольку Мош Бордей управлял винным погребом, принятый им миропорядок, так или иначе, вольно или невольно разделяли все жители двора. Рядом с каждым символом, обозначающим праздник, на календаре вырезана цифра: «100», «150», «200». Значение этих магических цифр очень любил объяснять Вэйвэл Соломонович Вахт. Часто его можно было застать у календаря Моши Бордея – Вахт с гордостью показывал его своим горбоносым друзьям из других дворов и улиц, когда те приходили по праздникам к нам.

– Вот, пожалуйста. Восьмое марта – сто пятьдесят литров. Первого мая – двести литров. А на Пасху – четыреста. Это сколько мы выпьем. Это же известно заранее. Мош Бордей знает людей. Нас с вами. Добрый вечер! – говорит с радостью Вахт, когда к календарю подходит сам Мош Бордей, и скромно добавляет: – Мош Бордей, я извиняюсь. Там, во дворе, просят еще баночку.

– Кто просит? – спрашивает Мош Бордей хмуро.

– Я, – после паузы тихо признается Вахт.

– Я, – не бросает Вахта в позорном одиночестве Славик – он тоже всегда там, где праздник.

– Я! Я! – раздаются из-за спины Славика голоса горбоносых друзей Вахта.

Теперь Вахт не один, теперь он представляет народ. Вахт улыбается, потому что не был уверен, что народ встанет за ним так быстро. Моши Бордея – по одиночке – боятся. Ходить к нему за вином стараются толпой. Народу не откажешь. Так считается.

– Принеси, – говорит Мош Бордей хмуро и протягивает Славику ключи от погреба.

На лицах пьяниц от великодушного решения Моши Бордея расплывается одна, общая на всех, улыбка.

Личные праздники составляли меньшинство в календаре Моши Бордея. Точной даты своего рождения, например, дед не знал, потому что его пьющий отец, мой, стало быть, прадед, по пьянке не завел на сына при рождении никаких документов, и документы деду выписаны были много позже представителем управы, и дата рождения поставлена была самая общая: 1 января 1900 года. Но первого января и так праздник – светского происхождения, так что день рождения деда в этом смысле всегда праздновался не только нашей семьей, но и всей страной.

В году Моши Бордея было пять времен года: Осень, Зима, Весна, Лето и Снова Осень. Понять эту систему жизнеисчисления может только винодел.

Однажды к Моше Бордею пришли Боря и Славик. Они явно спорили о чем-то последние полчаса, и Славик был уже близок к тому, чтобы побить Борю. Боря чувствовал это и пытался спасти – не столько истину в споре, сколько себя.

– Мош Бордей! – сказал Боря. – У нас вот тут со Славиком непонимание.

– Слышь, Циолковский! Это у тебя непонимание! А у меня – нормально все! – тут же обрисовал картину спора Славик.

– Вот, Мош Бордей, вот что такое вино? Вот Вахт говорит, вино – это радость предков! – спрашивает все-таки Боря, косясь на кулаки Славика.

– Конечно, Вахт говорит, – смеется Славик. – На предков списать проще всего свое поведение…

– А я считаю, вино – это форма энергии! – говорит горячо Боря. – Вот у матери, к примеру, молоко. Она кормит им ребенка, правильно? А у земли – вино. Она кормит им взрослых. Это называется – метод аналогии.

– Бредит, – говорит Славик, указав деду на Борю. – Много читает и плохо себя чувствует. Наука, я так считаю, Мош Бордей, еще никого до добра не довела. Че, я не прав? Я лично считаю, вино – это проверка. Вот выпьет человек – сразу видно, че он такое. Вы же сами говорили, Мош Бордей, – у плохого человека даже вино не получается. Да?


Страницы книги >> 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации