Электронная библиотека » Дмитрий Мачинский » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 13 декабря 2023, 21:02


Автор книги: Дмитрий Мачинский


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И против всего этого – Христос, безумный порыв любви, не вписывающийся в «закон» и уничтожаемый им. Христос – это «идиот» (в достоевском смысле), безумец. («Мы проповедуем Христа распятого, для иудеев соблазн, для эллинов – безумие» – по апостолу Павлу.) Но только в этом безумии любви и сострадания – надежда на созидание существа и мира, с которым и в котором стоит жить. Носителями и потрясенными созерцателями этой идеи – закона-истины вселенной как «баньки с пауками» или закона природы как помеси машины и чудовищного насекомого – являются Свидригайлов и Ипполит, в которых иногда проявляются черты этой в ужасе прозреваемой ими истины. И основной оппонент христоподобного Льва Мышкина, князя не от мира сего, – не Рогожин, а Ипполит, и потому-то Достоевский, выяснив все основные сюжетные линии в четырехугольнике Мышкин – Настасья Филипповна – Рогожин – Аглая, никак не может кончить роман и всё тянет и тянет с повторами пребывания князя в Павловске – ему надо дать Ипполиту высказать его (и свой) мучительный бред, но высказать так, чтобы не испугать и не соблазнить читателя (да и самому не подвергнуться обвинению в богохульстве). Может быть, он надеется, что князь что-то сумеет ответить ему сам, помимо его достоевской воли, изнутри своего таинственного «княжества» сумеет возразить Ипполиту. Но князь молчит, лишь изредка проявляя глубокое понимание психики Ипполита, молчит, как потом в «Братьях Карамазовых» будет молчать Алеша и сам Христос.

А братья Карамазовы – ведь на последнем уровне это вселенская мистерия, разыгрывающаяся – что там твой Петербург – в Скотопригоньевске. Ведь это же насекомоподобный Феодор Карамазов (Богодар Черномазов), темное сладострастное прабожество мира, рождающий от жены Софии Алешу и Ивана, просветленного Бога Сына и сомневающегося и страдающего бога Демона!

Остановимся. Вернемся к «Идиоту». Мышкин молчит, но со слов Аглаи мы знаем, что он говорил ей, что «красота спасет мир». А контекст, в котором несколько раз Достоевский употребляет эту формулу, заставляет полагать, что под красотой имеется в виду в первую голову женская красота, попросту женщина. И вот Достоевский сталкивает идиота с двумя «красотами» – быть может, они спасут его, а некая красота спасет и нового Христа, которого Федор Михайлович ждет, конечно, в России. Но «красота», искаженная сама паучьим законом, в российском преломлении растерзывает Мышкина, до того сумевшего временно «спастись» более упорядоченной красотой европейской природы – в Швейцарии. И все же Достоевский верен до конца своим двум формулам: Христу, безумцу любви против Истины-паука, новому Богу и новому Человеку против старых, послушных «закону природы», и той Красоте, которая спасет мир (а быть может, спасет и нового Христа). Недаром Аглая называет Мышкина «рыцарем бедным» и как бы делает его девизом одноименное стихотворение Пушкина.

Мне чуется, что нечто родственное этим формулам выявилось и у Пушкина, и особенно явно – в реалистичнейшей мистерии «Медный всадник». Воздержусь от параллелей и возражений – пусть их проведет и приведет читатель – материала я дал предостаточно.

А осмысление пушкинско-достоевского безумия о Красоте Мадонны, которая спасет личность и мир, можно найти у Владимира Соловьева, в его интуициях о первом и втором (женственном) Божественных «Я» Абсолюта. Так, от великого к великому углубляется великий российский миф, российское прозрение творящей новый мир Красоты-Любви. И здесь остановимся – и вернемся к Пушкину.

* * *

Поэма у Пушкина «пошла» в конце октября. Тогда же была в основном написана ее вторая часть. В переводе на новый стиль эта часть, следовательно, была написана в начале ноября. Итак, запомним, что роковое «Ужо тебе» было введено в текст поэмы в начале ноября 1933 года (н. ст.) – это нам еще пригодится.

6 декабря (ст. ст.) Пушкин через Бенкендорфа направил поэму высочайшему цензору. Ответ был молниеносен и стал известен Пушкину не позже 14 декабря.

Император Николай оказался на высоте положения. Как истинное и совершенное человекоорудие втайне слабеющего имперского поля России, он (на имперском уровне) вполне осознал всю опасность и недопустимость поэмы и сделал в ее тексте (в декабре 1933 года) пометы, требующие таких исправлений, которые исказили бы весь ее образный строй. Пушкин вынужден отказаться от публикации полного текста поэмы, что сильно подрывает и его финансовые планы, и, со временем, его отношения с читателем.

А затем, как бы без прямой злой воли императора, но каждый раз с его прямым участием, судьба в течение 1934 года наносит Пушкину три последовательных удара, совершает как бы три скока Всадника Медного, преследующего того, кто слишком глубоко постиг его сущность. Новогодним подарком было камер-юнкерство Пушкина, глубоко оскорбившее его и навсегда приковавшее его ко двору. Едва Пушкин оправился от этого унижения, совершенного государем, как он полагал, неумышленно (просто из желания видеть его жену на балах в Аничковом дворце), на него обрушился новый удар – прямо связанный с первым и приуроченный ко дню его рождения. В письме к жене за неделю до этого Пушкин пишет, что одно из его писем распечатано на почте и направлено в полицию – то самое, где он писал о своих отношениях с тремя царями и о своем камер-юнкерстве. Поэт оскорблен и взбешен и через неделю после своего тридцатипятилетия пишет: «Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство à la lettre. Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilité de la famille) невозможно: каторга не в пример лучше» [ПСС, т. 10: 379].

После этого Пушкин предпринимает попытку уйти в отставку, обращается с этим через Бенкендорфа к царю и просит, чтобы в случае отставки за ним бы сохранился допуск в архивы, которые он изучал для написания «Истории Петра Великого». Поэт собирается уехать в Михайловское, и в связи с этим возникают печально-гармоничные строки:

 
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
 

Но на просьбу об отставке было изъявлено высочайшее неудовольствие и сообщено, что с отставкой отбирается и допуск в архивы.

Все это время Пушкин собирает материалы для истории Петра. И одновременно с раздражением ждет намеченное на 30 августа (именины Александра I) открытие Александровской колонны, которая, по замыслу Николая, должна была стать главным памятником империи, долженствующим оттеснить в сознании россиян фальконетовский памятник Петру.

В связи со всем этим Пушкин около дня своего тридцатипятилетия пишет:


Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами? Ты спрашиваешь меня о «Петре»? идет помаленьку; скопляю матерьялы – привожу в порядок – и вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь <…>. Тетка меня все балует – для моего рождения прислала мне корзину с дынями, с земляникой, клубникой – так что боюсь поносом встретить 36-й год бурной моей жизни [ПСС, т. 10: 378–379].


Пушкин только еще готовится «отлить» истинный словесный памятник империи и Петру и… не забывает о возрасте.

Наступает осень 1834 года, последняя Болдинская осень – наименее плодотворная. И вновь Пушкин в уединении пишет (как заметил Р. Якобсон) произведение о движущейся статуе – на этот раз «Сказку о золотом петушке». Отмечу лишь, что в этой сказке впервые воплощенная «красота» – «шемаханская царица» – представлена как абсолютное зло, как ловушка судьбы и не уравновешена никаким положительным образом «красоты». Р. Якобсон склонен всерьез относиться к сообщению о том, что среди сделанных Пушкину предсказаний было и предсказание о связи его смерти с женитьбой.

А в декабре 1834 года увидело свет вступление к «Медному всаднику» под заглавием «Петербург. Отрывок из поэмы».

Напечатанное в отрыве от основного текста вступление производило впечатление официозного стихотворения, прославляющего Петербург как «военную столицу». Через две недели после публикации В. Г. Белинский со свойственной молодости жестокостью писал: «Теперь мы не узнаем Пушкина: он умер или, может быть, только обмер на время…» [Белинский, т. 1: 73].

Приближалась 36-я годовщина поэта и его вступление в 37-й год жизни. И здесь уместно вспомнить о предсказании гадалки Кирхгоф Пушкину в том варианте, как о нем сообщает С. А. Соболевский: «Он проживет долго, если на 37-м году возраста не случится с ним какой беды от белой лошади, или белой головы, или белого человека».

Собственно, таинственное движение поэта к уходу начинается в январе 1834 года. 26 января в дневнике Пушкина появляется странная запись о неизвестно почему заинтересовавшем его факте: «Барон д’Антес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами» [ПСС, т. 8: 28]. Ровно через три года Пушкин отправит оскорбительное письмо Геккерену, которое сделает неизбежной его дуэль с Дантесом 27 января 1837 года. Совпадение поразительное.

Ряд событий, связанных с тремя последними годовщинами рождения Пушкина, говорят, на мой взгляд, что сообщение Соболевского точно, что Пушкин хорошо помнил предсказание и с напряжением ждал роковых дат.

В уже приведенной цитате из письма речь шла о наступлении 1836-го года. Вскоре после этого Пушкин предпринимает попытку в корне изменить жизнь и уехать в деревню, о чем говорится и в цитированных выше стихах. Но у этих стихов есть план их продолжения, который завершается так: «О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги: труды поэтические – семья, любовь etc. – религия, смерть» [ПСС, т. 3: 464]. Почему в этих стихах, связанных с намечающейся поездкой в деревню, Пушкин «планирует» в конце смерть? Не собирался же он на всю жизнь, на ряд десятилетий запереть в деревне жену и детей? И кто так определенно планирует смерть в конце предполагаемого временного периода жизни, будучи 35 лет от роду и в добром здравии? Полагаю, что давнее предсказание с приближением роковой даты стало отбрасывать тень на поведение, на тексты записей и стихов Пушкина. Обращу внимание на особо тесную связь в этой записи религии и смерти, как бы совместно венчающих и завершающих жизнь.

И вот в 1835 году должен начаться 37-й год жизни поэта. Здесь встает вопрос о том, как точно понимали Пушкин и его ближайшие друзья (Соболевский и Нащокин) это предсказание. Из последующего изложения событий явствует, что под 37-м годом понимался год после исполнения полных 36 лет. Но, учитывая незнание Пушкиным немецкого языка, на котором было сделано предсказание, всегда можно было предполагать, что друзья неточно перевели его, что гадалка сказала «около 37 лет», сразу «после 37 лет»; будем иметь в виду и такую возможность.

26 мая 1835 года Пушкину исполняется 36 лет. Он вновь предпринимает и вновь неудачно попытку получить хотя бы отпуск и уехать в деревню.

Этим же летом он пишет отчетливо выделяющееся на фоне всей его поэзии стихотворение «Странник»[13]13
  В основу стихотворения положена книга Д. Беньяна «Pilgrim’s progress», но Пушкин дает далекую от подлинника интерпретацию темы.


[Закрыть]
, датированное неясной записью «26 ию», что понимают как 26 июня или июля. Ввиду его значения для постижения тайных и глубинных движений и состояний души поэта, процитируем важнейшие места этого стихотворения.

 
«О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена! —
Сказал я, – ведайте: моя душа полна
Тоской и ужасом; мучительное бремя
Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время…»
<…>
Пошел я вновь бродить, уныньем изнывая
И взоры вкруг себя со страхом обращая,
Как раб, замысливший отчаянный побег…
 

(Последняя строка – почти цитата из сугубо биографических стихов прошлого лета.)

 
Я встретил юношу, читающего книгу.
Он тихо поднял взор – и вопросил меня,
О чем, бродя один, так горько плачу я?
И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный —
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит».
«Коль жребий твой таков, —
Он возразил, – и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?»
И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?»
Тогда: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь?» —
Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
«Я вижу некий свет», – сказал я наконец.
«Иди ж, – он продолжал, – держись сего ты света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!» – И я бежать пустился в тот же миг.
<…>
Дабы скорей узреть – оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.
 

Некоторые мотивы этих сильных стихов уже встречались в поэзии Пушкина. Строка «Я осужден на смерть» находит предворение в строке, написанной в день вступления в 30-й год: «иль зачем судьбою тайной ты на казнь осуждена», где «казнь» – не просто «смерть», а смерть насильственная, предсказанная. «Жребий злобный» аналогичен «враждебной власти» из тех же стихов. Юноша отверзает глаза подобно серафиму из «Пророка». Но вот пронизывающая все стихотворение «смертная тоска», чувство неизбежно близящейся смерти, неготовность к посмертному суду и в особенности «некий свет», к которому, бросая всё, устремляется трепещущее «я» автора, – эти темы впервые выражены так обнаженно и сильно. С этой вещи и начинается поэзия Пушкина рокового для него (по его ожиданиям) 37-го года жизни. Вне контекста пушкинского чувства судьбы, пушкинской мистики объяснить возникновение этих строк невозможно.

Следующие по времени стихи этого года широко известны – «…Вновь я посетил…»: они проникнуты ощущением прощания с родовым имением. Но кончались стихи в черновике прекрасными строфами, которые Пушкин исключил в беловике, кажется, из соображений душевной скрытности и целомудрия: они слишком обнажают «биографию души» молодого Пушкина. Пушкин говорит о том, сколь озлобленным приехал он в Михайловское из южной ссылки. Затем следует:

 
И бурные кипели в сердце чувства,
И ненависть и грезы мести бледной.
Но здесь меня таинственным щитом
Святое провиденье <! – Д. М.> осенило,
Поэзия, как ангел утешитель,
Спасла меня, и я воскрес душой.
 

«Святое провиденье» – совершенно новое словосочетание в поэзии Пушкина. При разработанной образности судьбы (рока, жребия, власти), как правило злобной, завистливой, враждебной, – «святое провиденье» появляется впервые в автобиографичной лирике Пушкина. И неслучайно оно появляется хронологически в непосредственном соседстве с «неким светом», с коим оно несомненно связано. Пушкин, прикованный к ненавистному имперскому Петербургу, хотя бы в стихах начинает исполнять «программу», намеченную год назад («религия, смерть»), обнаруживая в себе самом «некий свет», а в своей судьбе в прошлом – действие «святого провиденья», явно от судьбы отличного и, судя по эпитетам, противоположного ей по действию на его личность.

Попытка очиститься перед приближающейся смертью привела Пушкина в июне – сентябре к воплощению в поэтическом слове того, что можно и должно противопоставить судьбе, что если и не может изменить судьбу с точки зрения грубых фактов, то способно помочь душе просветленно взглянуть на них, преобразить их творчеством и подготовить личность к смерти и посмертию.

И если бы государственная машина, олицетворенная Николаем и Бенкендорфом, отпустила Пушкина на оставшиеся ему полтора года в деревню, если бы невозможное могло стать возможным, то какой поэзией просветления на краю бездны он одарил бы нас, Россию, запечатленную им в «Медном всаднике» в вечно возобновляющемся своем состоянии – «над самой бездной». Об этом стонет Жуковский в письме Бенкендорфу после смерти поэта: «Пушкин хотел поехать в деревню на житье, чтобы заняться на покое литературой, ему было в том отказано под тем видом, что он служил, а действительно потому, что не верили. <…> Его служба было его перо <…> Для такой службы нужно свободное уединение. Какое спокойствие мог он иметь со своей пылкою, огорченною душой <…> посреди того света, где все тревожило его суетность, где было столько раздражительного для его самолюбия, где, наконец, тысячи презрительных сплетней, из сети которых не имел он возможности вырваться, погубили его» [Жуковский, т. 4: 621].

Несмотря на короткую поездку в Михайловское, «покоя и воли» не было, «творческая осень» в 1835 году не состоялась, и забрезживший было «некий свет» угас до следующего, последнего лета.

Весь 1835 год (и далее, до самой смерти) рядом с Пушкиным живет тень Великого Петра, материалы о коем он интенсивно собирает, намереваясь «вылить памятник» этому олицетворению государственной воли России. Отмечу лишь одну мучительную тему, проходящую через подготовительные записи к «Истории Петра» с 1690 по 1719 год, – тему царевича Алексея. Как постоянным и ведущим определением для Евгения в «Медном всаднике» служит слово «бедный», так для Алексея в записях – «несчастный» (так он называется уже при рождении). Из записей следует, что Пушкин вполне уловил желание определенных сил в государстве использовать царевича для попытки реставрации старины, но также убедился, что никакого «заговора» не было и что многие? самые опасные для него показания царевич дал под страхом пытки, наговаривая на себя (дабы избежать мучений), чего требовали его палачи. Пушкин отметил, что гражданские чины «единогласно и беспрекословно» объявили царевича достойным смерти, а «духовенство, как бабушка, сказало надвое» [ПСС, т. 9: 277], и особо подробно зафиксировал ситуацию, когда уже после этого Петр лично допрашивает царевича под пыткой и его ответы «сначала – твердою рукою писанными, а потом после кнута – дрожащею» [Там же]. По данным Пушкина, царевич умер отравленный и, по преданию, Меншиков в этот день «увез Петра в Ораниенбаум и там возобновил оргии страшного 1698 года» [Там же]. Записи за следующий, 1719 год не сохранились, кроме мест, исключенных цензурой:


Скончался царевич и наследник Петр Петрович: смерть сия сломила наконец железную душу Петра.

1-го июля Петр занемог (с похмелья) [ПСС, т. 9: 286].


За этими безоценочными подробными записями чувствуется огромное напряжение. Поэт явно связывает смерть наследника с беспощадной казнью старшего сына, явно думает о возмездии, сломившем «железную душу». Для меня за всем этим слышится голос юродивого из «Годунова»: «Нельзя молиться за царя Ирода – Богородица не велит» [ПСС, т. 5: 260].

Но похоже, Пушкин все же по-своему – молился. В этом же 1835 году он пишет «Пир Петра Великого», где радостно и просветленно восхваляется милосердие царя. Несомненно, был у этих стихов и конкретный повод: исполнялось десять лет декабрьского восстания и ожидалась царская амнистия. По традиции, восходящей к 1826 году, Пушкин надеется воздействовать на Николая через уподобление его великому предку и пробудить в нем волю к милосердию. И действительно, в декабре 1835 года была провозглашена частичная амнистия, в частности, Кюхельбекер был переведен на поселение в Южную Сибирь. И первый, январский номер «Современника» выходит со стихотворением Пушкина, звучащим при этих обстоятельствах как прозрачное благодарение и хвала милосердию нынешнего царя. Однако устойчивая традиция воспевания милосердия Петра (за исключением «Медного всадника» и «Истории Петра Великого»), возобновляемая и в 1835 году, когда Пушкин уже знает о Петре всё, говорит за то, что поэт перед судом истории, перед лицом Судьбы и Святого Провидения, как бы хотел обратить внимание на светлую сторону привлекавшей и ужасавшей его личности, вознести поэтическую молитву за его «железную» и «сломленную» душу.

* * *

После несостоявшейся «творческой осени» в Михайловском, окончательно лишенный хотя бы оазисов «покоя и воли», Пушкин возвращается в Петербург, в его «дух неволи», обернувшийся крепостной пожизненной зависимостью от царя. А впереди – тридцатисемилетие. И после возвращения в его письмах к душевно близким людям прорываются отдельные фразы, говорящие об отвращении от жизни и ожидании конца.


Хотя жизнь и «сладкая привычка», однако в ней есть горечь, делающая ее в конце концов отвратительной, а свет – мерзкая куча грязи» (Осиповой, около 26 октября 1835) [ПСС, т. 10: 684].


Думаю, побывать в Москве, коли не околею на дороге (Нащокину, 10 января 1836) [ПСС, т. 10: 435].


Удивительно ли, что в начале февраля 1836 года Пушкин провоцирует три несостоявшиеся дуэли? Он как будто вызывает судьбу на себя.

Мы стоим у порога тайны последнего года жизни поэта, перед последним взлетом его поэзии, последним обращением к теме личности и государства, перед его поэтическим завещанием-пророчеством, перед переходом поэта из жизни в посмертие.

Дабы попытаться хоть что-то понять в этой кульминации трагедии Пушкина и России, надо обратиться к кульминации творчества, покоя и воли в жизни поэта, к Болдинской осени 1830 года.

Тогда Пушкин был как бы вне всего – и во всем. Он не холост и не женат: он – жених, со всеми перипетиями этого затянувшегося состояния. Он вне обеих столиц, вне государственно-церковного надзора, вне контактов с людьми своего круга, отрезанный от них холерными карантинами. Он в расцвете сил, в начале плодоносной осени своей жизни, и окружает его воскрешающая душу осень. А рядом – холера, угроза смерти близким – и ему. Да и грядущая женитьба, если верить сведениям о гадании 1827 года, сулит смерть.

Налицо – «воля», свобода от государства и людей, отчасти обеспеченная смертоносной болезнью. Но можно ли говорить о «покое»? Видимо, да. Видимо, пушкинский «покой» – это известная дистанцированность от непосредственного вторжения разнообразных воздействий, полная же изоляция и отключенность при его складе личности были невозможны и, пожалуй, противопоказаны. А звук пусть отдаленной поступи судьбы и ее орудия – смерти (в лице холеры) был необходимым компонентом, напоминанием о «бездне», которое иногда угнетало Пушкина, но зачастую и напрягало его душевные и творческие силы. И во взаимодействии всего этого возникло чудо трех величайших месяцев российской поэзии, трех месяцев, когда Пушкин был более чем когда-либо самим собой, таким, каким его «задумал Бог».

В самом начале кульминационной осени Пушкин освободился от однажды настигшего его и давно мучившего состояния «бесовидения», внутреннего слышания голосов природных духов, стихиалий, которым он дал физический голос и словесную плоть в своих «Бесах». (Об этом непревзойденно – М. Цветаева в критическом эссе «Пушкин и Пугачев».) На следующий день – «Элегия» – звук камертона, на который настроено все, созданное затем в Болдине. Печаль – это вино жизни, веселье – «смутное похмелье». Впереди труд, и горе, и печальный конец. Но… «я жить хочу, чтоб мыслить и страдать». А наслажденья жизни – творчество (свое и чужое), гармония… И в конце, как надежда, как моление, превыше всего – Любовь, «блеснет любовь улыбкою прощальной». Вся «Элегия» – единый вздох о Печали-Любви, моление этому в те годы высшему тайному божеству Пушкина, в имя которого входит и Красота, прямо не названная, но разлитая во всей вещи между печалью и любовью.

И в этом луче – стихи прощания с возлюбленными, и особенно – с умершей Ризнич, утверждающие продолжение любви в посмертии, исполненные надежды на посмертные встречи («Заклинание», «Для берегов отчизны дальней…»).

А тема судьбы, тема тайных основ бытия смутно и грозно проступает в «Стихах, сочиненных ночью во время бессонницы». Ночной Пушкин, Пушкин услышанных во сне стихов, прорывов сознания в сверхсознание – особая тема. «Бессонница» отчасти примыкает к этим связанным со стихией ночи состояниям и выражает их. Правда, мне представляются наиболее глубинными строки, не вошедшие в окончательную редакцию. Пушкин оставлял за пределами варианта, предназначенного для публикации и потомков, многие строки и строфы – исходя, во-первых, из их несовершенства или несоответствия возникшему в душе образу или мысли, во-вторых – из цензурных соображений, в-третьих – из желания скрыть наиболее тайные чувства и интуиции, особенно если их прорыв в стихи мог создать чрезмерное напряжение, разрушавшее возлюбленную его «гармонию». Вот эти-то строки, исключенные, несмотря на их истинность и силу, – особенно важны. Как узнаются они? Внутренним слухом души. Связью их с другими узловыми образами поэзии Пушкина.

В «Бессоннице» важен сам процесс подбирания поэтических «подобий» к внутреннему образу:

 
Парк пророчиц частый лепет
Топ небесного коня…
 

Нахождение их:

 
Парк ужасных будто лепет
Топот бледного коня
Вечности бессмертный трепет
Жизни мышья беготня
 
[Пушкин 1949: 860]

И – снижение образа, снятие возникающего вокруг него напряжения, «гармонизация» внутренней ситуации за счет некоторого обмана читателя относительно сути ночных состояний гения:

 
Парки бабье лепетанье,
Спящей ночи трепетанье,
Жизни мышья беготня…
Что тревожишь ты меня?
 

Парки из ужасных пророчиц становятся бабами, «лепет» и «трепет» превращаются в облегченное «лепетанье» и «трепетанье», «вечность бессмертная» заменяется «спящей ночью», «бледный конь» изгоняется совсем – и в итоге получается (если буквально понимать стихи по порядку строк и внешнему смыслу), что автора больше всего тревожит «жизни мышья беготня». Впрочем, понимающий не обманется – вся глубинная тревога, вся неразрешимость и невыразимость ночных прорывов сознания выражена в ритмике стиха, в его дыхании, в завершении его многоточием…

И конечно, приведенные здесь «неокончательные» варианты лучше соотносятся с данной в редакции Жуковского концовкой: «Темный твой язык учу…», чем с оставшейся в автографе рационально-оптимистической: «Смысла я в тебе ищу…».

Почти уверен, что в данном случае «жуковский» вариант восходит к Пушкину, что Жуковский слышал его изустно от поэта. Жуковскому такая концовка – не по плечу.

В целом – черновой вариант с первой концовкой – это более адекватная запись невыразимого ночного состояния, понять которое можно попытаться лишь через постижение его нечеловеческого темного языка. Беловой вариант – перевод ночного ужаса на дневной язык – с гармонизацией хаоса, попыткой увидеть в нем человеческий «смысл» и… снижением напряжения. (Чуть позднее «древний хаос» найдет своего поэта – Тютчева; весь «ночной Тютчев» предчувствуется в не вошедших в классический вариант строках «Бессонницы».)

Итак, однажды в болдинской ночи Пушкин причастился «трепету вечности» и ужасу неизбежной судьбы, пережил «мышье» ничтожество жизни перед их лицом… А конь? «Топ небесного коня» рядом с парками – скорее всего, «топ» самой судьбы, ритм ее движения. Но вот «топот бледного коня» – это уже скорее смерть как орудие судьбы, слишком прозрачна аналогия с «Апокалипсисом» – «конь блед».

Но от «топота бледного коня» один шаг до «топота медного коня», до скока «Всадника Медного», озаренного «луною бледной». Вот так в ночи первой Болдинской осени Пушкин услышал тот скок судьбы и смерти, который (наряду с рядом других импульсов) воплотится во «Всаднике Медном» второй Болдинской осени. Вот на какого коня усядется Петр в своей погоне за Евгением…

«Болезненно отверстым» ухом и оком Пушкин услышал и увидел в ночи ужасные для него образы Неизмеримого, подавляющего своей огромностью жизнь, – и захотел постигнуть то, что привиделось.

Но «бледный конь» не мог не ассоциироваться в сознании Пушкина с предсказанной смертью от «белого коня»… В связи с этим сама грядущая смерть и посмертие приобретали апокалиптические очертания…

И становится понятно, почему тогда же Пушкин пишет «Апокалипсическую песнь» (опубликованную под названием «Герой») с эпиграфом: «Что есть истина?».

В луче, идущем от «Бессонницы», становится яснее, что в «Герое» Пушкин в подтексте противопоставлял человеческое милосердие, а если его нет в реальности – мечту о милосердии, образ его, – чему-то всевластному, безразличному к личности, всеуравнивающему, тому, что на земле воплощено в «бессмертной пошлости людской» и что по своей всесильности и вездесущности может претендовать на именование правдой, суммой истин, но при встрече с милосердием оказывается «тьмою».

Беда Пушкина в том, что в конкретном тексте «Героя» луч, идущий от «Элегии» и «Бессонницы», пересекся с лучом «имперской тьмы», идущим от Наполеона (в чумном госпитале) и от Николая (в холерной Москве), и в итоге возникли жуткие формулы проклятия «свету правды» и вознесения «возвышающего обмана» над «истинами» в применении к исторической действительности, что дало глубоко печальные результаты сразу после Болдина…

Но глубинный ток идет от «Бессонницы» даже не к «Герою», а, сливаясь с темами «Элегии» и «Заклинания», – к чуду трех «маленьких трагедий» («Скупого рыцаря» я из рассмотрения исключаю).

Две первые («Моцарт и Сальери» и «Каменный гость») были задуманы Пушкиным еще в 1826 году, и в списке задуманных им пьес (около 1827 года) следуют в том же порядке, как были написаны. Третьей за ними в списке идет «Иисус». В Болдино третьей пьесой становится «Пир во время чумы».

Образ смерти как «казни», осуществляемой по приговору «тайной судьбы» (как уже отмечалось), с особой силой возникает у Пушкина в стихах на начало тридцатого года жизни. Уже тридцати лет Пушкин создает «Брожу ли я вдоль улиц шумных…», первоначально начинавшееся более обнаженно и печально:

 
Кружусь ли я в толпе мятежной,
Вкушаю ль сладостный покой,
Но мысль о смерти неизбежной
Везде близка, всегда со мной.
 

Узловой темой жизни для зрелого Пушкина стала смерть. Сливаясь с темой судьбы, она ужасала его, но одновременно и обостряла чувство чуда жизни. Пушкин, по собственным признаниям, постоянно жил перед лицом смерти. Отмечу еще, что в стихах Болдинской осени поэт явственно представляет посмертие своей возлюбленной и своих героинь (Дженни и Матильды в «Пире…»), – но образ собственного посмертия и посмертия близкого ему героя (Вальсингама) – смутен и почти неуловим. Мысль же о предсуществовании вообще была чужда Пушкину. Судя по всему, полнота жизненной воплощенности Пушкина, его «всежизненность», его равенство жизни, способность отозваться творчеством на все ее проявления – заслоняли от него собственное посмертие и тем более бессмертие души, затрудняли возможность представить их осязаемо. В то же время в Болдине он потрясенно услышал «вечности бессмертный трепет». Жизнь он постоянно соотносил с Высшим Началом, чаще принимавшим грозный облик Рока, которому иногда неявно противостояло «Святое Провиденье» (впервые осознанно названное применительно к светлой личности Пущина в 1826 году, а применительно к себе – в 1835-м). И местом встречи с этим миром Высших Реальностей (при отсутствии ощутимого образа посмертия и бессмертия своей души) – была смерть, с которой Пушкин был накоротке и которую представлял во всех подробностях и вариантах.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации