Текст книги "Грядущий хам. Больная Россия"
![](/books_files/covers/thumbs_240/gryaduschiy-ham-bolnaya-rossiya-246015.jpg)
Автор книги: Дмитрий Мережковский
Жанр: Русская классика, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Сердце человеческое и сердце звериное
Сердце человеческое отнимется от него, и дастся ему сердце звериное.
Даниила, IV, 13
I
«Надо всего только разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приняться за дело. Раз человечество отречется поголовно от Бога, то само собою наступит все новое. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости, и явится человекобог».
Это исполняется, как по-писаному, в споре социал-демократии с «новым религиозным сознанием». Древний вечный спор богочеловечества с человекобожеством.
«Идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои».
Сейчас трудно решить, что происходит: кружится ли пустынный ветер, расходится ли зыбь от брошенного в воду камня, или восходит, взлетает от земли к небу какая-то спираль – исполинская витая лестница Вавилонской башни?
«Социалистическая Вавилонская башня – это, действительно, воплощение современного атеизма», – соглашается Базаров с Достоевским, а если так, то необходимая религиозная предпосылка социализма есть атеизм.
Но для того чтобы утвердить атеизм, «разрушить в человечестве идею о Боге», недостаточно одной критики чистого разума. Опровергнув онтологические доказательства бытия Божия, тем же ударом опровергает она и онтологические доказательства безбожия. Есть Бог, и нет Бога, теизм и атеизм – два одинаково произвольных утверждения, две одинаково недоказуемые веры. Мы не знаем, может ли человек установить в религиозном опыте какую-либо связь с нуменальным. Ignoramus, ignorabimus – вот единственный ответ разума на все вопросы веры. Не знаем и никогда не узнаем, не можем и не хотим знать, есть Бог или нет.
Атеизм, в таком чистом виде, критический атеизм – безответен перед всяким религиозным утверждением. Это не отрицательный полюс положительного электричества, а лишь дурной проводник – стекло. Критический атеизм – пустое место в религии; не отрицание Бога, а лишь отсутствие вопроса о Боге.
Необходимая предпосылка социал-демократии как религии – атеизм не критический, а догматический; не критическое отрицание вопроса о Боге, а догматическое утверждение, что Бога нет; вера в небытие Божие, по степени мистики, совершенно равная вере в Бога. Догматический атеизм есть обратный теизм – антитеизм, или, как выражается Бакунин, «антитеологизм». «Если есть Бог, то человек – раб». Но мы верим, что человек свободен, – следовательно, мы должны верить, что Бога нет. «Я верую, что Бога нет!» – могли бы воскликнуть Базаров, Луначарский, Горький вместе с героем Достоевского.
Это поняли общие враги нового религиозного сознания и социал-демократии как религии. Вот почему объединяют они оба течения, если не по качеству, то по количеству мистики. «Теперь и безбожники, наши русские социалисты, сочиняют религии», – замечает Галич и очень ядовито, но справедливо называет социал-демократию Луначарского «богословием». А Струве «материализацию Царства Божиего», как у «богостроителей», так и у «богоискателей», считает одинаково «скверным апокалипсическим анекдотом».
«Я видел всесильный и бессмертный народ… и я молился: Ты еси Бог, да не будет миру бози инии разве Тебе, ибо Ты еси един Бог, творяй чудеса. Тако верую и исповедую» («Исповедь» Горького).
Это ли не вера? Это ли не мистика?
Нет, успокаивает Базаров, «тут нет мистицизма», тут дело не в деле, а в словах.
Слово, «термин богостроительство, конечно, неудачен; лучше было бы не давать даже малейшего, даже внешнего повода к недоразумениям». Итак, утверждать, что Бог есть, когда Бога нет, называть не сущее сущим – только малейший, только внешний повод к недоразумениям? Не значит ли это: нам до такой степени наплевать на Бога, что мы употребляем его на затычку, за неимением более удачного слова – от слова-де не станется?
«Горький, – объясняет Базаров, – писал не трактат, а повесть, и вполне понятно, что герой его употребляет для обозначения атеистических ценностей то же самое имя, каким он с детства привык обозначать вообще высшие ценности». Не значит ли это: употребление имени Божиего – дурная детская привычка?
Но ведь вот Луначарский пишет не повесть, а трактат, целое «богословие». Почему же и у него та же дурная привычка?
«Человек человеку Бог. Ищешь Бога? Бог есть человечество», – богословствует Луначарский.
Если Бог есть ничего, то «человечество есть Бог», – значит: человечество есть ничто; а следовательно, и социал-демократия как религия, основанная на идее человечества как Бога, есть ничто; и богостроительство – строительство из ничего.
Но ведь это самоистребление или, во всяком случае, нечто гораздо худшее, чем дурная детская привычка; это сознательно нечистая игра не словами, а ценностями, фальшивый вексель, «мошенничество», как выражается черт Ивана Карамазова: «если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины», – зачем санкция имени Божиего?
Пусть такие умные люди, как Луначарский, Базаров, Горький, знают, что от слова не станется, и готовы проливать из-за слова «Бог» только чернильные реки. Но ведь народ, неискушенный в этой игре, может поверить, что Бог действительно есть или что Бога действительно нет. И тогда от слова станется; тогда вновь, как это столько раз бывало в истории, потекут уже не чернильные, а кровавые реки. И поймут игроки, что игра с Богом в народе, особенно в русском народе, игра с огнем в пороховом погребе – безбожная, бесчеловечная игра.
Если остановить внимание на внешности, то, пожалуй, действительно надо будет признать, что «богословие» Луначарского отзывается литературщиной. Беда в том, что теперь «мода на Бога», а Луначарский – модник. В начале XIX века был щегольский цвет «мертвой блохи» – puce morte; в начале XX века – цвет «мертвого Бога»; и кажется иногда, что Луначарскому все равно, какая мода.
Но я не хочу останавливаться на литературной внешности и не могу на основании одной этой внешности заподозрить Луначарского, а тем более Горького, в таком невинном ребячестве или преступном обмане, как богостроительство из ничего.
Это не обман, а самообман. И сам Горький с Луначарским это уже почти сознают.
«Ты, Мишка, нахватался церковных мыслей, как огурцов с чужого огорода наворовал, и смущаешь людей. Коли говорить, что рабочий народ вызван жизнь обновлять, – обновляй и не подбирай то, что попами до дыр заношено, да и брошено».
На воре шапка горит. В самом деле молитва, тайна, чудо, святость, бес, Бог – все эти религиозные слова в кавычках, все это «богословие» бедного Мишки – не что иное, как огурцы с христианского огорода. И напрасно Луначарский хватается за негорящую шапку: огурцы, мол, выросли на диком поле. «Но попами создано понятие Бога». Если не попами, то кем? Человечеством? Но тогда почему этот естественно родившийся и выросший в человечестве Бог менее реален, чем тот будущий, искусственно выращенный в литературной склянке гомункул или механически построенный автомат?
Кем бы, впрочем, ни было создано понятие Бог, главное то, что старого Бога нет, а новый «Бог – коллективное человечество» – есть или будет. Для Базарова Бога нет, не было и не будет; для Луначарского и Горького – нет, не было, но будет. Между этими двумя утверждениями – пропасть; пусть пока лишь словесная, зеркальная, но это – зеркало глубоких вод, в которых бедному Мишке не найти брода.
Да и так ли уж уверен Луначарский, что старого Бога нет?
«Миродержатель, Демиург – почти бес… Куда деваться? Поднять кулак к небу и укусить его в отчаянии? Ты преступишь подлую заповедь… А дальше? Он пригнет тебя к земле и заставит целовать палку, которой будет сокрушать твои ребра. Ты в бешенстве начнешь громоздить горы на горы, строить башню, столп до его проклятого жилища, а он молнией разобьет твою работу или коварно бросит раздор между людьми. Куда бежать?»
Если богохульства эти не модная дешевка цвета «мертвой блохи» или «мертвого Бога», если в них есть какая-нибудь жизненная правда, то кажущееся отрицание тут подлинное утверждение, превращение старого Бога в нового беса, а может быть, и старого беса в нового Бога. Зеркало не уничтожает, а только искажает, перевертывает лицо.
Бог против Бога, религия против религии. Человекобожество против богочеловечества – вот зеркальная или действительная глубина спора.
Во всяком случае, позитивные твердыни сданы, и напрасно хочет Базаров вернуться в них.
Социал-демократия запуталась в сетях мистики, пусть пока лишь одним коготком: коготок увяз – всей птичке пропасть.
II«Человек есть Бог» – один член символа веры; «человечество есть Бог» – другой. Я есмь Бог для человечества; человечество есть Бог для меня; крайний мистический индивидуализм (Ницше, Штирнер, Л. Андреев) и крайний мистический социализм (Фейербах, Луначарский, Горький) – между этими двумя крайностями существует антиномия, неразрешимая в той плоскости, на которой движется социал-демократия как религия[11]11
То, чего я здесь касаюсь кратко и поверхностно, глубже и подробнее изложено Д. В. Философовым в его докладе, читанном в Рел. – фил. о-ве: «Богостроительство и богоискательство».
[Закрыть].
Когда Иван Карамазов говорит о человекобоге, то сначала разумеет под ним человекобожество, социалистическое человечество, а затем прибавляет: «Но если даже период этот[12]12
Т. е. период торжествующего социализма.
[Закрыть] никогда не наступит, то так как Бога и бессмертия все-таки нет, то новому человеку позволительно стать человеко-богом даже хотя бы одному в целом мире… Для Бога не существует закона. Где станет Бог, там уже место Божие. Где стану я, там сейчас же будет первое место… „все дозволено“ – и шабаш».
Здесь та же антиномия. Ведь, в конце концов, остается нерешенным, нерешенным вопросом: кто Бог – человек или человечество, я или все? кому «все дозволено – мне, вопреки всем, или всем, вопреки мне? я ли уничтожаю всех, или все уничтожают меня?»
Ни то, ни другое, отвечают социал-демократы, все для каждого и каждый для всех. Но ведь это школьная пропись, бабушкина сказка о «предустановленной гармонии».
На всем протяжении всемирной истории происходит борьба личности с обществом, одного со всеми, – и никогда еще эта борьба не была такой убийственной для обеих сторон, как теперь; никогда с такой ясностью не вскрывалось противоречие между идеальной правдой анархизма и реальной правдой социализма. А предустановленная гармония все еще вилами на водах писана. Ни показать, ни доказать ее нельзя, – можно только верить в нее.
Для того чтобы разрешить антиномию абсолютной личности и абсолютной общественности, существуют на самом деле только два средства: или отказаться от всякого абсолюта, т. е. от всякой религии, богостроительства, как это делает Базаров, или пожертвовать одним абсолютом другому, личностью – общественности, как это делают Луначарский и Горький.
IIIБог есть ничто – вот первый член символа веры; человеческая личность есть ничто – вот второй. Для Базарова нет вовсе «я» и «ты», а есть только «мое» и «твое»: «„мое“ и „твое“, – говорит он, – возникают только тогда, когда речь заходит о дележе продуктов творчества, об их распределении». Человеческая личность для Базарова – лишь экономическая единица. Чувство личности – чувство собственности. «Индивидуализм (т. е. абсолютное утверждение личности) создал великую культуру. Мавр исполнил свой долг, мавр может удалиться». Личность может умереть – собаке собачья смерть.
«Пафос творчества, – продолжает Базаров, – объективен, безличен, по самому существу своему. В коллективном творчестве „я“ не принижается, но просто отсутствует». Легко сказать: просто отсутствует! Ведь это значит: торжество социализма – торжество безличности; ведь это то самое, что говорят злейшие враги социализма.
И всего поразительнее невозмутимое спокойствие, с которым говорится все это. Угасает солнце нашей планетной системы и глазом не моргнет. Никакой трагедии, никакой бури около погибающей личности – тихий конец мира, тихий провал, – та вторая смерть, от которой нет воскресения.
Итак, две необходимые предпосылки для торжества социализма – уничтожение Бога и уничтожение личности. Надо разрушить в человечестве идею не только о Боге, но и о личности. Одно вытекает из другого, потому что утверждение Бога в человечестве есть утверждение богочеловечества, абсолютной Божественной личности – богочеловека. Социалистическая Вавилонская башня строится на костях убитого Бога и убитого человека. Богоубийство – человекоубийство.
«Человек есть особь вида», – определяет Луначарский. В таком определении человеческая личность, так же как у Базарова, «не принижается, но просто отсутствует». Для того чтобы отождествить человека единственного, человека-личность с безличным всечеловеком, «особью вида», надо уничтожить личность: ведь муравей есть тоже особь вида; для муравья личность ничто, муравейник – все; для человека – человечество, для муравья муравейник – Бог.
Леббок в своих наблюдениях над муравьями, чтобы отличить одного от другого, отмечал их разноцветными крапинками. Для Базарова и Луначарского личности Сократа, Гете, Канта, Франциска Ассизского – такие разноцветные крапинки на безличных особях вида.
«Здесь, скажут нам, есть великая опасность, – предупреждает Луначарский, – опасность подчинения личности вашему Левиафану, вашему новому богу-коллективу». Знает кошка, чье мясо съела. Но делает вид, что не знает. «Что значит подчинение личности?» – удивляется Луначарский. И выходит, разумеется, что подчинение личности ничего не значит, потому что сама личность ничего не значит.
И уж, конечно, на вопрос о смерти как об уничтожении личности единственный ответ – «бессмертие рода», т. е. абсолютное человекоубийство, окончательное поглощение самой идеи личности как чего-то условного в идее безличного рода как абсолюта. Но это не ответ, а глухота к вопросу. Да и что уж тут спрашивать о смерти, когда и в жизни личность «просто отсутствует».
Религиозное принятие смерти как уничтожения личности есть религиозное принятие безличности. «Всякий узнает, – говорит черт Ивана Карамазова, – что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как Бог». Как Бог или зверь? Ведь и зверь не знает, что такое смерть. Можно принять или отвергнуть это бого-звериное бессмертие, но спорить о нем нельзя, как о всяком откровении. Недаром говорит Базаров о «пафосе» – пафос значит религиозный восторг: пафос безличности для Базарова, Луначарского, Горького и есть религиозный восторг социал-демократии.
О, конечно, бессознательно! Потому-то с этим так трудно бороться, что это пока еще слишком бессознательно.
IVДоныне революционное освобождение человечества начиналось с утверждения человеческой личности. Но «мавр исполнил свой долг, мавр может удалиться». Социал-демократия как религия хочет начать освобождение с отрицания личности. Тут опасность предельного мистического рабства. Самодержавие «нового бога» – коллектива – злейшее из всех самодержавий.
Обожествленный Коллектив становится некоторым Великим Существом, Grand Etre (по О. Конту), некоторой сверхчеловеческой личностью, а все отдельные человеческие «я» – безличными клеточками этого тела.
Какое же это тело, какое лицо? Что, если не Божеское и не человеческое, а звериное? Что, если центральная монада этого нового тела – не кто иной, как древний Цезарь Божественный или новый великий Азеф, великий Хам?
«Расхаживая по царским чертогам в Вавилоне, царь сказал: это ли не величественный Вавилон, который построил я в доме царства моего и в славу моего величия?..»
«Еще речь сия была в устах царя, как был с неба голос: тебе говорят, царь Навуходоносор, – царство твое отошло от тебя.
И отлучат тебя от людей, и будет обитание твое с полевыми зверями».
«Сердце человеческое отнимется от него, и дастся ему сердце звериное».
Это сказано о социализме – «богостроитель», строитель Вавилонской башни.
Но о нем же сказано: «Царство твое останется при тебе, когда познаешь власть небесную».
Не отнимется у социализма сердце человеческое и не дастся ему сердце звериное только в том случае, если познает он власть небесную, познает, что «Всевышний владычествует над царством человеческим».
Истинное богостроительство есть богочеловечество. Камень, который отвергли строители, сделается главою угла. Этот камень – Богочеловек Христос. И строится на нем не Вавилонская башня, а вселенская Церковь – Царство Божие на земле, в котором исполнится и религиозная правда социализма.
VСоциал-демократия – железный молот; новое религиозное сознание – хрупкое стекло; стоило, казалось, молоту прикоснуться к стеклу, чтобы разбить его вдребезги.
Но вот опустился он всей тяжестью, ударил, а стекло не разбилось.
Откровение личности – не стекло, а сталь нового религиозного сознания. Спор идет о Боге в человеческой личности – о Богочеловеке, о Христе.
Посчитайтесь же со Христом, антихристиане; посчитайтесь же с Богочеловеком, человекобоги.
Кто не за Меня, тот против Меня. – Будьте же за или против. Не махайте молотом в пустоте, бейте прямо в цель.
А мы вам скажем спасибо за то, что вы куете наш меч.
Так тяжкий млат,
Дробя стекло, кует булат.
Аракчеев и фотий
IЧто такое Аракчеев?
«Просто фруктовый солдат», – сказал о нем Пушкин.
Но это не так просто. Весь петербургский период русской истории создал Аракчеева, получил в нем то, чего хотел.
Без лести предан – в этом гербе целая религия.
«Что мне до отечества! Скажите, не в опасности ли государь?» – воскликнул он в двенадцатом году перед вступлением Наполеона в Россию.
Провались отечество, да здравствует царь; не быть всем, быть одному – такова религия.
Дух небытия, дух человекоубийственной казенщины воплотился в Аракчееве до такой степени, что почти не видно на нем лица человеческого, как на гоголевском Вие: «…лицо было на нем железное».
Железное лицо Аракчеева – лицо единовластия. Нет Аракчеева, есть аракчеевщина – бессмертное начало. Всего ужаснее в нем это нечеловеческое, нездешнее, «виево».
Когда он умирал, Николай I прислал к нему в Грузино своего лейб-медика Вилие, который предписал больному, кроме лекарств, полное спокойствие; но однажды утром застал его с железным аршином в руке, которым умирающий наказывал провинившегося мальчика-садовника, «производя ему равномерные удары по носу».
Равномерные, «единообразные». «Я люблю единообразие во всем», – говорил Александр I. Александр говорил, Аракчеев делал.
Может быть, мальчик с окровавленным носом не чувствовал боли, окаменев от ужаса перед железным лицом этого железного автомата, «великого мертвеца» гоголевской «Страшной мести»: «Хочет подняться выросший в земле великий, великий мертвец».
И доныне весь русский народ – не этот ли бедный мальчик, которого бессмертный Аракчеев бьет железным аршином по носу?
В государстве – Аракчеев; в церкви – Фотий. Казенщина государственная и казенщина церковная. За обеими – единый дух небытия, единая религия: всякая власть от Бога. У Аракчеева – власть, у Фотия – Бог; у Аракчеева – земля, у Фотия – небо; у Аракчеева – плоть, у Фотия – дух.
Ему орудием духовным —
Проклятье, меч, и крест, и кнут.
Соединение Аракчеева с Фотием – соединение кнута с крестом. И это соединение совершается в лице благословенного.
Однажды Фотию было видение: «…видел он себя в царских палатах, стоящего перед царем; Фотий, объяв царя за выю, во ухо тихо поведал ему, како, где, от кого и колико церковь православная обидима есть; царь же дал манием Фотию ведать, что постарается исправить все».
В том же видении является Аракчеев: по одну сторону царя – Фотий, по другую – Аракчеев.
В посмертных бумагах Фотия находится записка об Аракчееве: «Всяческая познавая, познал, что гр. Аракчеев всем сердцем Бога любит, царю предан, верен, правдив, православную церковь истинно любит. Он есть правое око царя, столп отечества, и таковые люди веками родятся. В нем кроме добра я ничего не видел. Ему можно все поверить, и с Божию помощью все может делать. За что спаси его Боже на многие лета для церкви и отечества!»
В 1829 году Пушкин писал к торвальдсеновскому бюсту Александра I:
Недаром лик сей двуязычен,
Таков и был сей властелин:
К противочувствиям привычен,
В лице и в жизни арлекин.
Это жестоко и несправедливо, это – оскорбление не царского величества, а страдания человеческого. Пусть арлекин, но ведь раненный насмерть, истекающий кровью. Двуязычность, двусмысленность, искажающая этот лик, – предсмертная судорога. И он скрывает ее, трагикомический Янус, двумя лицами, двумя масками: одна, обращенная к земле – Аракчеев, другая – к небу – Фотий.
II«Полуфанатик-полуплут», – сказал Пушкин о Фотии. И это несправедливо: фанатик, но не плут.
Не из плутовства же постился так, что желудок «в ореховую скорлупу сжимался»; удручал себя веригами из медных крестов: «…вся грудь моя – едина рана; правый сосец внутрь от огня изгнил; стою еще на ногах иногда, но слаб, как тень». Изнурил себя до того, что дрожал в постоянном ознобе и среди лета носил шубу.
Не из плутовства «был в бедах, болезнях, ранах, биениях, потоплениях многократно».
Сын мужика, сельского причетника, сам до конца дней мужик в рясе, вступает в бой против масонов и мистиков «с Илииною ревностью», точь-в-точь как рыцарь печального образа – против призрачных гигантов и ветряных мельниц.
Никому неведомый корпусный законоучитель «в церкви, в классах, на дорогах, в келье и где случай был ему небоязненно глас свой, яко трубу, возвышал, посреди великого града С.-Петербурга, дабы огласить тайны беззакония, вразумить царя, властей и всех к покаянию».
От государя и министра духовных дел, «глаголемого патриарха», князя Голицына, до последнего синодального чиновника – все ему врага. Но «дух ревности разжег его, и он, яко штурмом, хотел взять крепость вражию».
Покупал еретические книги, только что вышедшие из типографии, и публично при всех учениках в корпусе «предавал раздиранию и огню, произнося: анафема!»
В домах, где бывали тайные собрания масонов и мистиков, подкупленные слуги проламывали стены под потолком и просверливали дырочки, сквозь которые Фотий, будучи невидим, сам видел и слушал все, что делалось внизу.
Впоследствии, уже войдя в силу, вместе с обер-полицеймейстером Гладковым, учредил духовно-полицейский сыск. Один сыщик, выманив корректурные листы еретической книги пастора Госнера из типографии, представил их обер-полицеймейстеру, тот – Магницкому, Магницкий – Аракчееву, Аракчеев – государю. Вот маленькое начало Великой Инквизиции.
Но это впоследствии, а в первое время, за недостатком помощи полицейской, приходилось надеяться на помощь Божию, чудо Божие – или сатанинское.
«Сатана подсылал к нему духа злого, который внушал тайно, что он – Илия-пророк новый, а посему некое бы чудо сотворил или хотя перешел по воде, яко по суху, противу самого дворца через реку Неву».
Митрополит вызвал его «на испытание, в уме ли он». Кажется, в самом деле, начиналось у Фотия сумасшествие. Вообразил, что масоны хотят его извести. Однажды в глухую полночь прибежал из корпуса к о. Иннокентию, ректору семинарии, босиком, в одной рубашке, выскочив в окно, при помощи кадетов.
По всей вероятности, окончательно сошел бы с ума и пропал бы где-нибудь в Соловках или Суздале, если бы не «ангел во плоти, дщерь-девица Анна».
Дочь графа Алексея Орлова-Чесменского, или, вернее, Ропшинского, того самого, из чьих молодецких рук, после внезапной смерти Петра III, Екатерина II получила престол, – благочестивая графиня Анна всю жизнь замаливала грех отца.
Благочестивая жена
Душою Богу предана,
А грешной плотью
Архимандриту Фотью.
Это клевета.
«Я, в мире пребывая, ни единожды не коснулся плоти женской, не познал сласти. Чадо мое, о Господе, есть девица непорочная во всецелости. Я грешник, но раб Бога моего верный: то ужели бы на дело Божие избрал сосуд растленный и нечистый?»
Этому, кажется, следует верить.
Некрасива и уже немолода – «лет 35 от чрева матери» – была эта Дульсинея, когда встретила Дон-Кихота.
Может быть, с ее стороны было невинное обожание.
«– Ах, отец! отец! как он мил!» – восклицала она, млея, когда князь Голицын читал ей письма Фотия.
С его стороны – бурсацкая, слегка циничная, но отнюдь не любовная нежность. «Что тебе сделалось, чадо мое? Какая есть немощь твоя? Не застудилась ли? Можно поясницу и где неловко потереть спиртом или оподельдоком. Помни, в зеленых банках худой, а самый лучший в белых».
Как бы то ни было, встреча с Анною решила судьбу Фотия. Она сложила к ногам его свою женскую честь, свой вельможный сан и свои несметные богатства. «Бедный сирота», который родился в свином хлеву на соломе и выпрашивал у тетеньки конец пирога или гривенник на сбитень, оказался обладателем сорока пяти миллионов. Но дороже миллионов были связи с Голицыным, Аракчеевым и, наконец, самим государем.
Чудо совершилось: Фотий пошел через Неву по воде, яко по суху.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.