Текст книги "Грядущий хам. Больная Россия"
Автор книги: Дмитрий Мережковский
Жанр: Русская классика, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
«Революция готовится вскоре.
Пароль на все наложен – пароль всегубительства – раскопать алтари и разрушить престолы.
Вскоре, как пожар, в России возгорится революция; теперь уже дрова накладены, и огнь подкладывается».
И не в одной России, но и во всем мире, «под видом тысячелетнего Христова царства, теократического правления, готовится революция в 1836 году: число звериное в Апокалипсисе – 666: 6 + 6 + 6 = 18; 6 × 6 = 36: 1836»
«Главная причина всего» – Библейское общество, масоны, мистики, министерство дел духовных, князь Голицын и «прочая сволочь зловредная».
Также Греч, издатель «Северной пчелы», и Тимковский, цензор: в обоих – «дух революционный».
«Тайна беззакония деется. Господь при дверях. Блажен, кто возьмет меры осторожности. Время еще не ушло.
Как пособить, дабы остановить революцию?
Министерство духовных дел уничтожить. Синоду быть по-прежнему.
В великой борьбе сей должен будет действовать за Бога государь православный, и на главе его помазанника лежат великие судьбы церкви и всего человечества.
Бог победил видимого Наполеона, вторгшегося в Россию: да победит он и духовного Наполеона лицом твоим, коего можешь ты, Господу содействующу, победить в три минуты чертою пера».
Таковы «откровения свыше», которые сообщал Фотий Александру I.
Похоже на бред. Но есть в этом бреду нечто до ужаса реальное, воплощенное во всю историческую русскую действительность: вера в Божественное всемогущество того, кто «в три минуты чертою пера» может спасти или погубить церковь.
«Исповедую же с клятвою крайнего судию Духовной сей коллегии быти самого всероссийского монарха», – сказано в присяге членов синода, по духовному регламенту Петра I, и подтверждено указом Павла I: «Самодержавец российский есть глава церкви».
Всего ужаснее то, что Фотий себя не обманывает, знает, откуда идет «революция»; «никто не смел противиться, помышляя, что все действуется не без воли Высочайшей. Император сам поврежден в познаниях истин веры. Сам себе, по неведению, изрывает ров погибели». Знает Фотий и то, что князь Голицын, «главная причина всего, – тридцатилетний друг царев, соучастник в тайных делах, о них же лет есть и глаголати (т. е. в делах любовных). Князь любимец от начала был у Александра, угождая плоти, миру и дьяволу».
Кому же именно дарована будет победа «в три минуты чертою пера» – Богу или дьяволу?
Но тут-то и возникает Аракчеев: «он все может исполнить, он верен. Он православную церковь истинно любит».
А так как «сему одному все тайны сердца царева откровенны» и «все дела о церкви ему же вверяемы», то в последнем счете судьбы церкви зависят единственно от Аракчеева: глава Церкви – не Христос, ни даже русский царь, а русский хам Аракчеев.
IVВ 1824 году 22 апреля, вечером, в девятом часу, в Лавру принесена тайная весть, что, по Высочайшему повелению, к митрополиту Серафиму будет Аракчеев.
«Царь Александр не хотел явно все произвесть в дело, а тайно думал и тихо учинить; Аракчеев старался от имени царя как-нибудь согласить во всем митрополита с князем Голицыным».
Александр, по своему обыкновению, прятал железные когти в бархатную перчатку.
Но тут произошло нечто внезапное, едва ли, впрочем, неожиданное для заговорщиков: фитиль поджег мину.
«– В деле святой церкви и веры нет середины! – воскликнул митрополит. – Когда делать царь хочет, то пусть делает, как должно; в противном случае он будет пред Богом виноват. Боже мой! страх одолевает меня. Что делается у нас? И все – как спят и пробудиться не могут. Из святейшего синода сделали нечистый един, просто сказать, заход (т. е. отхожее место). Церковь явно поругается. До чего мы дожили!»
«И тотчас, взяв белый клобук свой митрополичий, снял с головы своей, бросил на стол и сказал:
– Граф, донеси царю, что видишь и слышишь. Вот ему клобук мой! Я более митрополитом быть не хочу, – с князем Голицыным не могу служить, как явным врагом церкви и государства!»
«Аракчеев смотрел на сие, как на вещь редкую», – замечает Фотий.
Действительно, за весь «петербургский период русской истории» вещь редкая – этот Белый Клобук, духовный венец церкви, спорящий с железным венцом власти; это чудесное превращение Серафима в Никона, мокрой курицы в орла. Кости московских и византийских патриархов не повернулись ли в гробах своих?
«– Стой, владыко святый, стой до конца! – подливал масла в огонь Фотий. – Что сказано царю, то и верно: все рушат, все раздирают, и нет ниоткуда помощи; весь синод в плену у слуги дьявольского. Теперь едино остается делать, ежели царь не исправит дело веры и не защитит благочестие, – взять Святое Евангелие в одну руку, а в другую – Святой Крест, идти в Казанский собор и, посреди народа, возгласить: православные! веру Христову попирают, а новую какую-то, бесовскую, хотят ввести! Послушай, граф, донеси царю, что сие быть может сделано. Вся Россия узнает. Жены и дети найдутся многие, которые за Преблагословенную Приснодеву Богородицу вступятся.
Она, владычица наша, вскоре приидет на помощь. Падет враг, и путь нечестивых погибнет!»
Здесь, как и везде, доведенная до конца реакция становится обратною революцией, черное железо накаляется докрасна. Эта маленькая революция, буря в стакане воды – не прообраз ли той настоящей бури, великой революции черных сотен, которой если не мы, то дети наши будут свидетелями?
Но Аракчеев слушает молча, с полулисьей-полуволчьей усмешкой, эти громы не из тучи. Он может быть спокоен: ни Серафим, ни Фотий не пойдут к народу; стоит их ударить железным аршином по носу, чтобы тотчас же вновь превратились орлы в мокрых куриц.
V25 апреля Голицын приехал к Фотию в дом графини Орловой, в час пополудни. Фотий ждал во всеоружии.
Стоит у икон; горит свеча; св. Тайны Христовы предстоят; крест лежит на аналое; Библия раскрыта. «Входит князь и образом, яко зверь рысь, является. Протягивает руку для благословения. Но Фотий, не давая благословения, говорит:
– В книге Таинство Креста под твоим надзором напечатано: „духовенство – зверь“ (т. е. антихрист), а я, Фотий, – из числа духовенства, то благословить тебя не хочу, да тебе и не нужно.
– Неужели за сие одно? – удивился будто бы Голицын.
Тогда Фотий пришел в ярость, схватил крест, поднял его над головою и закричал:
– Анафема! Да воскреснет Бог и расточатся врази Его! Будь ты проклят! Снидешь во ад, и все с тобою погибнут вовеки! Анафема всем!
Голицын побежал вон из горницы, „во гневе, яко лишен ума“, – утверждает Фотий, но на самом деле скорее, в страхе.
Голицын бежал, а Фотий кричал ему вслед:
– Анафема! Анафема!
Перепуганная дщерь-девица бросилась к Фотию.
– Отец! Отец! Что ты наделал! Пожалуется князь государю – засудят тебя, заточат, сошлют в Сибирь…
Девица плакала, а Фотий, „скача и радуясь“, пел:
– С нами Бог!»
Бог и Аракчеев. Несдобровать бы Фотию, если бы не Аракчеев: анафема Голицыну, министру духовных дел, тридцатилетнему другу царевича, была анафемой самому царю, разумеется, условная – если-де царь не покается.
Во всяком случае, теперь уже не могло быть примирения: надо было выбрать одно из двух – пожертвовать Фотием, т. е. Аракчеевым, Голицыну или Голицыным Фотию, т. е. Аракчееву.
15 мая 1824 года издан указ об уничтожении министерства духовных дел и об «оставлении синода по-прежнему». Аракчеев победил, Голицын пал.
«Вся столица славы великой исполнилась, – рассказывает Фотий. – Как свет солнца утреннего, разлиялся светлый слух о исчезании мирского владычества над церковью. Паде ад, дьявол побежден. Слава веры, победа церкви. – Митрополит пел, и Фотий пел». Кажется, вот-вот запоет Аракчеев.
Но в чем же, собственно, победа церкви? А вот в чем: отныне все доклады синоду представлялись государю через графа Аракчеева. Как некогда Голицына, так ныне Аракчеева можно было назвать патриархом. Самодержавие и православие – царство от мира и не от мира сего, соединились в Аракчееве. Железный аршин сделался жезлом, о котором сказано в Апокалипсисе: «Будет пасти народы жезлом железным».
«Порадуйся, старче преподобный, – писал Фотий другому своему архимандриту Герасиму, – нечестие пресеклось, общества все богопротивные, яко же ад, сокрушились. Министр наш один Господь Иисус Христос. Молися об Аракчееве: он явился раб Божий за святую церковь и веру, яко Георгий Победоносец».
Такова победа церкви, по мнению Фотия: Христос – «министр духовных дел»; победа Христа – победа Аракчеева.
VIЭто кажется сказкою, но это быль, и даже не быль, а современная русская действительность. Один большой Аракчеев, один большой Фотий раздробились на множество маленьких. Нужно ли называть имена?
Дух государственной казенщины, дух Аракчеева в церкви подобен явлению Вия:
«– Приведите Вия, ступайте за Вием».
«И вдруг настала тишина; послышалось вдали волчье завыванье, и скоро раздались тяжелые шаги, звучавшие по церкви».
Не слышится ли нам и ныне это волчье завыванье? Не раздаются ли тяжелые шаги?
«Ведут какого-то приземистого, дюжего, косолапого человека. Весь он был черней земли. Тяжело ступал, поминутно оступаясь. Длинные веки опущены до самой земли. Лицо на нем железное».
Железное лицо Вия – лицо государственной казенщины в церкви.
«– Поднимите мне веки: не вижу».
Поднятие виевых век церковным сонмищем Фотиев есть учение о том, что свободный дух религии – дух революции. На него-то и кидается несметная сила чудовищ, как на бедного философа Хому Брута: «бездыханный, грянулся он о землю, и тут же вылетел из него дух от страха».
Когда наступило утро, «вошедший священник остановился при виде такого посрамления Божией святыни и не посмел служить. Так навеки и осталась церковь с завязнувшими в дверях и окнах чудовищами, – и никто не найдет теперь к ней дороги».
Эти чудовища родились от союза двух нечистых сил – государственной казенщины с церковною, Аракчеева с Фотием.
Свинья матушка
IОдин современный русский писатель сравнивает два памятника – Петра I и Александра III[13]13
См. статью Варварина в «Русск. слове». Я не хочу раскрывать псевдонима, но ex ungue leonem (по когтям льва) – один только человек в России пишет таким языком.
[Закрыть].
«К статуе Фальконета, этому величию, этой красоте поскакавшей вперед России… как идет придвинуть эту статую, России через двести лет после Петра, растерявшей столько надежд!.. Как все изящно началось и неуклюже кончилось!..»
– Это тогда! – мог бы сказать обыватель, взглянув на монумент на Сенатской площади.
– Это теперь! – подумал бы он, взглянув на новый памятник.
«Водружена матушка Русь с царем ее. Ну, какой конь Россия, – свинья, а не конь… Не затанцует.
Да, такая не затанцует, и, как мундштук ни давит в нёбо, матушка Русь решительно не умеет танцевать ни по чьей указке и ни под какую музыку… Тут и Петру Великому „скончание“, и памятник Фальконета – только обманувшая надежда и феерия».
«Зад, главное, какой зад у коня! Вы замечали художественный вкус у русских, у самых что ни на есть аристократических русских людей приделывать для чего-то кучерам чудовищные зады, кладя под кафтан целую подушку? – Что за идеи, объясните! Но, должно быть, какая-то историческая тенденция, „мировой“ вкус, что ли?..»
Мировой вкус к «заду» – это и есть «родное мое, наше, всероссийское». «Крупом, задом живет человек, а не головой… Вообще говоря, мы разуму не доверяем»…
«Ну и что же, все мы тут, все не ангелы. И до чего нам родная, милая вся эта Русь!.. Монумент Трубецкого, единственный в мире, есть именно наш русский монумент. Нам ни другой Руси не надо, ни другой истории».
Самообличение – самооплевание русским людям вообще свойственно. Но и среди них это небывалое; до этого еще никто никогда не доходил. Тут переступлена какая-то черта, достигнут какой-то предел.
Россия – «матушка», и Россия – «свинья». Свинья – матушка. Песнь торжествующей любви – песнь торжествующей свиньи.
Полно, уж не насмешка ли? Да нет, он, в самом деле, плачет и смеется вместе: «смеюсь каким-то живым смехом „от пупика“, – и весь дрожит, так что видишь, кажется, трясущийся кадык Федора Павловича Карамазова.
Ах, вы, деточки, поросяточки! Все вы, – деточки одной Свиньи Матушки. Нам другой Руси не надо. Да здравствует Свинья Матушка!
Как мы дошли до этого?
IIДневник А. В. Никитенко[14]14
Александр Васильевич Никитенко – литературный критик, историк литературы, академик Петербургской АН. Сын крепостного.
[Закрыть] (1804–1877) – едва ли не лучший ответ на вопрос: как мы до этого дошли?
Это – исповедь, обнимающая три царствования, три поколения – от наших прадедов до наших отцов. Год за годом, день за днем, ступень за ступенью – та страшная лестница, по которой мы спускались и, наконец, спустились до Свиньи Матушки.
Рабья книга о рабьей жизни. Писавший – раб вдвойне, по рождению и по призванию: крепостной и цензор; откупившийся на волю крепостной и либеральный цензор. Русская воля, русский либерализм.
Рабы, влачащие оковы,
Высоких песен не поют.
Вся жизнь его – песнь раба о свободе. «Боже, спаси нас от революции!» – вот вечный припев этой песни. «Безумные слепцы! Разве они не знают, какая революция возможна в России? Надо не иметь ни малейшего понятия о России, чтобы добиваться радикальных переворотов. Я вышел из народа. Я плебей с головы до ног, но не допускаю мысли, что хорошо дать народу власть. Либерализм надо просевать сквозь сито консерватизма. Один прогресс сломя голову, другой постепенно; я поборник последнего. Мудрость есть терпение. Вот я любуюсь стебельком растения в горшке, стоящем на моем окне, которое, несмотря на недостаток земли и на холод, проникающий сквозь стекло, все-таки живет и зеленеет».
Бедное растение, бедная рабья свобода!
Только изредка, когда впивается железо до костей, уже не поет он, а стонет. «Искалеченный, измученный, – лучше сразу откажись от всяких прав на жизнь и деятельность – во имя… Да во имя чего же, Господи?»
В 1841 году предложил он графу Шереметеву выкуп за мать и брата, еще крепостных. «Вот я уже полноправный член общества, пользуясь некоторой известностью и влиянием, и не могу добиться – чего же? Независимости моей матери и брата. Полоумный вельможа имеет право мне отказать: это называется правом! Вся кровь кипит во мне; я понимаю, как люди доходят до крайностей».
Сам он до них не дошел. «Я всегда был врагом всяких крайностей». Несмотря на все испытания, все искушения, – а их, видит Бог, было много, – остается он до конца дней своих либеральным постепеновцем.
«Стоять посреди крайности, соблюдать закон равновесия – ничего слишком – вот мой девиз. Терпение, терпение и терпение. Мудрость есть терпение. Нет такого зла, которого люди не могли бы снести: все дело только в том, чтобы привыкнуть к нему. Да будет все так, как иначе быть не может».
Да будет все так, как есть.
Но если далеко писавшему до революции, то по действию на душу читателя это одна из революционнейших русских книг.
Мы видим здесь воочию, как европейское лицо либеральной постепеновщины превращается в истинно русский реакционный „зад“; как утверждение либеральной середины переходит в самую чудовищную крайность: да здравствует Свинья Матушка!
III– Не правду ли говорил, что в Европе будет смятение? – сказал Николай I в 1848 году представлявшимся ему русским католическим епископам.
– Только что я услышал об этих беспорядках, – ответил один из них, – как вспомнил высокие слова вашего величества и изумился их пророческому значению.
– Но будет еще хуже, – продолжал государь. – Все это от безверия, и потому я желаю, чтобы вы, господа, как пастыри, старались всеми силами об утверждении в сердцах веры. Что же меня касается, – прибавил он, сделав широкое движение рукой, – то я не позволю безверию распространяться в России, ибо оно и сюда проникает.
Еще откровеннее выразил эту главную мысль николаевского царствования министр народного просвещения Уваров:
– Мы живем среди бурь и волнений политических. Народы обновляются, идут вперед. Но Россия еще юна… Надобно продлить ее юность… Если мне удастся отодвинуть Россию на пятьдесят лет, то я исполню свой долг.
Никитенко знает, откуда пошла эта «русская вера»: «О, рабыня Византия! Ты сообщила нам религию…»
Борьба России с Европой, всемирно-исторического „зада“ со всемирно-историческим лицом, есть возрождение Византии в ее главной религиозной сущности.
«Теперь в моде патриотизм, – продолжает Никитенко, – отвергающий все европейское и уверяющий, что Россия проживет одним православием без науки и искусства… Они точно не знают, какою вонью пропахла Византия, хотя в ней наука и искусство были в совершенном упадке… Видно по всему, что дело Петра Великого имеет и теперь врагов не менее, чем во времена раскольничьих и стрелецких бунтов. Только прежде они не смели выползать из своих темных нор… Теперь же все гады выползли».
Кто главный враг дела Петрова, он тоже знает.
В том самом 1848 году, когда объявлена священная война Европе, Никитенко записывает: «Думают навсегда уничтожить дело Петра. Наука бледнеет и прячется. Невежество возводится в систему. Еще немного – и все, в течение ста пятидесяти лет содеянное Петром и Екатериною, будет вконец низвергнуто, затоптано. Чудная земля Россия! Полтораста лет прикидывались мы стремящимися к образованию. Оказывается, что все это было притворство и фальшь: мы улепетывали назад быстрее, чем когда-либо шли вперед. Дивная земля!»
Вот когда начался „мировой вкус к заду“, превращение Коня в Свинью.
Почти ни одной черты не надо менять, чтобы картина тогдашней реакции сделалась картиной наших дней.
Неземная скука «вечных возвратов», повторяющихся снов: «…все это уж было когда-то», – вот что в русских реакциях всего отвратительнее.
Никитенко – не Тацит; но иные страницы его напоминают римского летописца, может быть, оттого, что нет во всемирной истории двух самовластий более схожих по впечатлению сумасшествия, которое производит низость великого народа. Ибо что такое самовластие, возведенное в степень религии, как не самое сумасшедшее из всех сумасшествий?
IVМитрополит Филарет пожаловался Бенкендорфу на один стих Пушкина в Онегине:
И стая галок на крестах.
Митрополит нашел в этом оскорбление святыни. Цензор на запрос ответил, что «галки, сколько ему известно, действительно садятся на кресты московских церквей, но что, по его мнению, виноват здесь более всего московский полицеймейстер». Бенкендорф написал митрополиту, что дело не стоит того, чтобы в него вмешивалась такая почтенная духовная особа.
Если это легенда, то до чего нужно дойти, чтобы поверить ей.
«В Средние века жгли за идеи и мнения, но, по крайней мере, каждый знал, что можно и чего нельзя, – заключает летописец. – У нас же бессмыслица, какой мир не видал!»
Потерпев поражение в войне с московскими галками, митрополит нашел поддержку в министре народного просвещения, Уварове, который приказал, чтобы профессора философии во всех русских университетах руководились в своем преподавании статьей, напечатанной в «Журнале М. Н. П.», где доказывалось, что «все философии вздор и что всему надо учиться в Евангелии».
Никитенко вспоминает по этому поводу проект Магницкого об уничтожении в России преподавания философии, так как оно «невозможно без пагубы религии и престола».
Другой министр народного просвещения, князь Ширинский-Шахматов, утверждал, что «польза философии не доказана, а вред от нее возможен».
Понятно, что, с этой точки зрения, все философские системы в России не более, как те галки, которые садятся на крестах и пакостят.
Да и где уж тут философия, когда один цензор в учебнике арифметики запрещает ряд точек, поставленный между цифрами, подозревая в них вредный умысел; а другой – не пропускает в географической статье места, где говорится, что в Сибири ездят на собаках, требуя, чтобы сведение это получило подтверждение от министерства внутренних дел. Бесконечная переписка ведется о том, как ставить числа месяцев – нового стиля над старым, или старого над новым.
Одного ученого на университетском диспуте «О зародыше брюхоногих слизняков» за употребление иностранных слов объявили «не любящим своего отечества и презирающим свой язык».
Цензор пушкинского «Современника» до того напуган гауптвахтою, что «сомневается, можно ли пропускать известия вроде того, что такой-то король скончался».
В сочинении по археологии нельзя говорить о римских императорах, что они убиты, – велено писать «погибли»; а греческое слово демос – народ — заменять русским словом граждане.
И опять вспоминается Магницкий, который доказывал некогда, что книга профессора Куницына, «Естественное право», напечатанная в Петербурге, произвела революцию в Неаполе.
О книге «Проделки на Кавказе» военный министр заметил Дубельту: «Книга эта уже тем вредна, что в ней что ни строчка, то правда».
Тот же Дубельт вызвал Булгарина за неодобрительный отзыв о петербургской погоде:
– О чем ты там нахрюкал? Климат царской резиденции бранить? Смотри!
Когда за философские письма Чаадаева запрещен был «Телескоп», издателей петербургских журналов вызвали в цензурный комитет: «…все они вошли, согнувшись, со страхом на лицах, как школьники».
Цензоров тошнит от цензуры: «Цензура теперь хуже квартальных надзирателей. Из цензуры сделали съезжую и обращаются с мыслями, как с ворами и пьяницами. Тьфу! Что же мы, наконец, будем делать в России? Пить и буянить?»
На похоронах Пушкина обманули народ: сказали, что отпевать будут в Исаакиевском соборе, и ночью, тайком, перенесли тело в Конюшенную церковь. Бенкендорф убедил государя, что готовится манифестация; по улицам стояли военные пикеты, и в толпе шныряло множество сыщиков. Точно так же тайком увезли тело в деревню.
Жена Никитенко на одной станции, неподалеку от Петербурга, увидела простую телегу, на телеге солому, под соломой гроб, обернутый рогожей. Три жандарма на почтовом дворе хлопотали о том, чтобы скорее перепрячь курьерских лошадей и скакать дальше с гробом.
– Что это такое? – спросила она у одного из находившихся здесь крестьян.
– А Бог его знает что! Вишь, какой-то Пушкин убит, и его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости Господи, как собаку…
«Чтобы все, найденное мною неприличным, было исключено», – постановил Николай I о посмертном издании Пушкина.
Так похоронили того, кто сравнивал Николая I с Петром Великим и завещал, умирая: «Скажите государю, что мне жаль умереть – был бы весь его».
Когда умер Гоголь, Погодина отдали под надзор полиции за то, что он выпустил свой журнал с черной каймою, а председатель цензурного комитета объявил, что не будет пропускать похвальных статей Гоголю – «лакейскому писателю».
«Уваров хочет, чтобы русская литература прекратилась: тогда, говорит, я буду спать спокойно».
«Да и к чему в России литература?.. Родная поэзия кнута и штыка…»
Наконец, самого Никитенко посадили на гауптвахту за то, что он пропустил в «Сыне Отечества» несколько шутливых слов о фельдъегере, «побрякивающем шпорами и крутящем усы, намазанные фиксатуаром».
Клейнмихель принял шутку на свой счет. Что такое в самом деле Клейнмихель, как не исполинский фельдъегерь? «Клейнмихель охмелел от царских милостей», – замечает Никитенко и далее рассказывает о бешеном волке, который, появившись однажды на петербургских улицах, перекусал множество людей.
«Сила его, – продолжает он о Клейнмихеле, – будет расти при дворе, по мере усиления к нему ненависти и презрения в обществе».
Большой Клейнмихель повторяется в бесчисленных маленьких, как солнце в каплях росы.
«Недавно два офицера, так, ради смеха, встретив на улице одного чиновника, совершили над ним грубое неприличие. Тот спросил у них: что они – сумасшедшие или пьяные? Они привели его на Съезжую, и оскорбленный должен был заплатить полицейскому пятнадцать рублей, чтобы тот отпустил его».
Гвардейские офицеры собирались пить. Двое поссорились, остальные решили, что чем выходить на дуэль, лучше разделаться кулаками. Действительно, надавали друг другу пощечин и помирились.
Офицер в маскараде Дворянского собрания в пьяном виде разрубил саблей череп молодому человеку, ничем его не оскорбившему.
Вот первые цветочки того хулиганства, чьи ягодки созрели в наши дни.
В корпусе мальчики освистали учителя-офицера. Сначала их секли так, что доктор, при этом присутствовавший, перестал отвечать за жизнь некоторых; потом лишили дворянства, разжаловали в солдаты и по этапу отправили на Кавказ. «Русское дворянство растит своих сыновей для розог, а дочерей для придворного разврата! – Ужас, ужас и ужас!»
«Но если иногда и загорается ужас, то гаснет тотчас же в той серенькой слякоти, которая определяется двумя словами: карты и скука. Во всех салонах царствуют карты и скука».
Это слишком знакомое нам состояние тихого террора, благополучного ужаса – не только в обществе, но и в народе.
«Гулял под качелями. Густые массы народа двигались почти бесшумно, с тупым равнодушием поглядывая на паяцев и вяло улыбаясь на их грубые выходки».
Однажды на Масленице 1836 года загорелся балаган Лемана. Когда начался пожар и раздались первые вопли, народ, толпившийся на площади, бросился к балагану, чтобы разбирать его и освобождать людей. Явилась полиция, разогнала народ и запретила что бы то ни было предпринимать до прибытия пожарных. Народ отхлынул и сделался спокойным зрителем страшного зрелища. Пожарная команда поспела как раз вовремя, чтобы вытаскивать крючками из огня обгорелые трупы. Зато «Северная пчела» объявила, что люди горели в удивительном порядке. «Государь сердился, но это никого не вернуло к жизни».
Все нарастает и нарастает этот тихий ужас, предчувствие неминуемой гибели.
«В обществе нет точки опоры; все бродят, как шалые и пьяные. Одни воры и мошенники бодры и трезвы. Общество быстро погружается в варварство. Спасай кто может свою душу! Страшный гнет, безмолвное раболепство. – Не фальшь ли все, что говорят о народном патриотизме? Не ложь ли это, столь привычная нашему холопскому духу? Нас бичуют, как во времена Бирона; нас трактуют, как бессмысленных скотов. Или наш народ, в самом деле, никогда ничего не делал, а за него всегда делала власть?.. Неужели он всем обязан только тому, что всегда повиновался – этой гнусной способности рабов? Ужас, ужас, ужас! Да сохранит Господь Россию!»
И всего ужаснее то, что гибель России кажется спасением Европы.
«Ненависть к русским в Европе повсеместная и вопиющая. Нас считают гуннами, грозящими Европе новым варварством. До сих пор мы изображали в Европе только огромный кулак. Грубая физическая сила угрожает штыками и пушками человеческому разуму. Кто преодолеет?»
«Спасая душу свою», московский профессор Печерин бежал из России. Это им в те дни написаны страшные слова:
Как сладостно отчизну ненавидеть
И жадно ждать ее уничтоженья,
И в разрушении отчизны видеть
Всемирного денницу возрожденья!
«Да сохранит Господь Россию!» – последний вопль из горящего балагана.
И балаган рухнул. «Севастополь взят! – записывает Никитенко с торжеством тайного, рабьего, жалкого, но все же святого мщения. – Мы не два года ведем войну, – мы вели ее тридцать лет, содержа миллион войск и беспрестанно грозя Европе. К чему все это? А мы думали столкнуть с земного шара гниющий Запад».
Николай I скончался. «Длинная и, надо-таки сознаться, безотрадная страница русского царства дописана до конца, – произносит раб над владыкой беспощадный приговор человеческой совести. – Главный недостаток царствования Николая Павловича тот, что все оно было – ошибка. Теперь только открывается, какие ужасы были для России эти двадцать девять дет. Администрация в хаосе; нравственное чувство подавлено; умственное развитие остановлено; злоупотребление и воровство выросли до чудовищных размеров. Все это – плоды презрения к истине и слепой варварской веры в одну материальную силу. Восставая целые двадцать девять лет против мысли, он не погасил ее… и заплатил своей жизнью, когда последствия открылись ему во всем своем ужасе».
«Николая I, – говорит Никитенко, – убила эта несчастная война».
Нет, не только эта, но и вечная война России с Европой – космического зада с человеческим лицом. И не только над прошлым произнесен беспощадный приговор, но и над будущим.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.