Текст книги "Голомяное пламя"
Автор книги: Дмитрий Новиков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Кондак, глас 3
Всё умное свое желание к Богу вперив и тому невозвратно от души последовал еси, и житейския молвы отринув, в молитвах и слезах и злостраданиих плоть свою изнуряя, добре подвизався противу невидимаго врага кознем и победив я, веселяся прешел еси к небесным чертогам, и ныне со Ангелы Святей Троице предстоя, отнужу же и Всевидящее Око твоя труды видев, даром чудес по преставлении обогатило тя есть, иже тебе верою почитающим, приходящим же, и честным мощем твоим покланяющимся от честнаго ти гроба исцеление подаваеши невидимо и молишися непрестанно, сохраняя отечество свое и люди от враг видимых и невидимых, ненаветны, да вси тебе вопием: преподобне отче наш Варлааме, Христа Бога моли непрестанно о всех нас.
2003, Ловозеро
– Сёй, сёй[2]2
Сёй – ешь (коми).
[Закрыть]. – Баба Лена всё подкладывает в тарелки дымящейся вареной оленины. Она – карелка. Дед Андрей – коми. Коми-ижемец – он явно гордится происхождением.
В маленькой лесной избушке тепло. Это самое главное – еще полчаса назад мы с Володей дрожали крупной звериной дрожью, насквозь промокнув под брызгами злых, острых волн озера Любви (как еще на русский перевести Ловозеро).
Дед Андрей – маленький, сморщенный, быстро пьянеющий старик с пронзительными голубыми глазами. У настоящих алкоголиков они мутные, постоянно слезятся. Здесь же этого нет и в помине.
– Ты не смотри, что я сейчас в лесу живу. Я мно-о-огое прошел… – Он постоянно в движении. Присядет за стол, вскочит подкинуть дров, помешать парящее варево на плите. – Я в поселке раньше жил. А еще раньше оленеводом работал, бригадиром в бригаде. Двадцать человек у меня было, и все девушки…
Он сладко жмурится.
– Комсоргом я у них был, – продолжает после паузы, отхлебнув черного, полкружки сахара, чаю. – Взносы собирал.
– А какие взносы были, сколько? – Мне вдруг стало интересно, вспомнилась красная книжица с фиолетовыми размытыми штампами внутри «Уплачено. ВЛКСМ».
– Сколько-нисколько. Палка – взнос. – Дед Андрей радостно смеется, хороша была комсомольская юность.
– А раньше где жили? Происхождения какого? – допытываюсь я. Мне интересно, я в тундре всего второй раз. Но уже чувствую, как страшно давит меня красота здешних мест. Она нереальная, жесткая – голубая быстрая речка, окаймленная неширокой полоской свеже-зеленого, летнего северного леса, за ним – широчайшее серое пространство болот. Вдалеке над всем мирным пейзажем жутко нависают Ловозерские тундры – голубые горы со сметанно стекающими с вершин белыми снежниками.
– Из Коми мы, с Ижемского района. Сюда пригнали нас оленей пасти, на Кольский. Восемь детей было. Осталось два. Вот тебе и коммунизм.
Дед Андрей помрачнел и внезапно замкнулся. Пришлось подлить ему в стакан разведенного спирта.
– А как места здесь вообще, интересные?
Я сам немного знал, читал, но хотелось услышать от местного жителя. Местные чем и хороши для пытливого слуха – много разных тайн знают. Расскажут, если захотят.
Дед Андрей как-то по-особому остро посмотрел на меня:
– Куда как интересные. Сейдозеро в стороне от вас останется, так что сейдов[3]3
Сейд – культовое сооружение, большой камень, установленный на несколько маленьких (саам.).
[Закрыть] не много увидите. Но Куйва[4]4
Ку́йва – верховное божество саамов, огромное изображение великана на одной из скал над Сейдозером (примеч. авт).
[Закрыть] за вами присмотрит. – Он странно хихикнул: – Скалы пройдете, Праудедки называются. Рисунки там наскальные есть. Капища. Место особое есть – Чальмны Варэ. Если дойдете, конечно.
Он опять помолчал, задумчиво жуя кусок мяса. Потом снова встрепенулся.
– Да нет, ничего жизнь была. Хорошая. Тяжелая только.
Дед обхватил граненый стакан широкой ладонью, опрокинул в себя. Затем медленно залез на огромный, в полдома, топчан, что тянулся вдоль всей стены. Пятнадцать человек легко могли разместиться на нем. Одеяла, шкуры, но чистые. Не было в них заскорузлого запаха человечьего отчаянья. Из грубых досок сколоченный, приземистый и крепкий, он казался очень уютным и теплым – за стенами продолжал бушевать ветер, окошко текло водой дождя. Было слышно завывание озера Любви.
Володю увела куда-то баба Лена. Он всю жизнь прожил среди степей, украинец по национальности. В лесу, в тундре – первый раз. Поэтому порой наивен, как новое ведро на краю колодца, – стоит, сверкая солнцем цинка, на краю, не зная о грядущем полете вниз. Хорошо, что есть цепь.
Мне не спалось. Тот самый мандраж, невероятный для сорока лет страх, который поселился в душе задолго до похода, не давал ни на минуту расслабиться. Лишь иногда получалось на мгновение задушить его глубоким, колодезным глотком алкоголя, но и тогда он лишь помогал упасть в оленьи шкуры сна, пробуждение от которого было еще более пугающим.
Я не знал, почему так в этот раз. Позволял себе немного догадываться. Но никак не мог окончательно определиться.
Дед Андрей похрапывал на топчане. Я в очередной раз достал из рюкзака карту и описание маршрута. Развернул карту и стал всматриваться в заученные изгибы рек. Одна из них носила странное имя – Афанасия. Ко второй, огромной, безлюдной и величественной, – предстояло прийти. Поной – Собачья река в переводе с саамского. Не самое веселое имя…
Не знаю, что за странная прихоть ведет меня на Север. Она неодолима. И часто, опять собираясь, укладывая вещи в рюкзак, думаешь со страхом и упованием – бесы ли манят, промысел ли Божий. Так и мучаешься в сомнениях, пока не дойдешь до края, где открывается всё. Там узнаешь – благодарить или бежать.
Я еще раз прочитал описание маршрута. На сгибах уже начали протираться дыры. Да, безлюдье на сотни километров. Да, четвертая категория. Да, на сплавах предыдущих лет погибло одиннадцать человек. Но неотвратимо и ласково манила зелено-голубая карта северных земель. Были в ней обещание и загадка, как в красивой испуганной женщине, уже покорной, уже сдавшейся. И нужен очень трезвый глаз, чтобы за нежной податливостью этой суметь увидеть мгновенный острый стальной взгляд из-под трепещущих в страхе ресниц.
– Мама, я знаю, что нужно делать, чтобы мальчик за тобой погнался, – говорила одна четырехлетняя прелестница моей знакомой. – Нужно подойти, улыбнуться и побежать…
Всё, хватит. Карту опять в рюкзак. Сапоги на ноги. В дверь, наружу. На мне брезент энцефалитки, на поясе нож, в ногах твердость, в груди – решимость, в голове – задор. Сделав глоток спирта и закусив куском оленины, я вышел из дома.
Посреди белой ночи в северной глуши стояла черная избушка. Черная она потому, что стены из тонкомера снаружи обтянуты толем – таков кольский стиль. Поверх толя зачем-то маскировочная сетка, скорей всего, для красоты. Низкая крыша из почерневшего от времени шифера была полога – сугробы снега наверху давали зимой лишнюю толику тепла. Маленькие окошки тоже берегли жизнь от лютого холода. Хлипкая изгородь, сплетенная из тонких березок, – не от человека или зверя. Задерживая снег, она принимает на себя удары ветра с озера. Еще был огород – два метра вскопанной земли, из которой торчала пара былинок лука да робко пробивались листья клубники – ягод нужно было ждать к сентябрю.
Курьих ножек у избушки не было. А может, и были, просто она низко, нахохлившись, присела на землю.
По двору бродили две добрые собаки-лайки. Я сразу подружился с ними за оленью кость. Поодаль была привязана собака злая. Помесь сенбернара и кавказской овчарки, она когда-то была сильно обижена людьми. Поэтому бросалась молча, без предупреждения. Лишь внезапный звон толстой цепи мог спасти от смертельной опасности. Которой не почуял черный кот Василий, и спина его была без шерсти – страшные зубы сорвали шкуру с обоих боков и сверху. Теперь кот был черно-розовый, непонятно как выживший, но по-прежнему ласковый и ждущий рыбы. Добрые собаки иногда шутливо прихватывали его то за голову, то за шрам. Он игриво отбивался, не выпуская когтей. Цепь же обходил далеко.
– Пойдем, Володя, я тебя с собачкой познакомлю. Чтобы не покусала случайно, – донесся из-за изгороди голос бабы Лены.
Следом за ней покорно шел Володя. Бывший чемпион по плаванию, двухметрового роста, он по жизни был слегка задумчив – водная среда медленнее, тягучее воздуха. Длинноволосый, с черной бородой, он для пущей красоты надел в лес спортивный костюм, память былых достижений, с золотой надписью Kazakhstan на спине. Основные же цвета его были желтый и голубой, символизируя, возможно, происхождение бывшего пловца. «Ну что, пираты в городе» – так приветствовал его вчера первый встреченный на кольской земле. Действительно, большая серьга в ухе Володе бы очень подошла.
Еще когда собирались дома, я много говорил про Север. Про тревоги и опасности. Про то, что непонятно на самом деле, как зайти на Поной, слишком много изгибов на пути к нему. Что так же непонятно, как с него выйти, – река впадает в Белое море у самого горла его, на границе с Баренцевым, где из жителей только пограничники, а из возможных средств выброски лишь теплоходик «Клавдия Еланская» с таинственным расписанием да вертолеты, возящие американских рыболовов на элитную рыбалку. «Выход, похожий на вход», – глубокомысленно изрек тогда Володя. А я принялся шутить.
– Володя, на пограничников надежды мало. На «Клавдию» меньше того. Один реальный выход – суровый вертолетчик. Ты, красивый и видный мужчина, должен суметь очаровать вертолетчика. Денег для алчного Икара у нас мало. Поэтому придумай что-нибудь.
– Выход, похожий на вход, – уже радостно хохотал Володя. Отчего бы не поскабрезничать двум взрослым мужикам. Но больше смеялся я, когда в магазине продавщица протянула Володе голубой спальник, внутренность которого была отделана веселой байкой с пушистыми котятами на ней. Володя хмурился уже. От другого спальника – траурно-черного цвета – отказался наотрез.
И хохотали в голос уже вместе, когда в другом суровом магазине для настоящих мужчин не оказалось брезентухи Володиного немаленького размера. «Вот это возьмите, тоже помогает от клещей…» – в руках у девушки была сеточка на голое тело, что так выгодно может обрисовать спортивный мужской торс.
– Суровые вертолетчики крикнут радостное «Хэй!», увидев красивого тебя. И вывезут куда угодно. А я уж с вами в уголке!
Вот что в Володе особенно хорошо – он никогда не обижается. В походе это очень важно.
Всё почему-то быстро вспомнилось, пока я наблюдал, как маленькая баба Лена властно ведет большого Володю к привязанной на цепь собаке.
– Кровавик, – она сунула ему в руку зеленоватый с красными пятнами камень. – «Саамская кровь» называем. Подарок тебе.
– Познакомься, Бэрик, свои, свои. – Баба Лена стала сильно гладить пса, пригибая его голову к земле. Тот тихонько рычал. – Володя, не бойся, наклонись, погладь собачку, – какие-то особые ноты появились в ее резко помолодевшем голосе.
Володя послушно нагнулся. Как удачно спикировавшая чайка, взлетающая вверх с добычей, навстречу большому мужчине взмыла баба Лена и впилась в большие Володины губы тяжелым, сильным поцелуем.
От неожиданности и ужаса мой друг на секунду замер, а затем навзничь опрокинулся на спину, стремительно, по-заячьи, перевернулся и на четвереньках ринулся прочь.
– Куда, куда, стой! – Баба Лена пыталась прихватить его за желто-голубой костюм, но он вырвался и колобком закатился за угол избушки. Затрещали сучья.
Баба Лена оглянулась, поправила седые волосы и вернулась в дом. Минут через десять, так и не отойдя от увиденного, туда же зашел и я. Еще через десять минут осторожно протиснулся запыхавшийся Володя. Дед Андрей не спал, сидел на лавке. Баба Лена снова накрывала на стол.
– Это – моя женщина, – мрачно сказал дед Андрей испуганному Володе, и тот лишь смышлено моргнул большими понятливыми глазами.
Остаток ночи прошел в полубреду. Снова разгулялся ветер за окном. Снова пошел дождь. Чуйка не подвела меня, и я лег с краю топчана, ближе к стене. Приятель мой казацких корней говорил: чуйка, мол, палочка такая с черной ленточкой. Когда за убитого казака мстили, то на могилу ее ставили, отомщен, дескать. Но я и другое знаю: чуйка – это чувство такое. Лучше его слушать.
За мной пристроился Володя. Дальше лежал дед Андрей. Он снова выпил и камлал всю ночь. То вдруг начинал умолять тоненьким голоском: «Не трогай, не трогай меня, я нормальный мужик». Потом затихал на десять минут. Я сразу проваливался в сон. И просыпался от его грубого и тяжелого, как холодная вода, приказа: «Лежи тихо. Жди». Волосы начинали шевелиться у меня. Сзади беспокойно ворочался Володя. Дед Андрей опять затихал, чтобы через новый промежуток зашептать: «Володька, Володька, вставай, налей деду».
Бабы Лены было не слышно. Но я знал, чувствовал, что она не спит, что она где-то рядом и внимательно смотрит сквозь темноту холодными, острыми глазами. А потом вдруг раздавалось ее тихое пение:
Поп Варламий во гроб госпожу,
Как к венцу, снаряжал.
Космы пьяные ей на челе
Благочестно сплетал:
– Спи, жена иереева,
Спи, краса несказанная!
Всё это повторялось раз за разом. Я не знал уже – во сне или наяву. Ужас был на дне темного провала, куда я летел в забытьи, но, вздрогнув и проснувшись, я понимал, что наяву страшнее. Приснилось ли, вспомнилось ли, но я вновь увидел, как ты пила мою кровь. Мы расставались, вернее, уходила ты. А мне было нужно показать, что наплевать, что не боюсь ничего. Даже этого, что казалось равным смерти. Я был безбоязненным тогда. И браво водкой заливал лихое горе. Позвал на праздник друга своего, пьющего доктора. Мы выпили в машине. Я сходил в аптеку и купил капельницу. «Откачай-ка мне, братка, крови. Кровопускание должно помочь». И когда набралось пол-литра, взяли еще водки и пошли к тебе. Мне так хотелось напугать тебя каким-нибудь особенным путем. Я смешал водку с кровью и грубо приказал: «Пей!» И всего ожидал – слез, страха, негодования, рвоты. Но не смеха. Ты смеялась и пила. Одну рюмку, другую, третью. Смеялась, внимательно глядя мне в глаза холодным, острым взглядом…
Наконец настало утро. Чуть только свет белой ночи сменился солнечным лучом, прорвавшим вдруг тяжелые тучи Ловозера, мы с Володей одновременно вскочили на ноги. Тихонько выскользнули из избушки, умылись живою серою водой. Прокрались обратно за вещами. А на плите уже вовсю кипел чайник. За столом улыбчиво сидел дед Андрей. Баба Лена резала пластами розовое, прозрачное мясо большого жирного сига.
– Садитесь завтракать. – Дед Андрей был явно в духе. – Володька, налей деду.
– Сёй, сёй. – Баба Лена щедро накладывала на тарелки неземного вкуса яство.
– Я вот что думаю. Далеко-то я вверх не ходил. Покажь-ка карту. Да, Марийок, потом еще километров тридцать. Волок. Койнийок. Тяжеленько вам будет, – радостно заключил дед. – Но один точно вернется. Не знаю, как хохол, а русак вернется точно!
– Куда, как вернется? – Я подлил старику еще, но тот лишь широко улыбнулся в ответ.
– Дед, а может, ты – смотритель реки? – Володя настороженно спросил.
Тот снял с лица улыбку и сказал вдруг серьезно и жестко:
– А ты больше никогда так не говори! – И через минуту молчания: – Ну, с Богом! Длинный путь.
Мы быстро собрали байдарку. Кинули вещи, погрузились сами. Мяукнул на прощанье Васька-кот. Залаяли лайки. Зазвенел цепью сенбернар. Я оттолкнулся веслом от близкого дна. Володя покачнулся, сидя в носу со вторым веслом.
– Задницей, задницей равновесие лови! – крикнул я ему главный байдарочный секрет.
– В жопу поветерь![5]5
По́ветерь – попутный ветер («Словарь живого поморского языка» Ивана Дурова).
[Закрыть] – сказал дед Андрей и обнял бабу Лену за плечи.
Через несколько гребков мы были далеко, и, с трудом обернувшись в узкой лодке, я увидел две маленькие уже, пристально глядящие нам в спину фигурки. Рядом бегали собаки, и черно-розовой запятой вился возле ног кот.
1971, Крым
Гроздь виноградная была ярка, светилась изнутри, словно состояла из нескольких десятков маленьких электрических лампочек, выкрашенных в светло-изумрудный цвет. Она тяжело висела над грубым, струганых досок столом с двумя скамейками по сторонам. Скамейки, как и сам стол, держались на толстых чурках старой, мучнисто-серой древесины с тонкой окаемью сыро-черного у самой земли. Если бы Гриша умудрился улучить момент и забраться коленями сначала на скамейку, а потом, тревожно оглянувшись, на столешницу, то оставалось бы всего лишь встать на ноги и, вытянувшись на носочках, сорвать виноград. Но за столом с утра до вечера сидели взрослые мужчины, играя то в карты, то в домино, а ночью Гриша должен был спать. Поэтому уже несколько дней, словно маленькая упрямая акула, он то сужал круги, то расширял их, но никогда не забывал о винограде. Дома он пробовал его не однажды, но всегда по большим праздникам, которые приходились на конец лета, то есть на свои дни рождения. Этих праздников он помнил уже два, а судя по выученному возрасту – должен был быть и третий, самый первый, но был ли виноград тогда – никак не вспоминалось. Зато когда он был, Гриша наедался до отвала, хоть и оставалось всегда такое чувство, что в живот могло бы поместиться еще немного. Он ел его с косточками, с кожурками и не понимал странных манерных тетенек, которые, куриной гузкой вытягивая губы, высасывали ягоду за ягодой и выплевывали в стыдливые ладони твердые сердечки. Виноград был иногда сладкий как чай, куда за спиной отвернувшейся мамы можно было насыпать сахару по вкусу, иногда покислее, но всегда вкусный, и, покончив с ягодами, Гриша еще обкусывал мягкие черешки, остающиеся на ветке, выдернутые изнутри, из прозрачной виноградной сути.
Ему опять не повезло. За столом сидели соседи, такие же постояльцы, и один незнакомый дядька. «Ты кто будешь?» – недружелюбно спросил тот. «Я буду мальчик Гриша», – мама всегда говорила, что нужно быть вежливым, даже если не хочется. А сам подумал – можно, наверно, уже не говорить «мальчик», а просто «Гриша», так будет почему-то лучше и взрослее. Он повернулся, чтобы убежать, и тут мама удачно позвала на море.
Во-первых, море было недалеко. Во-вторых, купаться было не только приятно, но и полезно, что почему-то редко получается вместе. В-третьих, идти нужно было через базар, где мама всегда покупала что-нибудь вкусненькое. Про персики Гриша узнал только здесь, на юге, и очень обрадовался. Они были такие сладкие и сочные, что он впервые подумал о том, сколько еще в жизни будет можно приятного узнавать. Вот ведь – только приехали, а уже и море узнал, и персики, и виноград настоящий висит на ветке, его дожидается.
А когда пришли на пляж, он еще одно приятное увидел и сразу вспомнил – Марина. Они вчера познакомились, здесь же, на пляже. Мама сказала, что это девочка, а имя он сам спросил. Она сказала «Марина», и они стали играть вместе. Еще они купались, и тогда Гриша заметил, что чем-то она отличается от него. И вообще, смотреть на Марину было почему-то приятно, и он сразу захотел с ней дружить. Они вчера долго играли, и он к ней подбежал как к старой знакомой. Но Марина оказалась сердитая сегодня. Как будто даже его не узнала. Он и так с ней заговаривал, и эдак, а она надулась и не хотела играть. Да и купаться сегодня не хотела, так и сидела вся одетая и в большой панаме. Мамы их рядом свои покрывала постелили и разговаривали о чем-то, а он задумался, как бы Марину обрадовать. Потому что хотелось, чтобы как вчера весело стало и здорово и чтобы она улыбалась и не дулась. И наконец придумал! Ему отец несколько дней назад поймал и засушил двух жуков. Один назывался «фаланга», а другой – «скорпион». Отец сказал, что они опасные, если живые, но мертвых их Гриша не боялся. Они были замечательные. Фаланга ему меньше нравилась, какая-то бледно-желтая, со смешными зубами впереди. А вот скорпиончик стал его любимцем. Темно-коричневый, какой-то весь ладный, словно лакированный, он спереди был похож на рака – такие же клешни. А на хвосте у него был шип с ядом, которым он врагов своих убивает. Это всё ему мама рассказала. Вот он такой и лежал в коробке, прекрасный и опасный, как танчик или какой-нибудь пулемет, – клешни вперед растопырены, хвост над головой изогнут и нацелен, сам весь в броне своей – того и гляди атакует. Очень ему скорпиончик понравился.
Вот Гриша и придумал развеселить Маринку – показать ей своих замечательных жуков, а то и подарить кого-нибудь. Насчет подарить он, конечно, сразу про фалангу подумал, потому что скорпиона прямо всем сердцем уже любил. Уже думал, как домой приедет и перед друзьями хвастаться будет. А фалангу ему не так жалко было. Но Маринка хитрая, сразу всё увидела – кто есть кто. Ей тоже, конечно, скорпион понравился. Она сначала завизжала, чтобы показать, как ей страшно, а потом легла рядом с Гришей и рассматривать стала, и он ей всё рассказал. А потом и подарил скрепя сердце, очень уж ему Маринка нравилась, даже больше скорпиона.
Потом наступило счастье. Маленькие печали, которые Гриша уже знал, куда-то разом исчезли. Марина стала веселая и добрая. Мамы их увлеченно болтали о взрослом, а они стали делать всё что хотели. Сначала побежали и стали купаться в маленькой соленой луже, отделенной от моря полоской сырого песка. Там купаться им разрешали без взрослых, потому что лужа была совсем мелкая, а вода в ней теплая, как мамины руки. Они брызгались и смеялись, и Гриша научил ее строить домики из песка, когда берешь его вместе с водой и струйкой льешь сквозь ладони, и башни у домов поднимаются всё выше и выше. Иногда набегала волна побольше, и дом медленно оседал под ее наплывом – тогда становилось чуть печально. Марина вдруг с визгом принималась убегать от него, но он бегал быстрее и всегда ее догонял. Тогда они падали на песок, не вставая, валялись на нем так, что становились похожи на песочных человечков, после опять бежали к воде, и песок медленно опадал с тела, которое снова становилось чистым. Солнце грело не очень сильно, не жгло, и никто не заставлял надевать панамы. А Маринина мама сказала ей совсем раздеться, и Грише почему-то опять стало интересно и радостно. Он-то сам давно бегал голый, и, когда никто не видел, показал ей, как нужно писать. Ветер тоже был хороший, нежаркий и совсем легкий, а когда Гриша внимательно посмотрел подальше в море, то увидел, что где-то далеко они с небом становятся очень похожи, так что и не различишь, где есть что. И удивился этому, и Марине тоже показал, но она не поняла, про что он. Еще долго играли так, но потом мамы закричали, что хватит, совсем синие, хотя никакие синие они не были, обычного кожаного цвета, но пришлось вылезать из воды. Тогда легли вместе на одно покрывало и стали опять рассматривать скорпиона, и мама надела Маринке черные очки, тогда та стала какой-то таинственной и еще более красивой. И так хорошо было Грише всё это, что ни разу даже пить не захотелось, и про персики он совсем забыл, только когда мама их достала – вспомнил, и честно с Мариной поделился – кусали друг за другом, и сок вкусно тек по лицу, и в носу становилось щекотно от свежего сладкого запаха, и если кто-то чихал, то вместе смеялись, хоть мамы и говорили сразу, что в воду больше ни ногой. А солнце грело спину так хорошо, что хотелось что-нибудь сделать смелое и смешное одновременно, чтобы она смотрела на него, чтобы было так всегда. Казалось, что так будет всегда.
Потом дядька какой-то пробежал к морю мимо них и наступил на коробок. Тот весь сплющился так же, как у Гриши внутри всё испугалось и сплющилось. Он как-то даже не успел ни о чем подумать. Схватил коробок и открыл, а от скорпиона остались только маленькие, шоколадного цвета обломочки. Он даже заплакать не успел, потому что Маринка закричала, зарыдала изо всех сил. Это ведь ее уже скорпион был, подаренный. Ты всё виноват, кричала, из-за тебя всё, а он вдруг замолк совсем, потому что и не ожидал никак. Нечестно она закричала, хоть и жалко ее стало, и скорпиона тоже, но ведь дядька же наступил. Нет, ты виноват, рыдала, и лицо ее как-то некрасивым сделалось, сморщенным. Я всё маме расскажу, и уже бежала ябедничать, а Гриша пытался ее догнать, чтобы всё-таки объяснить, но в этот раз не получилось успеть, да она и слушать не хотела. Только крикнула, что не хочет больше дружить и никакой он не интересный. Тут все и собираться начали, чтобы уходить. И всё кончилось. И в носу щипало уже не от воды, не от персика, а оттого, что он-то всё еще хотел с ней дружить, и так хорошо им было, только уже и говорить некому – ушли с мамой своей и даже не оглянулись.
И Гришина мама стала собираться – пойдем, говорит, отца поищем, что-то долго он не идет. Они пошли сначала вдоль моря по пляжу, а потом немного подальше от него, поближе к базару. Там папку и нашли. Он лежал еще с каким-то дядькой и двумя тетеньками на покрывале, разговаривали и пиво пили. Или вино, Гриша пока не знал разницы, оба невкусные. Тетеньки ничего были, красивые, но мама лучше. Они просто разговаривали, но тут мама сделала такое строгое лицо, что хоть плачь, и папке что-то сказала, отчего он весь скукожился. И Гришу за руку дернула сильно, очень быстро они к дому пошли, так что ему почти бежать приходилось. А мама теперь его ругала, что он ногами пылит или хнычет. А Гриша и не хныкал вовсе, думал просто о том, как ужасно и нечестно всё – сначала Маринка, теперь вот его из-за папки ругают. Он-то не виноват совсем и вел себя хорошо, слушался целый день, завтракал что сказали. Он ведь и про солнце знает, что это шар раскаленный, и про скорпиона, и вообще про многих насекомых – как кто называется. И его ругают, такого умного и послушного. Вспомнил о скорпионе – опять слезы на глаза навернулись, но не заплакал, сдержался. Только так обидно всё получилось, так нечестно и несправедливо, как, наверно, никогда в жизни еще не было. Самое главное – все говорили: веди себя хорошо, и будешь хороший мальчик. А на самом деле всё не так оказывается. Не понимал этого Гриша, сильно думал и не понимал.
Когда к дому пришли, мама опять наругалась за то, что камень красивый хотел с дороги подобрать. Во дворе его оставила, стой здесь, сказала таким злым голосом, что даже на лицо ее страшно смотреть было. И чем-то Маринкин голос напомнил. Сама в дом ушла. Потом пришел отец, Гришу по голове погладил и тоже в дом пошел, а спина виноватая, как у собаки базарной. Грише его жалко стало, подумаешь, поговорил с каким-то дядькой да пиво попил. Гришина б воля, он ему это разрешал бы каждый день делать, ничего страшного. Только в доме родители ругаться начали, а Гриша заскучал. Он сначала сильно переживал, когда они ругались, а потом привык немного, видел, что не совсем всерьез они. Сначала наругаются, а потом ходят целуются.
Стал он по двору ходить. Посмотрел на куриц хозяйских за загородкой. Камень большой перевернул, за муравьями понаблюдал, как они свои яйца в норки потащили. Палку хорошую нашел, как меч прямая. И только потом вдруг заметил, что нет никого за столом дворовым. Первый раз такое увидел. Никого за столом и во дворе пусто. А наверху по-прежнему висела, сверкала, переливалась виноградная гроздь. Была она яркая и словно светилась изнутри, словно говорила – съешь меня. Гриша оглянулся. По-прежнему пусто во дворе. И тогда решился. К скамейке ящик подтащил, что у дома валялся. Высокая скамейка, но залез, только коленку о край шершавый ободрал слегка. Лез и думал, что не всё в жизни плохо. Что, наверное, это и есть то, ради чего нужно себя хорошо вести. Подождать, оказывается, нужно, тогда и случится заслуженная радость. И весь день плохой станет хорошим.
Потом на стол со скамейки перелез. Немного страшно было, но не упал. Страшно еще, что кто-нибудь выйдет и заругает. Хотя виноград этот ему, Грише, предназначен был. Он это давно понял, как только первый раз увидел. Такой уж замечательный виноград, и растет сам, и зовет. Встал Гриша на столе. Гроздь теперь совсем рядом оказалась, прямо перед лицом. И до чего ж она хороша и вкусна была вблизи, гораздо лучше, чем издали. Сквозь прозрачную кожурку, сквозь дымчатую мякоть разглядел Гриша даже темные маленькие сердечки косточек, таких терпких на вкус. И сами ягоды так дружно друг к другу приникли, как будто разлучиться боялись, как будто знали, что самое страшное в мире – разлучаться. И вся гроздь была такой замечательной продолговатой формы, такая плотная и аккуратная на вид, что Гриша аж зажмурился. Какое-то прекрасное счастье обрушилось на него, обдало с ног до головы, как морская соленая волна. Такое счастье, что не было ссоры и непонятностей с Маринкой, и родители не ссорились, и погода всегда была хорошая, солнце ласковое, ветер прохладный, а море теплое. Такое счастье, что знаешь точно – оно не кончится и всегда будет. Такое счастье, что очень понятно – будь хорошим мальчиком, и воздастся.
Гриша открыл глаза. Протянул руки и взял гроздь в ладони. Она была прохладной и тугой как любимый, ярко-раскрашенный мяч. Гриша подергал ее. Гроздь не отрывалась, пришлось покрутить, и тогда в руках оказалась драгоценная тяжесть. Он с легким хрустом отделил одну ягоду и благодарно взял ее в рот. Счастливо улыбаясь, надавил зубами. Рот наполнился жгучей, едкой кислотой. Гриша сморщился от горечи, от боли, от обиды – и наконец заплакал.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?