Текст книги "Советские тексты"
Автор книги: Дмитрий Пригов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Дмитрий Пригов
Советские тексты
© Д. А. Пригов (наследники), текст, иллюстрации, 1997, 2016
© А. Л. Зорин, составление, вступительная статья, 1997, 2016
© Д. М. Плаксин, С. Д. Плаксин, художественное оформление, макет, 1997
© Издательство Ивана Лимбаха, 2016
* * *
Чтобы жизнь внизу текла
(Дмитрий Александрович Пригов и советская действительность)
Разного рода сочинения (романы, фильмы, научные статьи и т. п.), создававшиеся в советское, по крайней мере в позднесоветское, время, можно условно разделить на пять групп. Первая и пятая, обозначим их буквами а и д, включают в себя тексты, содержавшие прямую, положительную или отрицательную, оценку режима. Система встречала их появление соответственно официальным поощрением или репрессивными акциями.
Во вторую и четвертую группы входят произведения, напрямую режим не задевавшие, но созданные или в соответствии с одобренными им нормами и образцами (группа б), или без оглядки на эти нормы (группа г). Как правило, ни те ни другие не вызывали ни полицейской поддержки, ни полицейских репрессий, но тексты группы б разрешались и оплачивались, а группы г – как бы официально предполагались несуществующими.
Эти дихотомии настолько просты, что на них не следовало бы специально останавливаться, если бы не присутствие в советской культуре достаточно обширной и мощной группы в, смешивающей безукоризненную симметричность всей конструкции. Дело в том, что периодически и, в общем, нередко к печати, исполнению, прокату с более или менее значительными осложнениями допускалась продукция, изготовленная совершенно или почти совершенно свободно, вне правил и представлений, заданных режимом. Примеры такого рода приводить бессмысленно – они у всех на слуху и на памяти, но важно отметить, что они слишком многочисленны, чтобы объяснять их цензурными оплошностями власти, вполне умевшей быть и последовательной, и свирепой.
До некоторой степени такого рода либерализм объяснялся все тем же низкопоклонством, желанием продемонстрировать просвещенному Западу, что какая-никакая культурная жизнь у нас все-таки имеется в наличии. Но суть дела, думается, была в другом. Допуская легальное существование сочинений группы в, власть создавала своего рода клапан для выхода интеллектуальной энергии большого сообщества людей, которое иначе могло бы оказаться вытолкнутым в сферу политического протеста, где господствовали тексты группы д. (Разумеется, речь идет как о производителях, так и о потребителях культурных ценностей.) При этом публикация сочинения группы в практически никогда не происходила автоматически, но всякий раз подразумевала процедуру «пробивания», превращая его в очередное исключение из правила. Таких исключений могло быть сколь угодно много, но сами правила оставались незыблемыми в сознании всех участников игры: и авторов, и цензоров, и публики.
Окуджава в одном из своих стихотворений воспроизвел сон, в котором он в обличье летчика бесконечно вступал в поединок с черным мессером:
Вылетаю, побеждаю,
Вылетаю и опять,
Побеждаю, вылетаю…
Сколько можно побеждать!
Побеждать или, точнее, выигрывать было утомительно, но приятно, тем более у такого противника. Отработанная техника демонизации системы позволяла ощущать каждый частный успех как следствие или блистательного расчета и вдохновения, или фантастического везения. И то и другое могло служить достаточным поводом для торжества или, по крайней мере, для обмывания. Поразительно, до какой степени эти поведенческие тактики совпадали с теми, которые реализовывала вся страна, ведя неустанную борьбу за дефицит, борьбу, в которой свои маленькие победы и удачи выпадали временами на долю едва ли не каждого потребителя. Соответственно, с абсолютным злом, олицетворенным системой, происходило примерно то же, что с нечистой силой в гоголевских «Вечерах…», где дьявол превращался в безобидного чертика, которого можно было оседлать, чтобы съездить за черевичками, а также пугать его изображением малышей, говоря им что-то вроде: «Гляди, яка кака намалевана».
Разумеется, для поколения, к которому принадлежит автор этих строк, «прекрасность жизни» в семидесятые годы сильно увеличивалась тривиальной молодостью. И все же сводить все дело к тому, что мы, несмотря ни на что, влюблялись, пели песни, выпивали, а иногда даже закусывали, было бы неверно. Удовольствие от игры в одомашнивание чудовищной системы никак нельзя сбрасывать со счетов. Мощнейшая культура пародии, анекдота, распространенная привычка перекладывать речь набором официальных клише свидетельствовали, среди прочего, о том, что мир советского официоза ощущался нами как «дом родной», как некогда сказал о терновом кусте Братец Кролик. Напомню, что перед этим он долго умолял Братца Лиса «не бросать его в терновый куст», утверждая, что предпочитает быть повешенным или утопленным.
«Центральный Комитет Коммунистической Партии Советского Союза, Президиум Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик и Советское Правительство с глубоким прискорбием извещают, что 10 февраля (29 января) 1837 года на тридцать восьмом году жизни в результате трагической дуэли прервалась жизнь великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина.
Товарища Пушкина А. С. всегда отличали принципиальность, чувство ответственности, требовательное отношение к себе и окружающим».
Любопытно, что весь цикл, состоящий из подобного рода некрологов русским классикам, был написан летом 1980 года, до массового падежа коммунистических вождей, из которых к тому времени успел отправиться в лучший мир только, кажется, Алексей Николаевич Косыгин, чья кончина еще не породила традиции похоронного юмора, забушевавшего три-четыре года спустя. Но Пригов и не реагировал непосредственно на события, занимавшие общественное внимание, он работал со структурами сознания, а официальный некролог или, скажем, набор призывов, воспроизводившийся в другом его цикле, представляли собой жанры с жестко заданными формальными параметрами и, соответственно, были необычайно удобны для выявления этих самых структур. Точно так же стихотворение «Когда безумные евреи…» было написано еще до начала перестройки, отмеченного, в частности, бурным обсуждением еврейской темы и волнами истерических слухов вокруг общества «Память» и предстоящих погромов. Между тем стихотворение это любопытнейшим образом сталкивает характерный антисемитский дискурс со столь же узнаваемыми еврейскими признаниями в вечной любви к России:
Когда безумные евреи
Россию Родиной зовут
И лучше русского умеют
Там, где их вовсе не зовут
А где зовут – и там умеют
А там, где сами позовут —
Она встает во всей красе Россия —
Родина евреев.
Как ни странно, сама по себе приговская рефлексия по поводу двусмысленности бытия евреев в русской культуре не столь уж далека от той, которая отразилась в хрестоматийном «Евреи хлеба не сеют» Слуцкого и в других образцах интеллигентской гражданской поэзии 60-х–70-х годов, но она полностью свободна от ее главной составляющей – ощущения совершенно реальной опасности погрома или душегубки. Поэтому пламенное русофильство интеллигентного еврея на фоне широко распространенного антисемитизма перестает восприниматься как проявление героической жертвенности, приобретая черты отчасти трогательной, отчасти комичной культурной невменяемости. Подобным же образом в отсутствие психологически ощутимой перспективы в любой момент оказаться в ГУЛАГе солженицынско-шаламовский энкавэдэшник плавно трансформировался в приговского Милиционера.
В буфете Дома Литераторов
Пьет пиво Милиционер
Пьет на обычный свой манер
Не видя даже литераторов
Они же смотрят на него
Вокруг него светло и пусто
И все их разные искусства
При нем не значат ничего.
Несложно увидеть в этом опусе разыгрывание мистерии отношений художника и власти, показанных к тому же достаточно жестко и несентиментально. Но самый антураж цедеэловского буфета снимает фатальность разворачивающейся драмы, а главное, представитель системы – сакраментальный Милицанер оказывается хранителем порядка и гармонии. Мучительная тяга интеллигента к власти становится не постыдным тайным комплексом, но естественным проявлением извечной человеческой тоски по налаженному мироустройству.
Вот придет водопроводчик
И испортит унитаз
Газовщик испортит газ
Электричество – электрик
<………………………………….>
Но придет Милицанер
Скажет им: Не баловаться!
Столь же глубинное культурно-психологическое оправдание получает у Пригова уже упомянутое здесь стремление к дефициту – одно из самых фундаментальных свойств советского человека, роднившее интеллигенцию, во многих отношениях страшно далекую от народа, с широкими массами:
В полуфабрикатах купил я азу
И в сумке домой незаметно несу
А из-за прилавка, совсем не таяся
С огромным куском незаконного мяса
Выходит какая-то старая блядь
Кусок-то огромный, аж не приподнять
Ну ладно б еще в магазине служила
Понятно имеет права, заслужила
А то ведь, чужая ведь и некрасивая
А я ведь поэт, я ведь гордость России, я
Полдня простоял меж чужими людьми
А счастье живет с вот такими блядьми.
Если продолжить параллель между приобретением дефицитного товара и публикацией (в широком смысле этого слова) неконвенционального текста, то мы получаем любопытнейшую картину. Как известно, Пригов никогда не пытался печатать собственных сочинений в подцензурных изданиях, что в принципе и не допускалось нормами той артистической среды, в которой он существовал. В стихотворении эта ситуация обозначена декларированным смирением, с которым автор воспринимает свой униженный потребительский статус («В сумке домой незаметно несу»), и отвращением к тем, кто может свободно располагать недоступными благами. Персонаж, который, «совсем не таяся», тащит из-за прилавка заветный продукт, это, конечно, не Кушнер, еле протолкнувший в печать тоненькую книжечку, а Михалков или, скорее, Евтушенко. Однако отвращение здесь неотделимо от зависти и страстного вожделения. Проекция статусно-профессиональной проблематики в мир магазинов и очередей, подчеркнутая автобиографичностью лирического героя, позволяет выговорить полностью табуированные эмоции.
Таким образом, если песни Галича были оправданием наших пылких гражданских фобий, то тексты Пригова играли ту же роль по отношению к нашим изысканным социальным удовольствиям, вернее, нашей способности их испытывать. Либеральный интеллигент, смотрящий программу «Время», следящий по «Правде» за перемещениями в Политбюро, стоящий в очереди за водкой и колбасой и болеющий за «Спартак», неожиданно обрел поэтическую легитимацию своего модуса существования и систему опосредований, через которую эти фундаментальные стороны его жизни оказывались причастными искусству. Грубо говоря, он получил разрешение испытывать по поводу окружающей действительности не только гражданскую скорбь. Разумеется, наши чувства были куда более разнообразными и без подобного разрешения, но тем сильней было чувство облегчения, с которым мы его услышали.
Не берусь судить, был ли гомерический хохот аудитории на давних чтениях Пригова адекватной реакцией на его стихи. Сам я, кажется, покатывался громче всех. Конечно, к так называемой «иронической поэзии» с ее недорогой перестроечной популярностью литературная работа Пригова никогда не имела никакого отношения, но, возможно, наш смех и был рожден не столько издевательством над советскими штампами, сколько описанной Брехтом в «Жизни Галилея» радостью открытия. В данном случае открытия в лживом и идеологизированном мире советской социальности сферы незамутненно чистого личного переживания:
Килограмм салата рыбного
В кулинарьи приобрел
В этом ничего обидного:
Приобрел и приобрел
Сам немножечко поел
Сына единоутробного
Этим делом покормил
И уселись у окошка
Возле самого стекла
Словно две мужские кошки
Чтобы жизнь внизу текла.
Казимир и другие
Андрей Зорин
Картинки из частной и общественной жизни (1979)
Предуведомление
Приятно быть правильно понятым, то есть в ту меру серьезности, которую ты приписываешь предмету разговора. К примеру, как: – Ты шутишь? – Нет, я серьезно. – А-а-а… По сему поводу и возникают дополнительные тома к сочинениям, которые иногда становятся основным пафосом остатка жизни. В моем же, скромном, случае возникают предуведомления, вернее, они делают вид, что они предуведомления, на деле же – они продукт той же последующей страсти быть правильно понятым. Вот так я однажды, в некоторой объяснительной поспешности обозвав себя «советским поэтом», понял, что всякое объяснение обречено быть точкой на том же векторе, который именно и требует объяснения. Объяснив себя «советским поэтом», я получил в ответ иновекторные реакции, соответствующие понятию: советское – значит лучшее, или прямо противоположному.
Теперь, поняв, что надо собственно объяснять, я попытаюсь быть более строгим хотя бы в сфере отграничения терминологии от ненужных ассоциаций. Желая вернуть термину «советский» его историко-географическое значение, решил я обозначить себя как «эсэсэсэровского поэта» (и если при этом опять-таки возникает чисто звуковая ассоциация со словом «эсеровский», то это должно быть отнесено к сходству фонетических основ, породивших эти определения, что само по себе интересная тема, но не моя).
Желая дальше определить себя среди других возможных эсэсэсэровских поэтов, определил я свой стиль как соввитализм. Уже из двух составляющих можно понять, что он имеет отношение к жизни (в данном случае термин «витализм» взят именно для акцентирования некоего всеобщего и всевременного значения понятия «жизнь»), и к жизни именно советской. То есть этот стиль имеет своим предметом феномен, возникающий на пересечении жесткого верхнего идеологического излучения («верхний» – в данном случае чисто условное понятие, принятое в системе философских и социологических учений) и нижнего, поглощающего, пластифицирующего все это в реальную жизнь, слоя жизни природной. Наиболее верное и точное определение этого феномена появилось, кстати, в самое последнее время – «реальный социализм». И если научно-коммунистическое и диссидентское сознание акцентируют свое внимание на понятии «социализм», уже в нем самом, в самом заявлении его определяя его реальность или нереальность (то есть реальность со знаком минус), то мы (в смысле – я) отдаем предпочтение определению «реальный социализм» как феномену, коррелятом которого в сфере нашего искусства (то есть моего) служит соввитализм. То есть, еще проще, как Советское Шампанское есть ни шампанское, ни советское, а именно – Советское Шампанское.
И еще, если в плане духовно-экзистенциальном можно вполне не совпадать (даже умышленно) со своим временем, то в плане языково-исторически-бытийном это несовпадение грозит деятелю искусства быть мертвородящим.
* * *
Стояли дни весенние
Но не сейчас – давно
Я был обычный юноша
Мечтал я о любви
И вот она случилася
Но не сейчас – давно
И я – давно не юноша
Давно не до любви
Но снова дни весенние
И кажется, спроси —
Я снова, снова юноша
Спроси меня, спроси!
* * *
Гамлет, мой миленький дружок,
Что приключилось в королевстве?
Убийство, говоришь? – так если
Убийство – очень хорошо!
Так подними народных масс
Непобедимое восстанье
Они еще узнают нас!
Узнают, что такое – Пригов!
Когда сотрем их в порошок
И знамя красное воздвигнем
Вот так-то, Гамлет, мой дружок —
И вся интрига
* * *
Сижу я в зале ресторанном
Прислуживает человек
И думаю: как это странно
Ведь я ж советский человек
А вот сижу, как в Древнем Риме —
То унеси, подай мне то
Как все-таки неистребимо
В людях эксплуататорство
* * *
Вот новое постановленье
Об усилении работы
Его читает населенье
И усиляет те работы
Его ничто не удивляет
Но усиляя те работы
Попутно эти ослабляет
И дисгармонью устраняет
Между Работой и работой
* * *
Два скульптора стоят перед стихией —
В их мастерской вдруг прорвало сортир
И жижа ползает между творений
Так в верхний мир ворвался нижний мир
Меж двух миров, обоим не ровня
Они стоят, не по себе им стало —
Вот верхний мир сорвется с пьедестала
И их расплющит столкновенье сил
* * *
Крыса в домике моем
Поселилась как хозяйка
Что там ночью! – даже днем
Ходит, косится свирепо
Непонятная внутри
Словно страшный бог дикарский
Может две их, может три
Может там их многобожье
Подложу-ка я в ответ
Ей отравленное сало
Скушает – приму обет
Настоящему я Богу
* * *
Ах ты, гадина такая! —
Крысе говорит Мария
Бродит вкруг нее с поленом
Крыса щерится, на стену
Прыгает прыжком опасным
Падает, кричит ужасно:
Дай уйти! Не то я внуков
И детей перекусаю! —
Ах ты, гадина! – Мария
В череп ей бревно бросает
Крыса падает на землю
И кричит как поросенок
Ах ты, гадина такая!
Дети плачут сквозь просонок
Крыса плачет умирая
* * *
Всего за полтора рубля
Проводишь целый день на юге
В соседстве ласковой подруги
Тоже за полтора рубля
В смысле – не стоимость подруги
А пребывание на юге
Ей стоит полтора рубля
А сколько стоит вам подруга —
То не зависит уж от юга
* * *
Малолетняя женщина бродит по пляжу
В окружении собственных женских частей
Только что объявившихся и для куражу
То потянется, то пробежится быстрей
И не знает она, что вот эти вот части
Приведут ее скоро бог знает куда
А пока они ей – для игры и для счастья
И пока еще даже чуть-чуть для стыда
* * *
Он в городе, кажется, Мирном
Ракетный простой офицер
В Москву он приехал по делу
И здесь полюбил не в пример
Но что он в Москве среди мирных
И занятых делом людей!
Война разве только случится —
Тогда он, конечно, герой
* * *
Словно в Замбии расист
С обагренными руками
И безумен и рысист
Я гонюсь за тараканом
Только пользы! – наши дни
Сочтены – пора признаться:
Где расправимся с одним —
Там уж трое народятся
К событиям в аэропорту им. Дж. Кеннеди
1
На этого бы Годунова
Да тот бы старый Годунов!
Не в смысле, чтобы Сталин снова
А в смысле, чтобы ясность вновь
А то разъездились балеты —
Мол, какие славные мы здесь!
Давно пора бы кончить это
Какие есть – такие есть
2
Людмила Власова, оставив мужа
К отчизне прилепилась всей душой
Отчизна, ясно, что магнит большой
Хотя и не всегда удачный
Но здесь вопрос совсем иных традиций
Иных законов, прав и ремесла
Муж – это точка: ясно, где лепиться
В отчизне ж разных точек – несть числа
* * *
Бывает – рабочий, а чистый подлец
Бывает – художник, а честный, достойный
Бывает – член Политбюро, наконец
В отдельных поступках не очень достойный
Жизнь много сложней чем любой приговор
Какими же мерками мерить полезем
Когда бы всяк честный был столь же полезен
У нас не случился б про то разговор
Пятая тысяча или Мария Моряк, Пожарный Еврей и Милицанер (1980)
Предуведомление
Формирование всякого сборника окончательно определяется для меня рождением его на-звания и возникновением предуведомления. Если название обыкновенно выплывает где-то в середине написания сборника и в какой-то мере само конструирует остатную часть, то предуведомление уже есть ретроспективный взгляд на сотворенное, свидетельство не его эстетической ценности, но причастности к моей судьбе. (Кстати, именно по этой границе проходит различение официальной и неофициальной поэзии. Вроде бы и там и там есть таланты, и там и там есть стихи – но цена платится за них разная. Кстати, хотя и эмиграция платит тоже цену немалую, но иную, не нашу, наша местная валюта неконвертируема. Но это вопрос сложный и ответственный, и не здесь о нем говорить.)
Так вот, сборник порешился, с предуведомлением все ясно, обратимся к названию. Пятая тысяча – это просто констатация того, что написано четыре тысячи стихотворений и пошла пятая. Встает вопрос, и не только перед опытным читателем, но и предо мной самим – зачем столько? Вглядываясь в написанное (то есть прожитое), понимаю, что количественную сторону этого предприятия объяснить решительно не в состоянии (наверное, чтобы жить). Не могу объяснить и само побуждение писать (наверное, тоже, чтобы жить). Но как писать? Как писать именно мне? Как писать именно мне и именно в это время? Могу заметить, что я (как и еще некоторые в русской культуре) всеотзывчив и болтлив. И в соответствии с этой слабостью, а может быть, и не совсем слабостью, все мои усилия были направлены, вернее, сконцентрированы осмыслен-но и интуитивно на отыскании такой системы, в пределах которой и в стилистике которой можно было бы болтать обо всем, о чем болтается с друзьями, со встречными, на собраниях, в книгах и в газетах. Удалось? – в какой-то мере. Во всяком случае, я не чувствую в себе никакого явного количества остатного, гниющего, неиспользованного языкового материала. Для себя, со всеми возможными и очевидными оговорками, я старался разрешить интонационную задачу пушкинской поэтики. И в результате вышеупомянутого количества на пределах ограниченной поэтической судьбы возник достаточно насыщенный интонационный раствор. И естественным следствием (возможно, спровоцированным не только внутренними свойствами моей стиховой деятельности, но и общими закономерностями бытования культуры в обществе) было возникновение кристаллических образований в этом растворе. То есть интонация стала местами свертываться в знак (как в ортогональных проекциях линия свертывается в точку, а плоскость – в линию). Об этом, собственно, и есть вторая часть названия сборника. Распределение в сборнике этих образований, могущих быть выделенными и в отдельный цикл, сознательно и в соответствии с естественным принципом их возникновения, случайно и неравномерно. Будет ли этот процесс кристаллизации определять дальнейшее мое творчество и приведет ли к образованию окончательно жесткой структуры – не берусь судить. На то и есть судьба. На то и есть свобода поэта и читателя встречаться на перекрестках судеб личных и всенародных.
* * *
Дело к вечеру идет
Уже праздный и лукавый
Честный и трудолюбивый
Усмиряется народ
Да и ты, душа моя
Занятая слов слияньем
Уже дремлешь под влияньем
Своего веретена
Но не спи! Терзай себя
Беспокойными перстами
Вот народ – он завтра встанет
И правды потребует с тебя
* * *
Не прыгай Пригов супротив
Всеобщего прыжка
А то будет как в прошлый раз
Иль в позапрошлый раз
А что там было в прошлый раз?
И в позапрошлый раз?
А было то, что был прыжок
Всеобщего супротив
* * *
Пожарный зданье поджигал
И весь как зверь дрожал он
Милицанер его держал
Его увещевал он
Я понимаю, твоя страсть
Нездешнего отсвета
Но здесь ведь люди, им ведь жить
Им не понять ведь этого
И там стоял один еврей
Или их было много
И он уж точно был злодей
Или их было много
* * *
Конфеточку нарезывает он
И на хлеб кладет
О, деточка болезная
Послевоенных лет
Когда бы то увидел
Какой капиталист
То он при этом виде
Весь задрожал б как лист
Вот детка человечая
Насекомая на вид
Головкою овечею
Над сладостью дрожит
* * *
Вымою посуду —
Это я люблю
Это успокаивает
Злую кровь мою
Если бы не этот
Скромный жизненный путь —
Быть бы мне убийцей
Иль вовсе кем-нибудь
Кем-нибудь с крылами
С огненным мечом
А так вымою посуду —
И снова ничего
Письмо японскому другу
А что в Японии, по-прежнему ль Фудзи
Колышется, словно на бедрах ткань косая
По-прежнему ли ласточки с Янцзы
Слетаются на праздник Хокусая
По-прежнему ли Ямотото-сан
Любуется на ширмы из Киото
И кисточкой проводит по усам
Когда его по-женски кликнет кто-то
По-прежнему ли в дикой Русь-земле
Живут не окрестясь антропофаги
Но умные и пишут на бумаге
И, говорят, слыхали обо мне
* * *
Ты помнишь, как в детстве, Мария
Мы жили в деревне одной
Со странным каким-то названьем
Уж и не припомню каким
Ты помнишь, гроза надвигалась
Нет, нет – это в смысле прямом
А в сталинском и переносном
Тогда миновала уже
И были мы дети, Мария
Коли угрожала нам смерть
То вовсе не по разнарядке
А в виде подарка как бы
И жизнь тоже в виде подарка
На самый различный манер
По-прежнему нам угрожает
Но мы не боимся ее
* * *
Вот цветочки полевые
А над ними в высоте
Пролетают кочевые
Облака, да уж не те
Что бывало пролетали
Вниз глядели на цветок
Те наверно уж в Китае
Если ветер на Восток
Так и мы вот проживаем
Глядь – а жизнь уже не та
А та жизнь уже в Китае
Да и там уж прожита
* * *
А ну-ка, флейта, пыли средь и зноя
Подруга Первой Конной и Второй
Сыграй нам что-нибудь такое неземное
Что навсегда б взошло над головой
Сыграй-ка нам про воински забавы
Или про страшный подвиг трудовой
Заслушаются звери, встанут травы
И люди лягут на передовой
* * *
Пожарный – в Первой Конной служил
Милицанер – во Второй
Еврей комиссаром там памятным был
И в Первой и во Второй
Моряк же все время перебегал —
То в Первую, то во Вторую
Мария со знаменем шла впереди
Кожанка грудь обнимала тугую
Пронеслось все. Пожарный в подполье ушел
Моряк же дальше помчался
Еврей потихонечку отошел
Но где-то рядом остался
Мария же знамя и револьвер
Ремни и кожанку сняла
И передала их Милицанеру
Сама же на небо ушла
* * *
Восток – он все время на Запад глядит
А Запад – глядит на Восток
А кто это там посередке сидит? —
А это сидит СССР
Глядит он на Запад – сомненье берет
Глядит он тогда на Восток
Восток его тоже к себе не берет
Да не очень-то и нужен – Восток
Вот он на себя как на центр глядит
Он центр и есть – СССР
Восток на окраине где-то сидит
А Запад уж и вовсе – незачем
* * *
Когда умру: Вот – скажут – умер Пригов
А как живу – все слышу приговор:
Какой он – Пригов?! Этот Пригов – вор!
Он жизнь ворует для интригов
А что мои интриги, если взять —
Ну, дураком кого-то обозвать
Ну, попрекнуть Орлова дочкой
Все ж для других, а для себя – ни строчки
* * *
Когда я в армии служил
Мой командир меня любил
За то, что храбрый был и смелый
Шутник я был, танцор я был
Хоккей смотрел, поделки делал
Стихи писал, жену любил
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?