Текст книги "Летописец. Книга перемен. День ангела (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Вересов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 65 страниц)
В самом конце февраля у нее родился мальчик, здоровенький, верткий и черноволосый в отца, с умными глазками и хорошим аппетитом. Аврора, в первый раз взяв его на руки, удивилась себе: как она могла хотеть девочку? Мальчишка гораздо лучше и забавней. Через две недели он научился улыбаться. Улыбка у него была тихая и застенчивая и осталась такой на всю жизнь. Радовался ли он, торжествовал ли, лицемерил ли, умилялся или просто улыбался из вежливости, в знак приязни или приветствия, улыбка его всегда была одинаковой, подобной случайной бликующей ряби, что тревожит не-проглядность водной глади.
Единственное, что огорчало Аврору, – это отсутствие молока. Ей хотелось самой выкормить Вадима, как назвала она своего мальчика. Ей казалось, что, вскармливая сына чужим грудным молоком из бутылочек, она рассеивает его любовь, раздает свою радость другим матерям, обедняет себя его привязанностью и благодарностью. Но позднее, когда он начал есть жидкую кашку с ложечки, это неприятное ощущение было забыто. А фамилию ему Аврора дала свою девичью – Михельсон.
Глава 9
Несомненно, что с этой женщиной связана какая-то тайна, но пусть эта тайна останется для нас с тобой как бы за семью печатями – мне думается, что углубляться в нее попросту опасно!
По деревне – стеклянная от мороза темень. Небо прозрачное до самого дна, до зимующих на дне заледенелых звезд. Мартовский наст хрустит, как сахарная корка на прошлогоднем варенье. Во сне поскрипывает пихта. Тусклый свет из окошка золотит бахрому сосулек. Давно пора их сбить и сбросить с крыши снег. Протечет еще, а в доме ребенок, его сынок, Олеженька – веселый, теплый воробей. Паша не спит и ждет его, топит печку, держит в тепле ужин, любуется спящим Олежкой, глаз от него отвести не может, удивленных, любящих и мудрых материнских глаз. Он гадает об Олежкиной судьбе, а Паша – нет. Паша уходит от таких разговоров. Он гадает, что-то с ним сбудется, какую он себе дорожку выберет? А Паша как будто все и так уже знает, что Олежке на роду написано, и мужнины домыслы ей неинтересны. Господь не оставит, Господь наставит на путь истинный, Господь знает, кому что надо, что же тут непонятного?
Вот этого Михаил терпеть не мог. Терпеть не мог этих ее настроений, накатывающих на Прасковью болезненными приступами. Человек сам за себя ответчик, сам выбирает дорогу и не ждет милостей с небес. Сам ставит себе цель и сам ее достигает. Или не достигает по каким-то вполне земным причинам. Судьба, не судьба, Господь знает. Это когда ты слаб и не способен владеть обстоятельствами. «Так учит Коммунистическая партия, наш рулевой», – состроив каменную физиономию, добавляла Пашина еще детдомовская подруженька, язва из язв Нинель Чекушко, если присутствовала при их очередной размолвке то ли на религиозной, то ли на нравственной почве.
Неприкаянная Нинель в пятьдесят пятом году откочевала вслед за ними с Волго-Дона сюда, на только-только начавшееся строительство Братской ГЭС, и пристроилась к бетонщикам, лошадь здоровая. А в спорах всегда принимала сторону Прасковьи. От Нинели спасу не было, потому что она, одинокая мужененавистница, после работы направлялась прямиком в их семейный вагончик и вставала к плите, оттеснив широкой задницей Прасковью. А Прасковья после смены вязала всем, то есть им троим – Михаилу, Нинели и себе, – теплые вещи на зиму.
Иногда у нее получалось хорошо, гладко, ровненько: рельефные шахматные клеточки, элегантная английская резинка, на которую шерсти тратилось ужасно много, мещанские косы и полукосы на полах кофточек, легкомысленные полоски шапочек и шарфов. А иногда, в периоды, когда Паша металась в лабиринте своих исканий, все шло наперекосяк: один носок получался меньше другого, петли спускались, путался сложный узор, не хватало вдруг ниток, и приходилось надвязывать тем, что есть, чаще всего неподходящего цвета. Паша бросала вязанье и принималась за более простое рукоделие: шитье ситцевых наволочек или занавесок, где всего-то и требовалось – проложить прямой шовчик и не промахнуться с размером. И постепенно все налаживалось.
Тогда, при всей их неустроенной кочевой жизни, они еще и думать не могли о том, чтобы завести ребенка, и Михаил жалел об этом. Ему казалось, что ребеночек излечил бы Пашу от ее болезненных метаний, накатывающих приступами – приступами спокойного, светлого юродства.
Паша, в общем-то спокойная и жизнерадостная современная женщина, не мыслила себя без религии. Религиозность она всосала с молоком матери-староверки, погибшей в огне, как и вся ее семья. Пашу, тогда еще совсем малышку, спасли и отправили в детский дом, где о религиозном воспитании не могло быть и речи. Поэтому Прасковья не разбиралась в религиозных тонкостях, поведением не подчеркивала своих склонностей, одевалась как все – днем комбинезон и спецовка, а после работы – открытый сарафанчик, если лето, узкая юбка и свитерок осенью, зимой поверх всего – пальто на ватине с каракулевым воротником и пуховый платок. Так же, как все, любила сходить в гости, потанцевать под пластинку. Так же, как все, Паша любила редкие радости, доступные лишь в городе, – кино, кафе, большие магазины.
Но время от времени в глазах Паши вспыхивал желтоватый керосиновый огонек, мягкий и теплый, и на нее накатывало. Тогда Михаил с тоской ждал неизбежного девятого вала – фазы просветленного спокойствия и всеведения. И начинались споры, не ею, однако, начинаемые.
Михаил всегда спорил громко, а Прасковья возражала смиренно и тихонечко, иногда соглашалась, но ничего не изменялось после их споров, все более частых. Прасковья обращалась с ним так, словно он неразумное дитя, а она – взрослая и преисполнена житейской мудрости. Побуянит малыш и поймет, что она права. А сейчас-то ему, неразумному, что докажешь? Слова напрасны, пока синяков не наставил и коленки не ободрал.
Михаил всегда спорил громко, так громко, как будто был глухим и сам себя не слышал. Прасковья так и сказала однажды, еще задолго до рождения Олежки: «Мишенька, что же ты себя мучаешь, что ты сам себе доказать пытаешься? В то, что ты говоришь, верить никак нельзя. Не обманывай ты сам себя. Сложи с себя бесовскую должность и живи человеком, любимым мужем, умельцем. Ты ведь хороший инженер, я же знаю. Это твое дело. И что бы ты там ни говорил про собственный выбор, а дело-то твое само тебя выбрало. Вот на войне, будь твоя воля, куда бы ты просился, в какие войска? В железнодорожные? Не верится, Мишенька. Молодые мальчики, дети еще, они в танкисты и летчики рвутся. А тебя определили в железнодорожные. А потом ты так и пошел по этому пути, не тобой выбранному. Не права я?»
Ох, права она была! Он действительно, когда пришел в военкомат, попросился в летную школу. Но ему отказали и велели учиться мосты наводить, это, мол, тоже важная работа и требует умения. Только он никогда и никому об этом не рассказывал. Он научился гордиться своей профессией. А тут вдруг. Такая прозорливость. Обидная.
…Сегодня Нинель напутствовала его трубным басом, передавая сверток с пирогом – гостинец для Прасковьи:
– Мишка, не спорь ты с нею, тем более так бестолково. Дело ведь даже не в религии, от которой ты, партиец, как черт, шарахаешься. Просто у нее своя правда, может, просто женская, а может – всехняя. Только она не знает, как все это выразить, вот и… молится по-своему. Ну, ей – дано. А вот тебе, Мишка, нет. Я тебя, Мишка, очень прошу – не будь дураком. Ты ее любишь?
– Отстань, Нинель, – устало огрызнулся Михаил.
– Так если любишь, оставь в покое, когда она мается, помолчи, перетерпи. Или, еще лучше, поддержи, – гудела Нинель, – она же один на один с собой воюет. А ты, Мишка, нет чтоб помочь, туда же – топишь и давишь. Мишка, так нельзя. Ты другую такую не найдешь.
– Вот именно, – буркнул Михаил.
– Мишка, она через тебя погибнет, – пророчествовала зануда Нинель, поджимая напомаженный ротик и тряся отбеленными перманентными кудряшками, – ты, как все мужики, считаешь, что ты самый умный. А ты временами просто враг какой-то под знаменами и с барабанами. Прешь в психическую, как в «Чапаеве».
– Нинель, что ты несешь?! Какой я враг? С какими еще знаменами? – взорвался Михаил. – Я Прасковью на руках готов носить и пылинки сдувать. Какой я враг?! Что ты вообще лезешь!
– Я не лезу, – обиделась Нинель. – Не лезу я. А пылинки с Пашки сдувать не надо, ее понимать надо, а ты даже не пытаешься.
– Ты, что ли, ее понимаешь, понимальщица? – продолжал грубить Михаил, как мальчишка-подросток перед наказанием за разбитое окно, прекрасно знающий, что на самом-то деле виноват, виноватее некуда.
– Нет, – покачала головой Нинель, – не скажу, что понимаю. Но я ей верю, Пашке.
Вязкий был разговор, неприятный и тревожащий. После этого разговора Михаил вспомнил почему-то всех своих женщин, связь с которыми заканчивалась неладно. Он возвращался к Паше не в лучшем настроении, предчувствуя очередные сложности в общении с женой.
* * *
Среди морозной тишины вдруг налетел ветер, пихта рядом с домом замахала ветками, сбрасывая целые сугробы. Ветер визгливо загудел в воронке колокола деревенской церквушки и безбожно его раскачал, довел до греха: колокол звякнул в неположенное время, коротко, смущенно и фальшиво.
Михаил, соскучившийся за неделю отсутствия по жене и малышу, нетерпеливо распахнул дверь и, не раздеваясь, просунул голову в горницу.
– Мишенька! – выдохнула Паша. – Я заждалась. Ты раздевайся в сенях, не морозь Олежку. Ох, Мишенька!
Паша обняла его, морозного, и тут же вытолкала в сени. В этом домике все было от Паши: ситцево-лоскутный уют; мягкий свет затененной керосиновой лампы; погремушки, яркими, крупными бусами висевшие над Олежкиным плетеным гнездышком, корзина с пеленками и распашонками, устроенная в углу дивана; на табуретке – свежие кедровые ветки с шишками в большом цинковом кувшине, для запаха; всегда молчащий, когда Михаила не было дома, транзистор «Спидола». Их фотография на оклеенной желтыми обоями стенке – Ленинград, пятьдесят третий год, Аничков мост. На книжной полке отдельно от других книг – Святое Писание, а в нем закладкой – Пашин можжевеловый нательный крестик на черной тесемочке. Святое Писание по настоянию Михаила обернуто в плотный лист бумаги, чтобы вошедшие не бросили случайный заинтересованный взгляд. Святое Писание в доме у секретаря парторганизации стройки, одного из руководящих инженеров Братской ГЭС, – повод для оргвыводов, криминал.
Он быстро скинул тулупчик и валенки, а когда вошел, стол уже был накрыт: суп, картошка, колбаса, свежий хлеб, нарезанное на дольки яблоко на красном блюдце. Продукты Паше привозили. Михаил ел, и они рассказывали друг другу новости: он про стройку, а Паша – про Олежку. Что-то изменилось, но Михаил не мог понять, что именно. То ли свет в домике стал резче, то ли Паша мебель переставила.
Нет, похоже, все как было, так и осталось. Только на спинку дивана брошен недовязанный и полураспущенный свитер. Только внешние уголки Пашиных иконописных глаз опустились еще ниже, а гладкие тонкие брови поднялись, выгнулись крутой дугой и полетели к переносице, накапливая темноту в новой, незнакомой Михаилу складочке. Только губы легли свободней, только подбородок круглился увереннее, а щеки – щеки впали немного и, казалось, тонули в нависающей хвойной тени ресниц. Кисти рук, Михаил заметил, стали тоньше, под восковой бледностью отчетливей проступили кровеносные русла. Волосы пушились в сухом прогретом печкой воздухе и не держались в по-модному высоком узле прически, своевольно выползали из-под шпилек на макушке, стекали на плечи. В половодье волос тонули заколки-невидимки, и Паша выбирала их, складывала в розовую пластмассовую шкатулочку.
Он подметил и новые незнакомые движения: плавный, через верх, поворот головы, скрещение рук с обхватом плеч, особый угол согнутых коленей под фланелевым халатиком, когда она кормила Олежку. Немного излишне напряженное движение бедер при ходьбе.
– Ты, похоже, похудела, Паша? Устала одна? – спросил он.
– Немного, – слабо улыбнулась Прасковья, – но как же без этого. Ты не беспокойся, Мишенька. Все хорошо.
– Не заскучала одна-одинешенька?
– Я, Миша, по тебе соскучилась. А так. Когда мне скучать-то? Олежка пока многих забот требует. Покормить, переодеть, постирать. Погулять чуть-чуть на солнышке – до церкви и обратно.
– До церкви? Паша.
– Ну так здесь все, кто остался, по этой дорожке гуляют в выходные, в церковь греться заходят. Там батюшка приветливый.
– Паша, пожалуйста, не надо в церковь, – старался сдерживаться Михаил. – Зачем неприятностей добиваться?
– Хорошо, – коротко ответила Паша и, переводя разговор на другое, спросила даже кокетливо: – А заметил ты, Мишенька, что у меня новая прическа? Как в той «Работнице», что ты на прошлой неделе привез. Только шпилек не хватает, рассыпается.
– Тебе идет, Паша, ты совсем молоденькая, когда у тебя шея высоко открыта, тридцати тебе никогда не дашь. И в то же время ты не выглядишь деревенской девушкой. Мне нравится.
Михаил поцеловал ее под ухо и зарылся в растрепанную прическу.
– Грех, – улыбнулась Паша, – отец Савва говорит, грех так причесываться, и платок толком не повяжешь.
– Какой же грех? – немного испуганно спросил Михаил и заглянул ей в глаза испытующе: нет ли желтого огонька. Не зря ведь она распускала свое вязанье.
– Да небольшой, – прошептала Прасковья, – не страшный. Я, так и знай, еще больше согрешу: сошью себе короткое платье-рубашку. По моде. До середины колена. И юбочку-бочонок, и нейлоновую полупрозрачную блузочку с мелкими финтифлюшками и без рукавов. А ты мне туфли длинноносые на низком каблуке купишь? Как тогда к свадьбе, помнишь? Ты туфли беленькие из Ростова привез. Мишенька.
– Паша, ты ли это?.. – удивленно улыбнулся Михаил.
– А то не я, – прижалась к нему Прасковья. – Теперь я всегда буду только я. Всегда буду с тобою и такой, как ты хочешь.
Она тесно прижалась и прерывисто задышала, касаясь губами его уха:
– Мишенька, пока Олежка спит, тихонько. Идем.
И Михаил, подхватив ее под коленки, понес за мелкополосатенький ситцевый полог. Сердце у него замирало, дрожало и трепетало воздушным змеем и рвалось из груди в свободный полет.
* * *
До сих пор Паша никогда еще не проявляла инициативу в делах любовных, и Михаил хотя и обрадовался, но все же был озадачен. Возможно, сказалось наконец материнство, и она перестала сдерживать чувственность, которой, как убедился Михаил, отнюдь не была обделена. Хорошо, если так. Тогда есть надежда, что Прасковья избавится от своих религиозных странностей, излечится от этой своей, как он давно уже начал подозревать, душевной болезни. Хорошо, если так, мысленно повторил он, но его не отпускали тревожные сомнения. Уж слишком неожиданной была эта перемена.
Прасковья спала у него на плече, нежно посапывая, а Михаил прикрыл глаза и восстанавливал в памяти образ той Паши, которую он увидел сегодня. Мадонна и опытная соблазнительница в одном лице. Убийственное сочетание. Она никогда не была так уверена в себе, никогда не пыталась вести его за собою, ни в беседе, ни в любви. Лишь отвечала, иногда убедительно и страстно, иногда спокойно, кротко и почти равнодушно. А теперь. Как будто она что-то решила для себя, расправила крылья, приготовилась к полету. Ах как преобразилась она за последнюю неделю! Какой раскрепощенной стала в любви, как без всякого смущения настаивала на своем, лукаво играла и баловалась.
И Михаил понял, что в эту ночь он заново влюбился в нее, и влюбился горькой любовью. Потому что испугался, а сочтет ли она его достойной парой? Испугался, что эта новая женщина будет ему не по силам. Не постарел ли он? Нет. Кажется, нет. Но огрубел, закоснел в работе. А хочется праздника.
– Мишенька, – прошептала Паша в полусне, а потом и совсем проснулась. Села, помотав головой, чтобы легли волосы, потянулась и, недовольно поводя плечами, сказала: – До чего в лифчике спать неудобно, но, пока кормлю, ничего не поделаешь. Новый бы нужен, с пуговками спереди.
– Тогда, Паша, поехали со мной в Иркутск, а? – предложил Михаил. – Меня зачем-то в обком вызывают. Вот и поехали. И Олежку с собой возьмем. Ты в Иркутске все купишь, что нужно.
– Миша, да как же с Олежкой-то? Он еще маленький, ему тяжело в дороге.
– Так мы на машине. Завтра Теркеш на «газике» приедет. Мы вас с Олежкой на заднем сиденье устроим. Езды-то всего часа два. А в городе – вы с Теркешем по магазинам, он и с Олежкой поможет, а я – в обком к Гунько. В гостинице встретимся. Уговорил? Ты ведь здесь в глуши засиделась, наверное? И прическу-то тебе, бедняжке, показать некому.
– Некому, Мишенька, даже Нинели не дождешься, – притворно вздохнула Паша и рассмеялась тихо, чтобы не разбудить мальчика. – Может, и правда. Хоть на других людей посмотрю, не леспромхозных, не расконвоированных, не на бабу Мотрю с бабой Зинаидой – долгожительниц ключиковских, а на молодых и веселых.
Ключики – так называлась деревушка, расположенная между двумя маленькими притоками Ангары – Большим и Малым Ключиком. Притоки эти вместе с деревушкой должны были исчезнуть при разливе Братского водохранилища, то есть существовать им оставалось считаные месяцы. Паша поселилась в этой деревне после родов, подальше от грома стройки и суеты рабочего поселка. Пустующий дом, откуда хозяева в связи с грядущим разливом перебрались в Иркутск, немного подремонтировали, вычистили и поправили дымоход, а потом привезли мебель и посуду, и Паша, как она говорила, прекрасно устроилась. И вот теперь, спустя четыре месяца, у нее впервые появилась возможность сменить обстановку, походить по магазинам, отвлечься немного от забот.
* * *
Отец Савва, приветливый сельский батюшка, дабы не лишиться до срока прихода, вынужден был разрываться меж трех служений: Господу Единому и двум властям земным – епархиальной (потому как все равно земная, раз на земле и в облике человеческом) и государственной. Менее всего хлопот доставлял Господь, хоть и был един в трех лицах. Служба Ему была подобна службе военной: делай все вовремя и путем, и всех забот. Епархиальные власти чаще бывали снисходительны, чем грозны, а если и грозны, то пока гроза докатится до Ключиков, иссякнет, и не грозою уже будет, а… так. Батюшке, грешнику, пришло в голову игривое сравнение, касающееся звуков утихающей грозы, и он, застыдившись, схватился за Послания апостолов – всегдашнее свое утешение.
Вот если бы не третья власть, жилось бы отцу Савве и вовсе не худо. Третья власть была властью языческой, неправедной, но самой сильной и страшной, и она требовала бумажных жертвоприношений. В смысле, донесений. В смысле, «довожу до вашего сведения…». Отец Савва приносил требуемые, якобы очистительные, жертвы и доносил на прихожан, чтобы не закрыли приход, прихожанам же и необходимый. А начинал он свои донесения всегда нестандартным образом, этаким эпиграфом из Послания к евреям: «Братолюбие между вами да пребывает. Помните узников, как бы и вы с ними были в узах, и страждущих, как и сами находитесь в теле».
Его корили за сей раскол, чинимый в делах канцелярских, и велели писать по стандартной форме. На что отец Савва отвечал:
– Вы, гражданин капитан – или, забыл, простите старика, – ма-иор?.. Маиор. Вы, гражданин маиор, сами образец даете, предваряя официальную бумагу, газету под названием «Правда», эпитафией… простите, обсказался, типун мне, эпиграфом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Вот я, грешный, и решил последовать высокому образцу.
И ручками разводил виновато, и глазками моргал, и носиком шмыгал, и с ножки на ножку переступал, но ерничать не бросал, и донесения его пестрели цитатами из Писания.
– Отец Савва, не прекратите, так за религиозную пропаганду потерпите, – обещал то ли майор, то ли капитан, отыскивая чайную заварку на конспиративной квартире.
– Ась? – изображал деревенского дурачка отец Савва. – Да кто же донесения-то мои читает, кроме вас, гражданин капитан? Маиор. Неужто вы их где пропечатываете? И малые сии – суть читающие – соблазняются? Новость! Новость! Или вы сами… хмм, не сочтите за дерзость… э-э-э, склонны? Так приидите же в лоно! – призывал вдохновенно батюшка, глядя на майора Лисянского наивными, добрыми глазами.
Лоно у майора Лисянского на уме было только одно – замужней стенографистки Маргоши Полежаевой-Рис, им-то он и соблазнялся, и помыслы его никак не соответствовали той заповеди, которая не велит желать жены ближнего своего. Поэтому упоминание о лоне нарушило физиологическое равновесие, которого не без труда достиг Евгений Леонидович Лисянский, прибывший на урочную встречу с отцом Саввой после совещания, где, склонив короткостриженую головку и расположив на столе большую грудь, рисовала свои загадочные приворотные знаки Маргоша. Майор едва сдержался, чтобы не выйти за рамки этикета, предписывающего вежливое обращение с агентами – служителями культа. Он засопел и процедил сквозь зубы:
– Принесли отчет, батюшка? Вот и давайте. А фокусы ваши в последний раз терплю. Ваш приход и так скоро перестанет существовать по причине затопления, а будете фокусничать, так другого вам не видать. Доиграетесь: напишу в консисторию. Где бумага-то? Давайте сюда.
– «Не давайте святыни псам и не бросайте жемчуга перед свиньями, чтоб они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас», – себе под нос забормотал Савва и потащил из-под рясы конверт, – от Матфея, глава седьмая.
– Это вы, отче, на что намекаете? – насторожился майор Лисянский. – Это кто здесь свинья?
– Я к слову, к слову. Уж и сказать ничего нельзя, – оправдывался батюшка. – Евангелие повторяю. Стар стал, память уж не та. Вот и твержу и зубрю, аки зеленый отрок из духовного училища.
Он вручил наконец заветный конверт майору:
– Вот вам. Примите. «Мы немощны, а вы крепки; вы в славе, а мы в бесчестии». Первое послание коринфянам, глава четвертая.
– Смирение паче гордости, а, батюшка? – развеселился майор.
– Паче, – кивнул батюшка и выжидательно посмотрел на Лисянского.
– Ах да, – делано спохватился тот и в свою очередь протянул батюшке конверт, с видом превосходства и в то же время несколько брезгливо: – Ваш гонорар. Расписочку позвольте.
– «Как не иду к вам, то некоторые у вас возгордились», – пробормотал отец Савва, принимая конверт и расписываясь в бланке. – К коринфянам же, глава та же. На нужды прихода, стало быть.
– На нужды, – отмахнулся Лисянский. – Идите себе, Савва Иванович, с Богом. Жду через две недели.
* * *
Отец Савва, пребывая в горести по поводу своего окаянства, заторопился в Ключики, где ждала его поллитровка «Пшеничной», настоянной на лимонной корке. А майор Лисянский развернул Саввино донесение, как всегда предваряемое известным эпиграфом. Само же донесение разделено было на части по принципу причастности попа к описываемым фактам: «В чем прихожане исповедуются», «Чему свидетелем был», «Какие слухи ходят». Текст пестрел нравоучительными и язвительными комментариями самого Саввы. Евгений Леонидович, хотя и корил попа за несоблюдение правил написания официальных бумаг, все же не без удовольствия читал сообщения батюшки. Забавлялся майор.
Он заварил чай, насыпал в стакан четыре ложки казенного сахару, вытащил из портфеля бутерброд с колбасой и приступил к чтению. Так:
От отца Саввы, попа Ключиковского прихода, в миру Саввы Ивановича Кантонистова, маиору Лисянскому, Евгению Леонидовичу
Донесение
Довожу до вашего, маиор, сведения, что прихожане все еще, бывает, ходят к исповеди. А исповедуются вот в чем.
Параграф первый. В чем прихожане исповедуются.
Бабка Мухина, Матрена Игнатьевна, пенсионерка, Великим постом оскоромилась: съела яичницу из трех яиц с салом. Пришлось наложить легкую епитимью. Невелик грех.
Бабка Огузова, Зинаида Парамоновна, пенсионерка, соблазнилась. Стащила у бабки Мухиной, М. И., пенсионерки, когда была у той в гостях, красивую булавку с красной головкой, в чем и покаялась. Велел булавку возвратить с извинениями и больше на воровство не покушаться.
Дед Елкин, Николай Фомич, пенсионер и инвалид, покаялся, что, когда молод был, за девками в малиннике подглядывал, куда они по нужде бегали. И сожалел, что теперь так стар стал, что и подглядывать неинтересно. Ну что с ним, со старым хреном, сделаешь! И так инвалид.
А больше никто к исповеди не ходил.
Параграф второй. Какие слухи ходят.
Расконвоированный Жбан, а в миру Жбанов Федор Васильевич, бегает со служебного входа в бакалею к продавщице Мисиной Катерине Сергеевне и уединяется с ней в подсобке надолго. А в бакалее очередь неудовлетворенных покупателей постного масла и сахара ждет.
Про меня, грешного, слухи ходят, что ежедневно пьян бываю. Так не верьте. Пьян бываю раз в две недели – отмечаю, как праздник, встречу с вами, гражданин маиор.
Гражданка Зуева, Татьяна Борисовна, варит самогон под названием «зуевка» и продает желающим по низкой иене.
Больше слухов не слышал. Все прочие слухи в газетах пропечатаны.
Параграф третий. Чему свидетелем был.
Гражданка Лунина Прасковья Карповна, проживающая временно в поселке Ключики, крестила на прошлой неделе сына своего, Олега, четырех месяцев от роду. О чем раньше думала, непонятно.
Демобилизованный из рядов Военно-морского флота Иващенко Андрей Ильич, по прибытии в поселок Ключики, на свою то есть родину, выпив «зуевки», подрался с демобилизованным из рядов Советской армии Подпищиным Георгием Руслановичем, тоже бывшим в подпитии. Кто победил, я так и не понял. Оба полегли прямо на площади перед церковью.
Засим – все. В чем и подписуюсь…
Благодать Господа нашего Иисуса Христа со всеми нами. Аминь (кн. Откровения, гл. 22).
А еще разрешите спросить, гражданин маиор: доколе слава моя будет в поругании? доколе будете любить суету и искать лжи?
Майор Лисянский, пробежавший донесение отца Саввы, как газетный фельетон, хмыкнул: забавник, батюшка. Забавник. Приструнить пора батюшку всерьез. Все анекдотами балуется. Ему бы в стенгазету писать под названием «Колючка» или в журнал «Крокодил» спецкором. Новости – одна важнее другой! Одна бабка у другой булавку попятила, да два дембеля перепились и друг другу накостыляли. Старый дед молодость вспомнил. Ага! Вот про Жбана разве что. Ну, это передать в соответствующее ведомство. Пусть присмотрят, может, он там у этой… как ее. Катерины Мисиной не только в любовниках состоит, но и продукты ворует. А может, и на пару товар налево гонят бурятам в Усть-Ордынский округ. Делов-то! Особенно если, скажем, Жбан дружен с каким-нибудь шоферюгой в леспромхозе. Погрузили товар и повезли по холодку. За выходной туда и обратно можно сгонять, не особо и напрягаясь. А что касается самогонщицы Зуевой. Ну-у, это баба! Про ее «зуевку» в радиусе двухсот километров знают все поголовно. И кое-какое начальство знает, а потому не велено трогать тетку Татьяну. И новость батюшкина отнюдь не новость. Халтурит отец Савва. М-да.
Кто-то там еще кого-то крестил. Прасковья Лунина. Лунина. Лунина Прасковья?! Это. Вот это да! Жена секретаря парторганизации ударной стройки! Вот это да! Вот спасибо тебе, отец Савва, земной тебе поклон! Уж лучше б ты промолчал, сучий хвост! Ах, какая каша заварится! Все тебе, Савва, прибауточки. Довел до беды. Струсил, паразит, не умолчал. Втиснул сообщеньице как бы между делом – авось не заметят. Но ведь втиснул-таки! И придется теперь «маиору» Лисянскому сигналить в соответствующие инстанции. Ох, гореть тебе, Савва, в неугасимом пламени.
* * *
Ехать, конечно же, надо было не два часа, а все пять, а то и шесть. Поэтому Паша принялась собирать Олежку с самого раннего утра, а вскоре автомобильный гудок у ворот дал знать о том, что добродушный средних лет шофер-узбек по имени Теркеш пригнал «газик». С Теркешем, как оказалось, на выходной прибыла верная Нинель, не поленившаяся подняться в четыре утра. Ей и в голову не пришло, что она может помешать семейному счастью. И если бы Михаил не собирался уезжать, он бесцеремонно выставил бы подружку. Но на этот раз Нинель явилась на редкость кстати, потому что теперь можно было не мучить Олежку поездкой, а оставить его под надежным присмотром, как полагал Михаил.
– Ни за что не оставлю, – наотрез отказалась Паша, ни разу еще не расстававшаяся с малышом. – Ты, Миша, пойми, ведь Олежка никого не знает, кроме меня. Он будет плакать, да и я изведусь, гадая, как он там. И к тому же его все еще надо кормить по часам.
– Ну, вот что, – взяла инициативу в свои руки Нинель, – ты, Мишка, как хочешь, а я еду в Иркутск с вами. Я помогу Пашке с ребенком, потому что взгляни-ка ты на Теркеша, на обалдуя этого жирного. Он, думаешь, почему такой довольный и счастливый? Это в полседьмого утра-то, когда темнотища и спать охота?
– Ну и почему же? – насторожился Михаил, оглядывая лучившегося счастьем водителя.
– А ты его спроси, – ткнула пальцем в сторону Теркеша Нинель.
– Теркеш? Что за радость такая, уважаемый? С чем поздравить? – осведомился Михаил.
– Посылку из дому получил, из Хивы, – в свете фар засверкал Теркеш стоматологическим золотом широкой улыбки.
– Ты, Мишка, спроси, спроси, что в посылке, – подзуживала Нинель своим подростковым ломающимся басом.
– Теркеш? Я почему должен спрашивать, что в посылке? – поднял брови Михаил.
Теркеш отвернулся и пробормотал в Нинелину сторону:
– Шайтан тебя, Нинель, забери совсем. Может раз в год человек порадоваться, нет? Курево мне прислали, что такого-то?
– А-на-шу, – по складам прошипела Нинель. – Обкурился, жирный, вот и сияет солнечным Узбекистаном. Он, Мишка, знаешь как машину вел, песни своей далекой родины гундосил? Он гундосит, а машина то одним боком идет, то другим по скользкой дорожке. Прямо полька-бабочка, фигурное катание на льду. Ну я натерпелась. Так что ты лучше сам веди хотя бы в ту сторону. А обратно он прочухается.
И поехал Теркеш барином на переднем сиденье. Машину вел Михаил, а Паша с ребенком и Нинелью устроились сзади, поставив между собой корзинку с вещичками Олежки, в которую можно было уложить и его самого. У «газика» рессоры жесткие, но дорога была покрыта плотным слоем накатанного слежавшегося снега, заровнявшего все трещины и выбоины, поэтому ехалось легко и не тряско. И Олежке понравилось его первое в жизни путешествие. Он немного капризничал спросонья, даже после того, как поел. Но стоило только тронуть с места, Олежка успокоился. Паша держала его, завернутого в теплое одеяло, на руках стоечкой, и он смотрел в окно, провожая взглядом пихты, и смеялся, когда машина подпрыгивала на редких ухабах.
– Ах, человек дороги будет, скиталец будет, – изрек пророчество Теркеш, все еще блаженно расслабленный.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.