Текст книги "На дороге"
Автор книги: Джек Керуак
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Где будем спать сегодня, крошка?
– Не знаю.
Рики напился; теперь он твердил только:
– Вот пожалте, чувак, вот пожалте, – нежным и усталым голосом. То был долгий день. Ни один из нас не соображал, что происходит, что нам предназначено Господом Богом. Бедный маленький Джонни заснул у меня на плече. Поехали обратно в Сабиналь. По пути резко притормозили у кабака на шоссе 99. Рики хотел еще одно последнее пиво. За кабаком стояли трейлеры, палатки и несколько развалюх – что-то типа мотеля. Я приценился, оказалось – два доллара. Спросил у Терри, как по части, и она ответила, что самое оно, раз теперь на руках у нас ребенок, и его надо устроить поудобней. Поэтому, выпив несколько пив в салуне, где мрачные сезонники-оки [64]64
Первоначально так назывались жители штата Оклахома – жертвы пыльных бурь 1930-х гг., вынужденные бросать свои фермы и искать работу в других штатах; прозвище поначалу было пренебрежительным, но затем распространилось на любых сезонных сельскохозяйственных рабочих. Само слово введено в оборот Джоном Стейнбеком в романе «Гроздья гнева» (The Grapes of Wrath, 1939).
[Закрыть] покачивались под музыку какой-то ковбойской банды, мы с Терри и Джонни ушли в номер и приготовились на боковую. Понзо и дальше ошивался рядом; ему ночевать было негде. Рики спал у отца в хижине на виноградниках.
– Где ты живешь, Понзо? – спросил я.
– Нигде, чувак. Вообще должен жить с Большой Рози, но вчера ночью она меня выставила. Заберу грузовик и посплю сегодня в нем.
Тренькали гитары. Мы с Терри смотрели на звезды и целовались.
– Маньяна, – сказала она. – Завтра все будет хорошо, правда, Сал, милый, а?
– Конечно, крошка, маньяна. – Маньяна была всегда. Всю следующую неделю я только это слово и слышал – маньяна, прелестное слово, возможно, оно и значит «небеса».
Маленький Джонни юркнул в постель как был, в одежде, и заснул; из его башмаков сыпался песок, песок Мадеры. Мы с Терри встали посреди ночи и стряхнули песок с простыней. Утром я поднялся, умылся и прогулялся по окрестностям. Мы находились в пяти милях от Сабиналя, посреди хлопковых полей и виноградников. У крупной толстухи, кому принадлежал этот лагерь, я спросил, не заняты ли какие из палаток. Самая дешевая, доллар в сутки, была свободна. Я выудил доллар и перенес вещи туда. Там были кровать, печка, а на столбе висело треснутое зеркало; восхитительно. Чтоб войти, приходилось нагибаться, а внутри сидели моя крошка и ее мальчуган. Ждали приезда Рики и Понзо на грузовике. Они примчались с бутылками пива и взялись бухать прямо в палатке.
– А как же навоз?
– Сегодня слишком поздно. Завтра, чувак, загребем кучу денег, а сегодня лучше пивка попьем. Как ты насчет пивка, а? – Уговаривать меня не требовалось.
– Вот пожалте – вопожалте! – вопил Рики. Я уже начинал понимать, что нашим планам заработать денег на навозе осуществиться не суждено. Грузовик стоял сразу за палаткой. Несло от него, как от самого Понзо.
Той ночью мы с Терри легли спать в нашей влажной от росы палатке, полной сладкого ночного воздуха. Я уже совсем засыпал, когда она спросила:
– Хочешь меня сейчас любить?
Я ответил:
– А как же Джонни?
– А что Джонни? Он спит. – Но Джонни не спал и ничего не сказал.
Назавтра парни приехали в своем навозном грузовике и тут же отправились искать виски; вернулись и здорово повеселились у нас в палатке. Ночью Понзо сказал, что слишком холодно, и остался спать у нас прямо на земле, завернувшись в большой кусок брезента, вонявший коровьими лепехами. Терри терпеть его не могла; говорила, что водится с ее братом лишь затем, чтобы подлезть к ней поближе.
С Терри и мной не должно было произойти ничего, кроме голодной смерти, поэтому утром я пошел по окрестностям выяснять про сбор хлопка. Все отвечали, чтобы я шел на ферму через шоссе от лагеря. Я отправился, и сам фермер сидел там на кухне со своими женщинами. Вышел, выслушал меня и предупредил, что платит только три доллара за сотню фунтов собранного хлопка. Я представил, как собираю в день хотя бы по триста фунтов, и согласился. Из сарая он вытащил мне какие-то длинные полотняные мешки и сказал, что сбор начинается на заре. Я рванул к Терри в полном восторге. По пути какой-то грузовик с виноградом подскочил на ухабе, и из него на горячий асфальт вылетели огромные грозди. Я подобрал их и принес домой. Терри обрадовалась.
– Мы с Джонни пойдем с тобой и будем помогать.
– Еще чего! – фыркнул я. – Не бывать этому!
– Погоди, погоди, хлопок собирать очень трудно. Я тебе покажу.
Мы съели виноград, а вечером появился Рики с буханкой хлеба и фунтом гамбургеров, и мы устроили себе пикник. В здоровой палатке рядом с нашей жила большая семья сезонных сборщиков хлопка; дедушка целыми днями сидел на стуле, работать он был уже слишком стар; сын с дочкой и их дети каждое утро цепочкой переходили через дорогу на поле к моему фермеру и приступали к работе. Наутро, едва рассвело, я пошел с ними. Они сказали, что на заре хлопок тяжелее от росы, и можно заработать больше, чем днем. Тем не менее они все равно работали весь день, от зари до зари. Дед у них приехал из Небраски в тридцатых во время «великой чумы» – та же самая пылевая туча, о какой мне рассказывал монтанский ковбой, – со всем семейством в драндулете-грузовичке. С тех пор так и живут в Калифорнии. Работать они любили. За десять лет сын старика увеличил свое потомство до четверых, и некоторые подросли уже достаточно, чтоб тоже собирать хлопок. За это время они преуспели: от драной нищеты на полях Саймона Легри [65]65
Саймон Легри – жестокий рабовладелец, персонаж романа американской писательницы Гарриет Элизабет Бичер Стоу «Хижина дяди Тома» (1852).
[Закрыть] до чего-то вроде улыбчивой респектабельности в палатках получше – да и всё. Своей палаткой они чрезвычайно гордились.
– А опять в Небраску собираетесь?
– Фу, что там делать? Нам трейлер надо купить, вот чего.
Мы согнулись и стали собирать хлопок. Это было прекрасно. На той стороне поля стояли палатки, а за ними снова тянулись, покуда хватало глаз, серо-коричневые сухие хлопковые поля – до бурых холмов, изрезанных пересохшими руслами, за которыми в голубом утреннем воздухе высилась увенчанная снежными шапками Сьерра. Гораздо лучше мытья тарелок на Южной Мейн-стрит. Но я совершенно не знал, как следует собирать хлопок. Тратил слишком много времени, отделяя белый клубок от хрусткой коробочки; другие делали это одним щелчком. Больше того, у меня стали кровоточить пальцы; мне требовались перчатки – или побольше опыта. Вместе с нами в поле вышла пара пожилых негров. Они собирали хлопок с тем же самым благословенным Господом терпением, какое было у их дедов в довоенной Алабаме; ровно шли по своим рядкам, согбенные и тоскливые, и мешки у них прирастали. У меня заболела спина. Но все равно восхитительно опускаться на колени и прятаться в той земле. Если хотелось отдохнуть, я отдыхал, прижавшись лицом к подушке бурой влажной почвы. Мне подпевали птицы. Казалось, что я нашел работу всей своей жизни. Махая мне руками, через все поле жарким сонным полуднем пришли Терри и Джонни и включились в дело рядом. Будь я проклят, если малыш Джонни не работал быстрее меня! – и Терри, разумеется, была дважды проворней. Они обгоняли меня и оставляли за собой кучки чистого хлопка, какие только и оставалось складывать мне в мешок: у Терри кучки, как у настоящих работников, у Джонни маленькие, детские. Я совал их внутрь с тоской. Что же я за старый дед, если не могу прокормить даже собственную задницу, не говоря уже о них? Так они провели со мною весь день. Когда солнце покраснело, мы поплелись домой вместе. На краю поля я выгрузил свою ношу на весы; пятьдесят фунтов, и получил свои полтора кола. У одного сезонного пацана попросил велосипед и поехал по 99-му до лавки на перекрестке, где купил банок консервированных спагетти с тефтелями, хлеба, масла, кофе, пирог и вернулся с сумкой на руле. Навстречу на Л.-А. неслись машины, а те, что в сторону Фриско, висели у меня на хвосте. Я не переставая матерился. Возводил очи к темным небесам и молил Бога ниспослать мне лучшую долю в жизни, получше шанс сделать что-нибудь для тех маленьких людей, которых любил. Но там никто не обращал на меня внимания. Нашел чего просить, тоже мне. Душу мою вернула обратно только Терри; на печке в палатке разогрела еду, и трапеза та была из лучших в моей жизни, так голоден я был и так устал. Вздыхая, будто старый негр-сборщик, я растянулся на кровати и закурил сигарету. В прохладной ночи лаяли собаки. Рики и Понзо уже перестали навещать нас по вечерам. Я был этим доволен. Рядышком свернулась калачиком Терри, на груди у меня сидел Джонни; они рисовали зверюшек в моей записной книжке. Огонь нашей палатки горел на пугающей равнине. В придорожном кабаке блямкала ковбойская музыка и разносилась по всем полям, полная печали. Меня устраивало. Я поцеловал мою крошку, и мы погасили свет.
По утрам палатка прогибалась от росы; я вставал с полотенцем и зубной щеткой и шел умываться в общий туалет мотеля; затем возвращался, натягивал штаны, все уже рваные от стояния на коленях в земле, Терри штопала их по вечерам, нахлобучивал изломанную соломенную шляпу, раньше служившую Джонни игрушкой, и шел через дорогу со своим полотняным мешком для хлопка.
Каждый день я зарабатывал примерно полтора доллара. Их как раз хватало на продукты, за которыми я ездил по вечерам на велосипеде. Дни катили мимо. Я и думать забыл про Восток, про Дина с Карло, про эту чертову дорогу. Мы с Джонни все время играли; он любил, когда я в постели подбрасывал его повыше и ронял. Терри чинила одежду. Я стал человеком земли – именно им я и мечтал стать еще в Патерсоне. Говорили, что в Сабиналь вернулся муж Терри и теперь на меня охотится; я был к нему готов. Однажды ночью в придорожном кабаке разбушевались оуки – привязали кого-то к дереву и замесили палками насмерть. Я в то время спал и потом слышал только рассказы. Но с того времени всегда при себе держал в палатке здоровенную палку на тот случай, если им придет в голову, будто мексиканцы поганят их лагерь. Они, конечно, думали, что я тоже мексиканец, в каком-то смысле я им и был.
Но уже наступил октябрь и ночи стали гораздо холоднее. У семьи сезонников была дровяная печка, и они собирались здесь зимовать. У нас же ничего не было, а кроме этого подходил срок платить за аренду палатки. После горьких раздумий мы с Терри решили, что придется уехать.
– Возвращайся к себе в семью, – сказал я. – Ради всего святого, ты ж не можешь шибаться по разным палаткам с таким малышом, как Джонни; бедный короед совсем замерз. – Терри заплакала, потому что я усомнился в ее материнских чувствах; я же совсем не это имел в виду. Однажды серым днем на своем грузовичке приехал Понзо, и мы решили повидаться с ее семьей, прощупать обстановку. Но меня им видеть нельзя, поэтому придется спрятаться на виноградниках. Поехали в Сабиналь; грузовик сломался, и в тот же миг хлынуло как из ведра. Мы, чертыхаясь, сидели в этом тарантасе. Понзо вылез наружу и чинил его прямо под дождем. В конце концов он оказался хорошим парнем. Мы решили, что заслужили одну последнюю большую гулянку. Поэтому все отправились в замызганный бар в Мексиканской слободке Сабиналя и целый час впитывали в себя пиво. Свою пахоту на поле хлопка я уже закончил. Меня тянула назад собственная жизнь. Через всю сушу я запулил тетке грошовую открытку и попросил еще полсотни.
Мы поехали к фамильной хижине Терри. Располагалась та на старой дороге между виноградников. Когда мы до нее добрались, уже стемнело. Меня высадили, не доезжая четверти мили, и подъехали к самым дверям. Изнутри лился свет; шестеро других братьев Терри играли на гитарах и пели. Старик пил вино. Пение заглушали крики и споры. Терри называли шлюхой за то, что бросила своего раздолбая-мужа, уехала в Л.-А., а Джонни оставила на них. Старик вопил. Но верх взяла печальная, толстая, смуглая мама, как это обычно и бывает в больших феллахских семьях по всему свету, и Терри позволили вернуться домой. Братья быстренько запели веселые песни. Я съежился на холодном мокром ветру и наблюдал за всем из поникших октябрьских виноградников в долине. Ум у меня полнился этой великой песней – «Любимый», как ее поет Билли Холидей;[66]66
«Lover Man (Oh, Where Can You Be?)» (1941) – популярная песня Джимми Дейвиса, Роджера Рамиреса и Джеймза Шёрмена, написанная специально для американской джазовой, свинговой и блюзовой певицы Билли Холидей (Элеаноры Фейгэн, 1915–1959).
[Закрыть] в кустах я устроил себе свой концерт. «Ты слезы мне осушишь, любя, шепнешь в тишине: «Как я жил без тебя?..» Ты тоже встречи ждешь, к груди меня прижмешь, любимый, о, где же ты?..» Дело даже не в словах, а в замечательной гармоничной мелодии и в том, как Билли поет – словно нежно перебирает волосы своего возлюбленного в мягком свете лампы. Выли ветра. Я продрог.
Вернулись Терри и Понзо, и мы погромыхали в старом грузовике встречать Рики. Тот сейчас жил с женщиной Понзо – Большой Рози; мы посигналили ему в замызганных проулках. Большая Рози вышвырнула его. Все рушилось. Ту ночь мы провели в грузовике. Терри, конечно, крепко прижималась ко мне и просила, чтоб я не уезжал. Говорила, что пойдет собирать виноград, и денег хватит нам обоим; а я в это время могу пожить в амбаре у фермера Геффельфингера ниже по дороге от дома ее семьи. Мне ничего не придется делать – лишь весь день сидеть на травке и жевать виноград.
– Тебе так нравится?
Утром за нами в другом грузовике приехали ее двоюродные родичи. Я вдруг понял, что тысячи мексиканцев по всей округе знали про нас с Терри, и для них, должно быть, это служило сочной и романтичной темой разговоров. Родня была вежлива и, более того, обаятельна. Я стоял с ними в кузове, улыбался приятностям, беседовал о том, как мы вели войну и с каким счетом. Всего двоюродных было пятеро, и все до единого милы. Кажется, они принадлежали к другой ветви семейства, которая не суетилась, как ее брат. Впрочем, мне нравился этот дикий Рики. Он клялся, что приедет ко мне в Нью-Йорк. Я представлял себе, как он там откладывает все дела до маньяны. Сам он в тот день пьяным валялся где-то в полях.
Я слез с грузовика на перекрестке, а родня повезла Терри домой. От дверей мне подали сигнал: отца с матерью нет дома, ушли собирать виноград. Поэтому в доме можно околачиваться весь день. Хижина состояла из четырех комнат; я не мог вообразить, как здесь размещается семейство целиком. Над раковиной жужжали мухи. На окнах не было сеток, совсем как в песне: «Окно – оно разбито, и дождик хлещет внутрь»[67]67
Строка из популярной песни «Mañana (Is Soon Enough for Me)» (1947), написанной американской джазовой и эстрадной певицей Пегги Ли (Норма Делорис Эгстром) и джазовым гитаристом Дейвидом Майклом Барбуром.
[Закрыть]. Терри уже была дома и возилась с горшками. Две ее сестры хихикали мне. На дороге орала детвора.
Когда из туч моего последнего дня в долине глянуло покрасневшее солнце, Терри повела меня к амбару Геффельфингера. У того была преуспевающая ферма выше по дороге. Мы составили вместе ящики, она принесла из дому одеял, и я теперь стал устроен, если не считать огромного волосатого тарантула, затаившегося под самой верхушкой крыши. Терри сказала, что он мне ничего не сделает, если я не буду его трогать. Я валялся на спине и смотрел на него. Затем сходил на кладбище и влез там на дерево. На дереве спел «Голубые небеса»[68]68
«Blue Skies» (1926) – популярная песня русско-еврейско-американского композитора и автора песен Ирвинга Берлина (Израиль Бейлин).
[Закрыть]. Терри и Джонни сидели в траве; у нас был виноград. В Калифорнии из виноградины только выжевываешь сок, а шкурку выплевываешь, настоящая роскошь. Опустились сумерки. Терри пошла домой ужинать и вернулась в амбар часов в девять с восхитительно вкусными тортильями и фасолевым пюре. На цементном полу амбара я развел костерок, для света. Мы предавались любви на ящиках. Терри встала и сразу побежала в хижину. На нее орал отец; его было слышно аж из амбара. Чтоб я не замерз, она оставила мне плащ; я накинул его на плечи и тайком вышел побродить по залитым луной виноградникам, посмотреть, что творится. Прокрался в самый конец ряда и опустился на колени в теплую грязь. Пятеро ее братьев мелодично пели по-испански. Над маленькой крышей клонились звезды; из железной трубы торчал дымок. Пахло мятой фасолью чили. Старик ворчал. Братья продолжали себе заливаться. Мать молчала. Джонни с детишками хихикали в спальне. Калифорнийский дом; я прятался средь лоз и во все врубался. Я чувствовал себя на мильон долларов; я приключался в чокнутой американской ночи.
Терри вышла, хлопнув за собой дверью. Я заговорил с нею прямо на темной дороге:
– Что случилось?
– Ох, мы все время ссоримся. Он хочет, чтобы я завтра же пошла работать. Говорит, что не желает, чтоб я тут дурака валяла. Салли, я хочу поехать с тобой в Нью-Йорк.
– Но как?
– Не знаю, милый. Буду скучать по тебе. Я люблю тебя.
– Но мне надо уезжать.
– Да, да. Приляжем еще разок, потом поедешь. – Мы вернулись в амбар; я любил ее под тарантулом. А что делал тарантул? Пока гас костерок, мы немного поспали на ящиках. В полночь она ушла; отец ее был пьян; я слышал, как он ревел; потом он заснул и настала тишина. Над спящей окрестностью сомкнулись звезды.
Утром фермер Геффельфингер просунул голову в ворота для лошадей и спросил:
– Ну, как твои дела, молодой человек?
– Прекрасно. Ничего, что я тут у вас?
– На здоровье. Ты ходишь с этой мексиканской бабенкой?
– Она очень хорошая девушка.
– И очень хорошенькая. Бык, наверно, за забор прыгнул. У нее глаза голубые. – Мы немного поговорили о его ферме.
Терри принесла мне завтрак. Моя холщовая сумка уложена, я был готов ехать в Нью-Йорк, как только заберу свои деньги на почте в Сабинале. Я знал, что они там меня уже ждут. Сказал Терри, что уезжаю. Она думала об этом всю ночь и смирилась. Без всяких чувств поцеловала меня на винограднике и пошла прочь по ряду меж лоз. Через десяток шагов мы оба обернулись, поскольку любовь – дуэль, и посмотрели друг на дружку в последний раз.
– Увидимся в Нью-Йорке, Терри, – сказал я. Через месяц они с братом собирались туда ехать. Но мы оба знали, что ничего у нее не выйдет. Через сотню футов я обернулся и посмотрел ей вслед. Она просто шла назад к хижине и несла на одной руке тарелку от моего завтрака. Склонив голову, я смотрел, как она уходит. Ну вот, чувачище, ты и снова на дороге.
По шоссе я дошел до Сабиналя, грызя черные орехи прямо с деревьев. Потом выбрался на пути «ЮТ» и двинулся дальше, балансируя на рельсе. Миновал водокачку и фабрику. Тут был конец чего-то. Я зашел на станционный телеграф получить свой перевод из Нью-Йорка. Закрыто. Я выматерился и сел на ступеньки ждать. Вернулся кассир и пригласил меня вовнутрь. Деньги пришли: тетка снова спасла мой ленивый зад.
– Кто выиграет чемпионат мира на будущий год?[69]69
Имеется в виду чемпионат страны по бейсболу среди обладателей кубков Американской и Национальной лиг с участием канадских команд. Проходит осенью и завершает сезон, состоящий из 162 матчей. Впервые состоялся в 1903 г.
[Закрыть] – спросил меня пожилой тощий кассир. Я вдруг понял, что уже осень и что я возвращаюсь в Нью-Йорк.
В долгом печальном октябрьском свете этой долины я пошел по путям, надеясь, что меня нагонит какой-нибудь товарняк «ЮТ», и я влезу к этим хобо, стану жевать с ними виноград и разглядывать хахачки в газетах. Он так меня и не нагнал. Я вылез на шоссе и тут же сел в машину. То был самый быстрый и улюлючный перегон в моей жизни. Водила играл на скрипке в калифорнийской ковбойской банде. У него была совершенно новенькая машина, и гнал он восемьдесят миль в час.
– Я не пью за рулем, – сказал он и протянул мне пинту. Я отхлебнул и предложил ему. – А-а, какого буя? – решил он и тоже выпил. Из Сабиналя в Лос-Анджелес мы пригнали за поразительных четыре часа, а ведь это 250 миль. Он высадил меня прямо перед «Колумбия Пикчерс» в Голливуде:[70]70
«Columbia Pictures» (с 1918) – американская киностудия, производственная и прокатная компания.
[Закрыть] я как раз успевал забежать и забрать свой отвергнутый сценарий. Потом купил себе билет на автобус до Питтсбурга. До самого Нью-Йорка просто не хватало. Но я решил, что побеспокоюсь об этом, когда доберусь до Питтсбурга.
Автобус отходил в десять, поэтому у меня оставалось еще четыре часа поврубаться в Голливуд в одиночестве. Сперва я купил буханку хлеба, салями и наделал себе десяток бутербродов, чтобы протянуть через всю страну. У меня оставался доллар. Я сидел на цементном бордюрчике за голливудской автостоянкой и лепил бутеры. Пока я занимался этой нелепой задачей, небо, это гудящее от напряжения небо Западного побережья, пронзили Клиговы прожектора голливудской премьеры [71]71
Яркие дуговые прожектора («солнца»), названные в честь их немецко-американских изобретателей Йоханна (Джона) и Антона Клиглов.
[Закрыть]. Меня обволакивали шумы чокнутого города на златом бреге. Вот вся моя голливудская карьера – мой последний вечер в Голливуде, а я мажу горчицей хлеб у себя на коленях, сидя за сортиром на автостоянке.
14
На рассвете мой автобус мчался по аризонской пустыне – Индио, Блайт, Салома (где она танцевала);[72]72
Отсылка к вестерну «Salome, Where She Danced» (1945) американского режиссера Чарлза Ламонта.
[Закрыть] бескрайние сухие дали к югу до мексиканских гор. Потом мы резко свернули к горам Аризоны – Флагстафф, обрывистые городки. У меня с собой была книжка, которую я стянул с прилавка в Голливуде – «Большой Мольн» Алена-Фурнье[73]73
«Le Grand Meaulnes» (1913) – полуавтобиографический роман взросления (и его единственный) французского писателя Алена-Фурнье (Анри-Альбан Фурнье, 1886–1914), погибшего в первый месяц Первой мировой войны.
[Закрыть], но мне по пути больше нравилось читать американский пейзаж за окном. Каждый бугорок, подъем и отрезок его придавали моему томленью таинственности. Чернильной ночью мы пересекли Нью-Мексико; на серой заре были уже в Далхарте, Техас; тусклым воскресным днем один за другим проезжали плоские городки Оклахомы; к ночи уже Канзас. Автобус ревел. Я возвращался домой в октябре. В октябре все возвращаются домой.
В Сент-Луис мы прибыли в полдень. Я прогулялся по берегу Миссисипи, поглядел на бревна, что сплавляли с севера, из Монтаны – величественные одиссейские бревна нашей континентальной мечты. Старенькие пароходики с резьбой еще изрезанней и усохшей от непогоды глубоко сидели в жидкой грязи, кишевшей крысами. Над долиной Миссисипи высились громадные полуденные облака. Той ночью автобус с ревом несся по кукурузным полям Индианы; луна освещала призрачно собранную мякину; уже почти День всех святых. Я познакомился с девушкой, и мы обнимались с нею всю дорогу до Индианаполиса. Она была близорука. Когда мы вылезли поесть, мне пришлось за руку вести ее к раздаче. Она платила за мою еду; все бутерброды у меня кончились. За это я рассказывал ей нескончаемые истории. Она ехала из штата Вашингтон, где все лето собирала яблоки. А жила на ферме, на севере штата Нью-Йорк. Пригласила меня приехать туда. Мы все равно назначили с ней свидание в нью-йоркской гостинице. Вышла она в Коламбусе, Огайо, а я всю дорогу до Питтсбурга проспал. Никогда так не уставал за последние годы. Мне еще предстояло ехать триста шестьдесят пять миль стопом до Нью-Йорка, а в кармане оставалось десять центов. Чтобы выбраться из Питтсбурга, я прошел пять миль и за два перегона на грузовике с яблоками и в большом трейлере мягкой дождливой ночью индейского лета добрался до Гаррисбурга. Среза́л углы напропалую. Хотелось домой.
В ту ночь я встретил Призрака Сусквеганны. Призрак был усохшим старичком с бумажным кульком в руках, он утверждал, что направляется в «Канадию». Скомандовав мне следовать за ним, пошел он очень быстро и сказал, что впереди есть мост, по которому можно перейти на ту сторону. Ему было лет шестьдесят; трещал он, не умолкая, – о еде, которую ел, сколько масла ему дали к оладьям, сколько кусков хлеба, как старики позвали его с крылечка дома престарелых в Мариленде и пригласили пожить у них субботу и воскресенье, как перед уходом он славно помылся в теплой ванне, как нашел на обочине в Виргинии совсем новенькую шляпу, которая сейчас красуется у него на голове, как заходил в каждое отделение Красного Креста в городе и показывал им свои документы участника Первой мировой войны, о том, почему Красный Крест в Гаррисбурге недостоин своего названия и как он сам ухитряется прожить в этом трудном мире. Насколько я понял, это был просто такой полуреспектабельный хобо, кто бродит пешком по всей Восточной глубинке, заходя во все конторы Красного Креста, а иногда клянча даймы на перекрестках Главных улиц. Мы оба с ним были бродяги. Прошли миль семь вдоль скорбной Сусквеганны. Эта река вселяет ужас. По обоим берегам высятся утесы, заросшие кустарником, будто мохнатые привиденья клонятся над неведомыми водами. Все вокруг обволакивает чернильная ночь. Иногда от депо на другой стороне реки небо озаряется вспышкой из топки локомотива, и она освещает эти жуткие утесы. Человечек сказал, что у него в кульке есть очень красивый ремень, и мы остановились, чтоб он его оттуда выудил.
– Здесь у меня где-то есть красивый ремешок… достал во Фредерике, Мэриленд. Черт, неужели я его оставил на прилавке во Фредериксбурге?
– В смысле – во Фредерике?
– Нет-нет, во Фредериксбурге, Виргиния! – Он постоянно говорил о Фредерике, Мэриленд, и Фредериксбурге, Виргиния. Шел он по самой дороге, прямиком в зубы встречному движению, и несколько раз его чуть не сбили. Я трюхал по обочине, в канаве. В любую минуту бедный маленький безумец мог взлететь в ночь мертвым. Тот мост мы так и не нашли. Я оставил человечка под железнодорожным переездом; там же сменил рубашку и надел два свитера – я был весь потный после такой пробежки; мои прискорбные труды освещал огнями придорожный кабак. По темной дороге, не понимая, что это я такое делаю, прошествовало целое семейство. А самое странное – в этом пенсильванском захолустье тенор-сакс выдувал очень клевый блюз; я слушал его и стонал. Дождь припустил сильнее. Какой-то человек снова подвез меня до Гаррисбурга и сказал, что я не на той дороге. Я вдруг увидел, как под грустным фонарем стоит мой маленький хобо, вытянув вперед отставленный большой палец, – бедолага, жалкий, потерявшийся бывший мальчишка, теперь – надломленный призрак в безгрошной глухомани. Я рассказал о нем водителю, и тот остановился и сказал старику:
– Слышь, приятель, ты идешь на запад, а не на восток.
– Хе? – переспросил маленький призрак. – Хочешь сказать, я тут дорог не знаю? Да я в этих местах хожу много лет. Я иду в Канадию.
– Так это дорога не в Канаду, это дорога на Питтсбург и Чикаго. – Человечек разозлился на нас и ушел. Последним я видел, как на ходу, подскакивая, растворяется во тьме скорбных Аллеган его белый кулек.
Я считал, что вся глушь Америки на Западе, пока Сусквеганский Призрак не показал мне, что это не так. Нет, на Востоке тоже есть глухомань: та же самая, по какой в повозке, запряженной волами, таскался Бен Франклин, пока служил почтмейстером, та же самая, какой была, когда Джордж Вашингтон без удержу сражался с индейцами, когда Даниель Бун рассказывал сказки под лампами Пенсильвании и обещал отыскать Проход, когда Бредфорд проложил свою дорогу, и люди буйно радовались в своих бревенчатых хижинах [74]74
Один из отцов-основателей США, полимат, Бенджамин Фрэнклин (1706–1790) служил генеральным почтмейстером Британской Америки (1753–1774) и первым генеральным почтмейстером Соединенных Штатов (1775–1776). Первый президент США (1789–1797) Джордж Вашингтон (1732–1799) участвовал в Войне с французами и индейцами (1754–1763) и Северо-западной индейской войне (1785–1795). Дэниэл Бун (1734–1820) – американский первопроходец, исследователь и путешественник, один из первых народных героев США; в 1775 г. отыскал проход через Камберлендские горы из Северной Каролины и Теннесси в Кентукки. Уильям Брэдфорд (1590–1657) – один из отцов-пилигримов и основателей Плимутской колонии на территории современного Массачусетса, ее губернатор и один из первых американских историков.
[Закрыть]. Это не просторы Аризоны для маленького человека, а лишь кустистая глушь восточной Пенсильвании, Мэриленда и Виргинии, проселки и асфальтированные дороги, вьющиеся меж скорбных рек вроде Сусквеганны, Мононгагелы, старого Потомака и Монокаки.
Ту ночь в Гаррисбурге мне пришлось провести на вокзальной скамейке; на рассвете начальники станции вышвырнули меня вон. Не истинно ли, что начинаешь жизнь славным ребеночком, верящим во все, что есть под крышей отчего дома? А потом наступает день лаодикийский, когда узнаёшь, что ты сир, убог, нищ, слеп и наг [75]75
Отсылка к Откровению 3:14–22. Лаодикея на Лике (Лаодикия) – древнегреческий город на границе Карии и Лидии в Малой Азии. В период первоначального распространения христианства в Лаодикее была основана одна из «Семи церквей» Анатолии. Библия представителей лаодикийской церкви упрекает за холодность по отношению к Богу, недостаток горячей веры и любви.
[Закрыть], и с харей отвратного огорченного призрака, содрогаясь, отправляешься по кошмару жизни. Измученный, я вывалился из здания вокзала: держать себя в руках я больше не мог. Вместо утра видел я перед собою лишь какую-то белизну – надгробную белизну. Проголодался я до смерти. В смысле калорий у меня остались только капли от кашля, которые я покупал много месяцев назад еще в Шелтоне, Небраска; и я потихоньку высасывал из них сахар. Побираться я не умел. Спотыкаясь, я выбрался из города – сил у меня едва оставалось на то, чтобы добрести до окраины. Я был уверен: проведи я еще хоть ночь в Гаррисбурге, меня арестуют. Про́клятый город! В итоге меня посадил к себе изможденный костлявый мужик, веривший в пользу лечебного голодания. Когда, уже катясь на восток, я сказал ему, что умираю от голода, он ответил:
– Прекрасно, прекрасно, лучшего тебе и не нужно. Я сам три дня не ел. И доживу до ста пятидесяти. – Просто мешок с костями, разболтанная кукла, сломанная палка, маньяк какой-то. Лучше уж я поехал бы с каким-нибудь зажиточным толстяком, кто сказал бы мне: «Давай-ка остановимся у этого ресторана и поедим свиных отбивных с фасолью». Так нет же, именно сегодня меня угораздило сесть к этому одержимцу, который верит в лечебное голодание. Через сотню миль он, правда, снизошел и откуда-то сзади извлек хлеб с маслом. Бутерброды таились среди образцов его товара. Он торговал по всей Пенсильвании сантехнической арматурой. Хлеб с маслом я сожрал. А потом вдруг захохотал. Я сидел в машине один, пока он в Аллентауне ходил по делам, и ржал. Бож-же, как мне осточертела жизнь. Но этот псих привез меня домой, в Нью-Йорк.
Я вдруг очутился на Таймс-сквер. Пропутешествовал по всему Американскому континенту восемь тысяч миль и теперь снова стоял на Таймс-сквер; и к тому же в самой середке часа пик, глядя своими невинными дорожными глазами на абсолютное безумие и фантастическую ураганину Нью-Йорка с его миллионами и миллионами жулья, что вечно крутится ради лишнего доллара средь таких же, как сами, с их безумной мечтой – хапать, хватать, давать, вздыхать, подыхать, лишь затем, чтоб после их похоронили в этих ужасных кладбищенских городищах за Городом на Лонг-Айленде[76]76
Имеется в виду кладбище «Голгофа» в Куинзе (с 1848; 365 акров, свыше 3 млн. захоронений), находящееся во владении Римской католической церкви. Если смотреть с Манхэттена, оно располагается за районом Лонг-Айленд-Сити.
[Закрыть]. Высокие башни земли – другого края земли, места, где родилась Бумажная Америка. Я стоял у входа в подземку, пытаясь собрать волю в кулак, чтобы поднять прекрасный длинный бычок, но стоило лишь мне нагнуться, как мимо проносились толпы народу и закрывали его от меня, и наконец его раздавили. У меня не было денег ехать домой автобусом. Патерсон довольно далеко от Таймс-сквер. Можете представить, как я пешком иду в Нью-Джерси эти последние мили по тоннелю Линкольна или мосту Вашингтона? Темнело. Где Гассель? Я пошарил по площади: Гасселя тут не было, он сидел за решеткой на острове Райкера. Где Дин? Где все? Где жизнь? У меня свой дом, куда можно вернуться, есть место преклонить голову, подсчитать потери и прикинуть приобретения – я знал, что и они где-то есть. Пришлось поклянчить четверть доллара на автобус. Я наткнулся на греческого священника, стоявшего за углом. Нервно глядя вбок, тот сунул мне двадцать пять центов. Я незамедлительно дернул к автобусу.
Добравшись домой, я съел все, что было в леднике. Тетка встала и посмотрела на меня.
– Бедный малыш Сальваторе, – сказала она по-итальянски. – Исхудал, исхудал. Где же ты был все это время? – На мне было две рубашки и два свитера; в холщовой сумке лежали изодранные штаны с хлопковых полей и разбитые остатки башмаков-гуарачей. На те деньги, что я посылал тетке из Калифорнии, мы решили купить новый электрический холодильник – первый во всей нашей семье. Она легла спать, а я не мог уснуть допоздна и просто курил в постели. На столе лежала моя полузаконченная рукопись. Октябрь, дом и снова работа. В оконное стекло громыхали первые холодные ветры, я успел как раз вовремя. Ко мне домой заходил Дин, несколько раз ночевал здесь, дожидаясь меня; целыми днями беседовал с теткой, пока та трудилась над большим лоскутным ковром, сотканным из одежды всего семейства, накопившейся за много лет, – теперь он был завершен и постелен на пол у меня в спальне, такой же сложный и богатый, как само теченье времени; а потом Дин ушел – за два дня до моего возвращения, уехал в Сан-Франциско, и дороги наши, возможно, пересеклись где-нибудь в Пенсильвании или Огайо. У него там своя жизнь: Камилла только что получила квартиру. Мне так и не пришло в голову поискать ее, пока я жил в Милл-Сити. Теперь же слишком поздно, и с Дином мы тоже разминулись.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?