Текст книги "Революция"
Автор книги: Дженнифер Доннелли
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– О музыкальных фрагментах. Я выцеплю их из композиций, на которые буду ссылаться. У меня вообще-то доклад будет в формате презентации со слайдами и музыкой. А что?
Он складывает руки на груди и морщится.
– Даже не знаю, Анди. По-моему, это какая-то авантюра – музыкальные фрагменты, слайды… Думаю, на данном этапе будет разумнее написать обычный доклад о Малербо. О его жизни и работе, ну и что-нибудь о наследии упомянуть в конце. Тебе очень нужна достойная оценка.
Меня словно ударили под дых. Вот, значит, к чему он клонил. Ему плевать на музыку и на то, что меня интересует. Ему важны хорошие оценки. Как всегда. Я и так это знала. Знала, с кем разговариваю. Непонятно только, с чего я вдруг расслабилась. Почему решила, что в этот раз будет по-другому.
– А что делают твои одноклассники? В каком формате будет доклад у Виджея, например?
– Просто текст.
– Вот видишь. Послушай, мне правда кажется, что…
– Забей, – говорю я и погружаюсь в молчание.
– Забить? На что забить? На твой проект? – Он начинает повышать голос. – Я не собираюсь ни на что забивать, Анди. И тебе не позволю. Ты вообще представляешь, насколько это серьезно? Если ты не сдашь проект, ты не закончишь школу. А если сдашь и он будет толковым, вот тогда, возможно – не факт, замечу, но возможно, – это компенсирует все, что ты завалила в течение семестра.
Он продолжает что-то говорить, но я уже отключилась. Я сижу и мечтаю. О том, чтобы он научился понимать музыку. И меня. Чтобы он хоть на минуту закрыл глаза и послушал концерт в ля миноре Малербо – «Концерт фейерверков» – и почувствовал то же, что и я. Как звук вибрирует аж в самых костях. Как сердце бьется в ритме четвертушек и восьмых. Мечтаю, чтобы он послушал «Idioteque» «радиохэдов» и распознал в приглушенном металлическом скрежете тристан-аккорд, который Вагнер использовал в начале «Тристана и Изольды». Может, он бы даже заметил, что этот конкретный скрежет позаимствован у Пола Лански, который написал его на компьютере и назвал «Mild und Leise». А может, он не заметил бы этого, но роковой аккорд из четырех нот узнал бы точно. Его назвали в честь Вагнера, но Вагнер его не изобрел, а услышал в «Концерте фейерверков» Малербо и позаимствовал – только дал ему звучать дольше и заставил разрешаться в ля мажор вместо ре мажора. А потом передал по наследству Дебюсси, который использовал его в опере «Пеллеас и Мелизанда». Дебюсси, в свою очередь, передал его Бергу, который переиначил его для своей «Лирической сюиты», и дальше он перешел к Лански.
А «радиохэды» нашли его у Лански и передали мне.
Я мечтаю, чтобы отец понял, что музыка – это жизнь. Что она вечна. Она сильнее смерти. Сильнее времени. И эта сила – последнее, что помогает держаться, когда надеяться не на что.
– Анди! Ты меня слушаешь? Если ты сдашь его в следующем семестре и получишь «отлично», то выйдешь из школы твердой хорошисткой, и этого будет достаточно, чтобы попасть в приличное подготовительное заведение, где за год тебе подтянут оценки и как следует поднатаскают, и тогда я смогу устроить тебе собеседование в Стэнфорде. У меня хороший приятель работает в приемной комиссии.
– Разве в Стэнфорде есть музыкальное отделение?
Пару секунд он строго смотрит на меня, потом говорит:
– В Святого Ансельма тебя тестировали…
– Да, да, можешь не рассказывать.
– …еще в дошкольном классе. И потом в пятом. И в девятом.
И каждый раз коэффициент интеллекта выходил за сто пятьдесят. Как у гениев. Как у Эйнштейна.
– Или у Моцарта.
– Ты можешь стать кем угодно в этой жизни. Кем захочешь.
– Кроме того, кем действительно хочу стать, да?
– Анди, одной музыки недостаточно.
– Ее достаточно. Ее более чем достаточно. – Я тоже начинаю повышать голос.
Я не хочу, чтобы ярость овладела мной. Не хочу сейчас ссоры.
Но сдерживаться так трудно.
– Музыкой не заплатишь по счетам, Анди. Ну сколько можно зарабатывать, играя на гитаре? Не каждый становится Джонни Радиохэдом, сама понимаешь.
– Уж понимаю.
Он хочет сказать что-то еще, но тут у него звонит телефон.
– От кого? От доктора Беккера? Да. Да, это я. Пожалуйста, соедините нас. Мэтт? Здравствуй. Да, слушаю тебя… Что с ней?
14.
Мое сердце замирает.
– Что? – спрашиваю я.
Отец поднимает палец, чтобы я помолчала.
– Вот как? Нет, нет, конечно же нет. Да, я согласен с тобой, Мэтт.
– Что с мамой? – Я нервничаю все сильнее.
– Мэтт, подожди минутку. – Отец закрывает трубку рукой. – У твоей матери была реакция на антипсихотик, который доктор Беккер ей прописал. Он отменил его и звонит предупредить, что переводит ее на новый препарат.
– Можно с ней поговорить?
– Нет. Она еще не пришла в себя.
– Тогда с ним? Ну пожалуйста! – умоляю я.
Отец кивает.
– Мэтт? Слушай, прости. Анди очень волнуется за мать. Поговоришь с ней, хорошо? – Он протягивает мне трубку.
– Привет, Анди. Как там Париж? – спрашивает доктор Беккер.
– Что с мамой?
– Ее тошнит. Индивидуальная непереносимость лекарства. Это нормально, бывает.
– Понятно, тошнит. Но она хоть работать-то может? Она что-нибудь пишет?
Пауза, затем доктор Беккер произносит:
– Анди, твоей матери необходимо принять свою скорбь. Если мы хотим, чтобы она вернулась к прежней жизни, ей нужно смотреть своей потере в лицо, а не вытеснять переживания, погружаясь в живопись…
– Ну да, ну да, но ей нужно писать! – Я не желаю выслушивать его психотерапевтическую болтовню.
Снова пауза. Потом он говорит:
– Нет, она сейчас не пишет.
– Я же запаковала ей с собой краски! И мольберт, и холсты. Отнесла их в ее палату и даже показала, где они лежат.
– Да, я знаю. Я попросил все убрать.
– Что?.. – Секунда, и у меня вышибает пробки. – Вот вы хмырь! Как так можно?
– Дай сюда трубку, – требует отец. Он протягивает руку, но я отворачиваюсь.
– Анди, я понимаю, ты расстроена, но, уверяю тебя, медикаментозное лечение действительно поможет твоей матери, – говорит доктор Беккер. – Поможет по-настоящему, ощутимо.
– То есть когда лекарства ее вштырят, она превратится в зомби. Как я. А когда они перестанут работать, она будет конченым психом! Как я.
– Я уже объяснял: мы скоро сможем отследить динамику…
– Динамику? Какая может быть динамика у художницы, которой не дают писать? Чем она вообще там занимается? Прихватки вяжет? Ей нужны краски и кисти, как вы не понимаете!
– Анди…
– Какое счастье, что вас раньше не было. Иначе мир не знал бы ни Вермейера, ни Караваджо. Вы бы своими колесами вытравили из них девушку с жемчужной сережкой и «Взятие Христа под стражу»!
– Анди, все! – Отец вцепляется в трубку и тянет ее на себя.
Я обзываю доктора Беккера последними словами и требую позвать к телефону маму. Он отвечает, что это невозможно. В ее нынешнем состоянии я только ее расстрою. Я шлю его куда подальше.
– Хватит! – Отец вырывает у меня телефон и говорит: – Прости, Мэтт. Через пару минут перезвоню.
Он кладет трубку и начинает орать:
– Это было вопиюще! Ты себя совершенно не контролируешь! Сейчас же успокойся, а потом перезвони доктору Беккеру и извинись.
Мне плохо. Я мечусь вокруг стола.
– Зачем ты это сделал? – кричу я. – Зачем ты ее сплавил туда?
– Чтобы она поправилась. Она больна, Анди.
– Она поправлялась дома! Она уже не рыдала целыми днями. Перестала швырять посуду. Ей надо быть дома, там, где ее работы!
Отец несколько секунд молчит, потом произносит:
– Прекрати. Остановись. Тебе кажется, что ты сама можешь все исправить. Вылечить мать. Ты думаешь, что если вылечишь ее, если у тебя это получится, значит сумеешь и…
Я перебиваю его:
– Помнишь сказку про короля-лягушонка?
– Что?.. Нет, не помню.
– Трумен очень любил эту сказку. История там такая: жил-был молодой король. У него был верный слуга. Однажды короля похитили и превратили в лягушонка. И сердце слуги разбилось. Его пришлось заковать в три стальных обруча, и только так он мог…
– Жизнь – это не сказка. Неужели ты еще не поняла?
– Мамино сердце разбито.
– Анди, твоя мать тебе говорила. И я тебе говорил. И доктор Беккер тебе говорил. Все тебе говорили: это не твоя вина!
Я смеюсь. То есть мне казалось, что должен получиться смех, но получается жалкий стон. Отец снимает очки и трет переносицу.
Какое-то время мы так и стоим друг против друга. А потом я больше не могу.
– Пойду погуляю, – говорю я.
– Отлично. Делай что хочешь. Я сдаюсь, – отвечает он.
Я поправляю:
– Ты давно уже сдался.
Я хватаю гитару и рюкзак и бегу вниз по лестнице, потом на улицу. Направляюсь куда-то на восток, понятия не имею куда. Надеюсь дойти до места, где можно будет сесть и поиграть, выкинуть из головы этот мир и всех, кто его населяет. Особенно отца. Потому что он сказал неправду, и мы оба это понимаем.
Это моя вина. Сердце моей матери разбито из-за меня.
Это я убила брата.
15.
Я иду и иду.
Иду и иду. По рю Сен-Жан, к рю Фобур-Сент-Антуан, потом на запад, к Бастилии. Я не останавливаюсь. Я направляюсь в самое сердце Парижа. К двум часам я дохожу до рю Анри IV. Будний день, зима, так что на улицах пустынно. Я иду дальше, на юг. К реке.
Там можно будет поиграть. Никто не потребует, чтобы я прекратила. Никто не объявит, что музыки недостаточно, когда музыка – единственное, что у меня осталось.
Я спускаюсь по узким ступенькам и оказываюсь на просторной каменной набережной. У самой реки – скамейка. Я ставлю на нее гитару и рюкзак, достаю телефон и звоню доктору Беккеру. Попадаю на автоответчик. Звоню маме на мобильный. Автоответчик. Тогда я сажусь и снимаю сапоги с носками. Ноги страшно болят.
Я нахожу в рюкзаке пластыри, заклеиваю все стертые места и снова надеваю носки.
По дороге, еще в Сент-Антуане, я успела зайти в лавку для художников, в китайский магазин и в бутик винтажной одежды. Сейчас я рассматриваю покупки, разложив их на скамейке. Краски и кисти. Банка с чаем, расписанная цветами. Зеркальце с инкрустацией, шесть стеклянных пуговиц и флакон из-под духов. Все для мамы.
Я собираюсь отправить ей посылку. Про каждую вещь я сочиню историю, как она раньше делала. Напишу ей, что пуговицы спороли с платья Эдит Пиаф, духи принадлежали Жозефине Бейкер, а зеркальце носила с собой активистка Сопротивления, которая хранила в нем тайные послания. Жаль, что я не увижу мамино лицо, когда она откроет посылку. Не хочу мерзнуть на этой скамейке, хочу быть дома, рядом с мамой. Чтобы она писала картины, а я играла на гитаре. Вечером, в нашей гостиной, в полумраке. Мы бы сидели вдвоем, окутанные нашей общей невыразимой печалью.
Неподалеку раздается тихий всплеск. Я подхожу к воде и вижу, как крыса ныряет и исчезает во мраке Сены. И представляю, каково было бы нырнуть за ней следом. Один шаг – все, что нужно. Только один. Вода сейчас ледяная. Миг – и все.
Звонит телефон. Я открываю его, не глядя на номер.
– Алло! – Я изо всех сил надеюсь, что на том конце окажется мама, а не доктор Беккер.
– У нас урок начался, да?
– Натан?.. Натан! Ох, черт. Вот блин!
Как я могла забыть? Господи, ну и дура. В Нью-Йорке сейчас утро. Утро вторника. Мы с Натаном договорились встречаться на каникулах по вторникам и пятницам.
– Что приключилось? – спрашивает он озабоченно.
– Натан, я в Париже. И буду здесь три недели. Я не хотела, но приехал отец… он сдал маму в клинику. В дурку. Сказал, что я должна лететь с ним, что он не оставит меня одну, а у него дела в Париже, и вот я здесь. Надо было вас предупредить, но я не сообразила. Выскочило из головы. Простите, я…
Голос надламывается, и я начинаю реветь. И ничего не могу с собой поделать. Я хочу к маме. Хочу к Натану. Хочу в Бруклин. Мне холодно, страшно и плохо – надоело оправдываться, надоело быть психом и разочарованием, надоела эта тоска, которая выматывает меня каждую минуту каждого дня, где бы я ни была.
– Анди… – зовет Натан, но я не слышу его.
Ну давай, трусиха, говорю я себе. Давай, ничтожество. Сделай это, и все закончится. Давай. Один шаг. Концы в воду.
– Анди, послушай меня. Послушай.
Всего один шаг.
– Ты знаешь, что Бах потерял малолетнюю дочь, а потом трех сыновей, а потом и жену, Марию-Барбару? – говорит Натан. – Знаешь?
Я вздыхаю и прихожу в себя.
– Нет.
– Потом они со второй женой, Анной-Магдаленой, потеряли еще четырех дочек и трех сыновей. Одиннадцать любимых детей. Он их всех похоронил. Одиннадцать, да?
– Что вы хотите сказать, Натан? Что одиннадцать – это больше, чем один? И я не вправе?..
– Многие исследователи задавались вопросом: как Бах сумел пережить эти утраты? Почему не перестал дышать, почему его сердце не остановилось? А главное – как он смог и дальше писать музыку? Кантаты, сюиты для виолончели, мессы, концерты… Самую прекрасную музыку, какую доводилось слышать миру. Знаешь, как он смог? Я тебе скажу.
– Ну и как?
– Нота за нотой.
– Да, только, Натан, вот в чем все дело: я не Бах. Никто больше не Бах.
– Нота за нотой. Такт за тактом. Фраза за фразой. Сможешь?
Я молчу.
– Сможешь, – твердо говорит он.
– Хорошо. Да. Я смогу.
Мы прощаемся. Я сажусь на скамейку с ногами и упираюсь лбом в колени.
Нота за нотой, значит. Для начала нужна всего одна нота.
Я поднимаю голову. Гитара лежит рядом со мной. Я тянусь к ней, но тут с улицы за спиной раздается визг тормозов, потом автомобильный гудок. Кто-то кричит – видимо, водитель выскочил из машины, – и льется негромкая музыка. Наверное, из приемника. «Norwegian Wood». Прекрасная грустная мелодия, написанная в шестидесятых Ленноном, которому Маккартни подкинул средние восемь тактов.
Я прижимаю к себе гитару, закрываю глаза – и мои пальцы находят ее. Ту самую ноту. Ту, которую искал Бах, когда умирал очередной ребенок. Ту, которую нашел Леннон, проснувшись в одиночестве. Ту, которая мне сейчас так нужна.
Начинаю играть первые аккорды. Плохо. Пробую снова. Наконец получается, и меня уносит прекрасный рефрен, затягивает печальная гармония. Я растворяюсь в музыке. Я играю песню до конца. Когда стихают последние ноты, рядом раздается тихий стук. Открыв глаза, я обнаруживаю в гитарном чехле блестящую монетку: евро. По набережной удаляется старик с тростью.
Несколько секунд я не могу понять, что произошло, а потом до меня доходит: он решил, что я бездомная. Неудивительно, учитывая, что я сижу на скамейке без сапог, а вокруг разложены все мои пожитки.
– Эй! – кричу я ему вслед. – Постойте!
Я хватаю монетку и бегу за ним, в одних носках и с гитарой. Я объясняю, что он ошибся: я не бездомная, просто так выгляжу. И пытаюсь вернуть ему деньги. Нет, говорит он, я неправильно его поняла. Это не благотворительность, а плата за мою музыку. Ему очень понравилось.
Он выглядит так грустно – седой бородатый дедушка в пальто. Возможно, дело в лишней таблетке, которую я проглотила утром, но на секунду я вижу перед собой не старика, а того, кем он был раньше, когда впервые услышал эту песню. Молодой парень посреди Парижа. Наверняка был влюблен, как Леннон. Я смотрю в его печальные, бесконечно красивые глаза и вижу – да, конечно же был.
Он касается шляпы и произносит:
– Благодарю вас, мадемуазель. Прощайте.
И уходит.
Я гляжу ему вслед, потом опускаю глаза на монету в своей ладони. Бросаю ее в карман, сажусь обратно на скамейку и играю.
Нота за нотой.
16.
Утро среды.
Один день долой, осталось еще двадцать.
Вчера я гуляла допоздна, чтобы не столкнуться дома с отцом. Он вроде собирался на какой-то ужин, и я решила не возвращаться до его ухода. Несколько часов сидела у реки и играла на гитаре. Потом пошла по барахолкам искать очередные сокровища для мамы. Собрала посылку на почте, отправила Виджею. Потому что, если послать на больничный адрес, доктор Беккер все конфискует.
А Виджей может ее навестить и пронести подарки контрабандой. Мы созвонились, и он обещал, что постарается.
Теперь я сижу за длинным обеденным столом, положив перед собой старинную гитару, и вожусь со сломанным замком, пока отец висит на телефоне. Мне нужно с ним поговорить. У меня созрел план. Еще один день вроде вчерашнего я не переживу. Тем более целых три недели.
Отец сидит в дальнем конце стола и разговаривает с Джи по громкой связи. Джи вдается в какие-то подробности о Бурбонах – родственниках Людовика XVI – и о Габсбургах – родственниках Марии-Антуанетты. Я пытаюсь выковырять язычок, чтобы замок можно было как следует запереть. Потому что, если сейчас взять футляр за ручку, не перетянув его ремнем, гитара выпадет и сломается. От одной этой мысли мне становится плохо. Я уже пробовала извлечь язычок скрепкой, но это не помогло. Также не сработали колпачок от ручки, штопор и фруктовый нож. Теперь я вожусь с пластиковой вилкой.
Отец прощается с Джи. Я слишком сильно надавливаю на вилку, и она ломается, кусок отлетает на другой конец стола. Отец молча поднимает взгляд от ноутбука. Я тоже смотрю на него молча. Мы сейчас не ругаемся, а когда мы не ругаемся, нам толком нечего друг другу сказать.
Я спрашиваю:
– Ну что… Значит, Джи подключает сразу три лаборатории? Париж, Бельгия и Германия, да?
– Да. Это довольно сложно, – уклончиво отвечает отец.
– Ничего, я пойму. Я же гений, ты забыл?
Он пропускает это мимо ушей.
– Джи хочет, чтобы результаты анализов невозможно было оспорить. И чтобы важность исследования никто не подвергал сомнению.
– А при чем тут… – начинаю я, но меня перебивает звонок домофона.
– Это такси, – сообщает отец, натягивая куртку.
– Пап, подожди секунду…
– В чем дело, Анди? Мне надо ехать.
– Если я напишу черновик, можно я вернусь домой?
– Ты и так вернешься домой. У нас обратные билеты на двадцать третье.
– А если раньше? Если все будет готово к выходным, можно мне улететь в воскресенье?
– Не уверен, что это хорошая идея.
– Почему? Ты же сказал, что я должна выдать черновой вариант работы, – ну, я и выдам. И я буду хорошо себя вести, клянусь! Буду звонить тебе из Нью-Йорка каждый день. Можешь попросить Руперта Гуда присматривать за мной. Ну или не Руперта, а, скажем, миссис Гупту.
– Вижу, ты все уже продумала. – Отец берет портфель.
– Да.
Он внимательно смотрит на меня, и я отвечаю ему таким же внимательным взглядом и с удивлением замечаю, что он еще сильнее поседел, а вокруг его глаз собрались морщинки, которых я не помню.
– Но мне казалось… Впрочем, не важно. – Он качает головой. – А ведь тебе раньше так нравился Париж.
Мне по-прежнему нравится Париж. Но проблема не в Париже, и мы оба это понимаем. Только я не хочу сейчас это обсуждать. Для разнообразия попробую промолчать. Потому что мне ужасно важно, чтобы он согласился меня отпустить.
– Что ж, будь по-твоему. Но у меня есть условие. Это должен быть хороший черновик. Точнее, просто хорошего мало: чтобы выбраться из ямы, в которую ты сама себя загнала, нужно нечто выдающееся. Я хочу видеть работу на «отлично», не меньше. Ты все еще собираешься писать про музыкальную генеалогию? В формате презентации?
– Да.
– Тогда я жду от тебя хорошего, убедительного предисловия, помимо основной части. Чтобы я понял, как будет выглядеть вся работа, целиком. Причем к основной части должна быть приложена полная библиография, все источники, а также список музыкальных записей и иллюстраций, которые ты собираешься использовать.
Ничего себе. Предисловие и основную часть – и все к воскресенью.
– Договорились? – спрашивает он.
– Да.
Я настроена решительно. Настолько решительно, что гитара отправляется обратно в футляр, а передо мной оказывается одна из книг про Малербо из библиотеки Джи – хотя отец еще не успел застегнуть куртку. Он задерживается в дверях.
– Я рад, что тебя хоть что-то мотивирует, – говорит он. – Даже если это желание быть подальше от меня.
Мне хочется сказать что-нибудь уместное. Доброе, но не лживое, чтобы нам обоим не испытывать потом неловкости. Я упускаю момент. Дверь захлопывается. Пару секунд эхо еще звучит в комнате.
Ну, вот он и ушел. Как всегда.
17.
«…таким образом, мы видим, что 1795 год оказался поворотным для Малербо, который именно тогда отошел от принятых в то время музыкальных принципов и создал уникальный гармонический стиль. Как ему это удалось? Какие события обусловили этот прорыв – остается загадкой, как и многое другое о композиторе. Нам ничего не известно о ранних годах жизни Малербо, о его семье и начальном музыкальном образовании. Известно лишь, что осенью 1794 года он прибыл в Париж и стал писать музыку для театральных спектаклей.
В следующей главе мы рассмотрим одну из его ранних работ – концерт в ля миноре, также известный как “Концерт фейерверков”. Происхождение названия – еще одна загадка. В отличие от “Музыки для королевского фейерверка” Генделя, написанной по приказу английского короля Георга II в честь окончания войны за австрийское наследство, “Концерт фейерверков” не был заказан монархом, и в исторических архивах нет упоминаний этой музыки в связи с мероприятиями государственного масштаба. В этом произведении недостает сложности и утонченности более поздних композиций мастера, и тем не менее можно утверждать, что это ключевая работа в его биографии. “Концерт фейерверков”, написанный летом 1795 года в Марэ, ознаменовал неожиданную и поразительную смену гармонической ориентации Малербо».
Я откидываюсь на стуле и потягиваюсь. В животе урчит. Смотрю на часы. Почти три, а я до сих пор ничего не ела. Все это время я читала, надеясь узнать что-то новое о жизни Амадея Малербо.
Он действительно человек-загадка. В книге много сказано о его музыке, но почти ничего о самом композиторе. Он приехал в Париж в девятнадцать лет и начал сочинять музыку для городских театров, но потом совершенно неожиданно переключился на то, что сделало его знаменитым. У него не было ни жены, ни детей.
К сорока он заработал достаточно, чтобы купить роскошный дом возле Булонского леса. Он умер в пятьдесят восемь лет, завещав дом Парижской консерватории.
Начало положено, но у меня еще вагон работы, причем надо успеть до воскресенья, иначе я никуда не улечу. А я уже забронировала билет. Подобрать удобный рейс до Нью-Йорка, чтобы вылететь утром, а днем уже оказаться дома, не удалось. Я нашла только самолет, который вылетает из Орли в девять вечера, с семичасовой пересадкой в Дублине. Это кошмар, но лучше так, чем торчать здесь до двадцать третьего.
Итак, где еще искать информацию о Малербо?
Гитара по-прежнему лежит в футляре на столе. Я притягиваю ее к себе – хочу повозиться с замком, пока думаю. Джи сказал, что в библиотеке Абеляр хранятся сочинения Малербо. Это в центре Парижа. Можно посмотреть, что у них есть. Возможно, что-то сфотографировать. Использовать и как источник, и как иллюстрации к докладу. Еще можно съездить в дом-музей Малербо, взглянуть на его портрет. Но что дальше? Да уж, Виджей с его затеей по обзвону мировых лидеров невыносимо задрал планку.
Язычок все еще в замке, сидит крепко, как бы я ни старалась его поддеть. Это начинает меня бесить. Я отправляюсь на кухню и ищу какой-нибудь инструмент. Возвращаюсь с шилом, отверткой, вязальным крючком и бутылкой оливкового масла.
Вытащив гитару, я кладу футляр на середину стола – прямо под люстрой, чтобы лучше видеть. Придерживая его чуть под углом, капаю немного масла в замок и принимаюсь за дело.
Полчаса спустя – все еще никаких сдвигов. Шило не помогло. Отвертка тоже. Вязальный крючок погнулся. Я уже в ярости. Склонившись над футляром, я пытаюсь повернуть замок к свету и заглянуть в щель, и тут что-то тихонько звякает. Опускаю взгляд. Это ключик Трумена выскользнул из-под моей рубашки и стукнулся о замок. Каковы шансы, что он подойдет?.. Я снимаю ключ и пробую. Он входит, но не поворачивается. Легонько надавливаю – осторожно, чтобы ничего не сломать, – без толку. Тогда я пытаюсь вытащить ключ назад.
Черт побери, теперь он застрял. Зачем я сняла ключ? Я же никогда его не снимаю. Пытаюсь снова повернуть – но его совсем заклинило. Рука соскальзывает, и я обдираю костяшку о край замка. Слизываю кровь и снова хватаюсь за ключ. Мне очень нужно его высвободить. Я принимаюсь тянуть, толкать, крутить – как только могу. Пальцы болят, ранка на костяшке кровит, я чертыхаюсь и уже готова сдаться, когда в замке раздается скрежет, ключ проворачивается, язычок высовывается, а потом исчезает вновь – и ключ при этом почему-то продолжает проворачиваться. Внезапно я слышу щелчок, и вдоль боковины футляра образуется тонкая щель.
Ну все. Сломала. Я присматриваюсь поближе, судорожно соображая, как буду объяснять все это Джи, и тут замечаю, что щель абсолютно ровная, без рваных краев. Это странно. Я просовываю туда пальцы и заглядываю внутрь. В нос ударяет странный пряный запах. Еще секунду я чувствую сопротивление, а потом раздается тихий звук, будто стон, и крышка медленно поднимается. И я вскрикиваю от удивления.
Под крышкой – лицо Трумена. Он смотрит на меня.
18.
– Чертовы колеса, – бормочу я. – Опять меня глючит.
Я крепко зажмуриваю глаза. Но, когда открываю снова, он все еще там.
Через пару секунд мое сердце перестает ломиться вон из грудной клетки и я понимаю, что это вовсе не Трумен. Это другой мальчик. Но почему-то он мне знаком.
Передо мной миниатюрный портрет на овале слоновой кости, обрамленном золотом. У мальчика на нем голубые глаза и светлые кудри, совсем как у Трумена, но черты лица более тонкие. Он одет в старомодную рубашку с кружевным воротником.
Рядом с миниатюрой – мешочек, вдавленный в бархатную обшивку. Он перевязан синей ленточкой. Я достаю его и прижимаю к носу. Пахнет гвоздикой. В тайнике осталась небольшая книжка в кожаном переплете. Я открываю ее. Жесткие, потемневшие по краям страницы исписаны от руки, по-французски. На первой дата: 20 апреля 1795. Двести с лишним лет назад. С ума сойти. Неужели такие старые записи? Я начинаю читать. Хотя это не просто: почерк неровный и сбивчивый, да еще приходится в уме переводить старинную грамматику на современный лад.
20 апреля 1795
История – это фикция. Так сказал Робеспьер. Он знает, что говорит: последние три года он сам сочиняет историю. Но на этих страницах вы найдете не его историю, а мою – и это вовсе не фикция, а правдивое повествование о жестоком, кровавом времени. Пишу второпях, как придется, но в душе моей теплится надежда, что благодаря моим записям мир узнает истину. Ибо одна лишь истина сделает людей свободными. Это слова не Робеспьера, а Христа. Я не дура, я знаю, чем он за них заплатил. Если вы читаете эти строки, значит, меня уже нет. И последняя роль, которую мне довелось сыграть – роль Зеленого Призрака, – уже сыграна. Но он – все еще жив. В страхе и отчаяньи, но жив. Было много попыток освободить его, но все они потерпели крах.
Сделайте то, что не удалось мне. Увезите эти записи из Парижа, отправьте их в Лондон, на Флит-стрит, пускай их напечатают во всех газетах. Как только все узнают истину, он будет свободен.
Но поторопитесь. Молю вас, ради всего святого, поторопитесь.
Они держат его в башне, в холодной темной каморке с единственным маленьким окошком под самым сводом. Стражники с ним грубы. У него нет отхожего места. Он живет рядом с кучей собственных испражнений. Ему не дают ни игрушек, ни книг. Он совсем один, если не считать крыс. Когда ему приносят еду, он отдает ее крысам, чтобы они не бросались на него. Он не знает, что мать его уже погибла, и камнем на стене царапает слова: «Мама, спасите меня».
Вы уже поняли, о ком речь. О маленьком узнике в башне. Да, о нем.
Однажды мир меня оправдает.
Не закрывайте мой дневник. Умоляю, читайте дальше. Я верю, в вас есть храбрость и доброта!
Меня зовут Александрина Паради.
Мне семнадцать лет.
Скоро я умру.
Я отрываюсь от текста. Автор упоминает Робеспьера и узника в башне.
Тот самый Робеспьер?.. И тот самый узник?
– Не может быть, – шепчу я. – Нереально.
Я беру в руки миниатюру, вглядываюсь в серьезные голубые глаза мальчика и тут вспоминаю, откуда это лицо мне знакомо: я видела его на фотографиях у Джи в день нашего приезда. Их там была целая пачка, среди прочих – портрет Луи-Шарля, сына Людовика XVI и Марии-Антуанетты. И фотография сердца в хрустальной урне.
Где сейчас эти снимки? Куда их убрали? Лили тогда рассердилась на Джи и смела их со стола. Но куда она их дела? Я начинаю искать, зажав миниатюру в руке. На столе нет. На кухне тоже нет. Нет на журнальном столике и на книжных полках. Может, их вообще нет в доме? Может, они у отца в портфеле? Или Джи увез их в Бельгию? Но я продолжаю искать и наконец обнаруживаю снимки на стопке книг.
Я нахожу среди них тот, что мне нужен, и держу его рядом с миниатюрным портретом. Одежда другая, и волосы на миниатюре длиннее, но это, вне сомнений, он – Луи-Шарль. Потерянный король Франции.
– Не может быть, – повторяю я.
Но голос в моей голове говорит: это правда.
Я знаю, это правда.
19.
Я убираю фотографию и кладу миниатюру назад в футляр, рядом с дневником. Затем поспешно запираю тайник и убеждаю себя, что в этих записях сплошная чернуха, бред. Мне чужой бред без надобности, хватит своего.
Но дело не в этом. А в том, что я боюсь этого дневника, сама не понимаю почему. Читать его – как брать конфету у незнакомца. Или ездить автостопом. Или садиться в последний поезд метро.
Я падаю на диван, включаю телевизор и смотрю «Си-эн-эн». Пару минут спустя выключаю, звоню Виджею и попадаю на автоответчик. Тогда я хватаю книжку про Малербо и открываю на первом попавшемся месте.
«…сохранившиеся ноты свидетельствуют о том, что композиции, созданные им для театра, были добротными, но ничем не примечательными произведениями. Они никоим образом не предвещали появление великолепных сложных работ, написанных в более поздний…»
Я захлопываю книжку. Не могу сосредоточиться. Не могу сидеть на месте. Я вскакиваю и начинаю рыскать по кухне в поисках еды, но ничего не нахожу. Возвращаюсь к футляру с ключом в руке, чувствуя себя бессильной перед роковым искушением, совсем как глупая жена Синей Бороды.
Вздохнув, я вновь достаю дневник и пролистываю первую страницу. При этом что-то выпадает на стол. Вырезка из газеты, маленькая и истрепанная.
ЗЕЛЕНЫЙ ПРИЗРАК ВНОВЬ НАНОСИТ УДАР
Париж, 2 флореаля III
Коварный преступник, известный под прозвищем Зеленый Призрак и терроризирующий Париж разрушительными фейерверками, нанес очередной удар вчера вечером, причинив ущерб домовладениям на рю Норманди.
Доподлинно не известно, в чем смысл этих пиротехнических представлений. Некоторые полагают, что Зеленый Призрак, названный так в память о листвяных одеждах, в какие некогда облачались пиротехники для защиты от искр, подает сигналы иностранным армиям. Иные же уверяют, что фейерверки суть зашифрованные послания мятежников.
Наутро генерал Бонапарт, командующий Национальной гвардией Парижа, держал ответ перед Ассамблеей по поводу безнаказанной деятельности Зеленого Призрака. По заверению Бонапарта, предпринимаются все возможные меры для поимки преступника.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?