Электронная библиотека » Джеймс Блиш » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 15 ноября 2020, 12:00


Автор книги: Джеймс Блиш


Жанр: Зарубежная фантастика, Фантастика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +
IX

Четверо высказались и проголосовали. Комиссия сделала все, что могла; дальше вопрос о Литии будет обсуждаться на Земле в высших эшелонах, и бумажная волокита затянется на долгие годы. «Проход запрещен; ведутся исследования». Де-факто можно считать, что планета занесена в «Индекс экспургаториус».

На следующий день прилетел корабль. Экипаж не очень удивился, узнав, что комиссия разделилась на две фракции, общение между которыми сведено к минимуму. Такое случалось сплошь и рядом.

Четверо комиссионеров молча прибирались в доме, некогда предоставленном для них литианами в Коредещ-Сфате. Руис-Санчес поглубже упаковал темно-синюю книгу с золотым тиснением по корешку, стараясь и не смотреть на нее; как усердно ни косился он в сторону, до боли знакомое название все равно резануло по глазам: Джеймс Джойс, «Поминки по Финнегану».

Что ж, можно сказать, он с честью разрешил сие запутанное дело; дело совести. Но чувствовал себя он точнехонько, как эта книга – сброшюрованный, насквозь прошитый, зажатый обложками, словно в тиски, казнящийся человек-текст, который предоставит иезуитам грядущих поколений массу поводов к разночтениям.

Решение, которое должен был вынести, он вынес. Но прекрасно понимал он, решение это далеко не окончательно – ни для него самого, ни для ООН, ни для церкви. Напротив, само решение имеет шансы предоставить иезуитам грядущих поколений достойный повод скрестить полемические копья.

Верно ли святой отец Руис-Санчес интерпретировал волю Творца, и следовало ли его решение этой интерпретации?

Разумеется, использовать его имя открытым текстом не станут; но что проку в имени вымышленном? Несомненно одно: суть-то проблемы завуалировать эвфемизмами не удастся. А может, снова то голос гордыни… или страдания? Разве не сам Мефистофель сказал: Solamen miseris socius habiusse doloris?..[18]18
  Solamen miseris socius habiusse doloris (латин.) – Утешение для несчастных – иметь товарищей по несчастью. В «Трагической истории доктора Фауста» Кристофера Марло этой репликой Мефистофель отвечает на вопрос Фауста, зачем Люциферу нужна душа доктора.


[Закрыть]

– Святой отец, нам пора. Вот-вот стартуем.

– Я уже собрался, Майк.

Под посадочную площадку расчистили одну из ближайших полян. Возвышающийся посередине корабль напоминал Руис-Санчесу исполинское веретено, с минуты на минуту готовое сорваться с места, чтобы начать разматывать тщательно сотканную пряжу геодезических линий, и размотанная нить должна вывести к солнцу, что сияет над Перу. Все утро шел дождь, и похоже было, скоро снова начнет моросить; но из-за низких рваных облаков нет-нет да и проглядывало тускловатое литианское светило.

Погрузка багажа шла своим чередом. Чинно, не торопясь, автокраны вздымали в воздух один железный контейнер за другим, и в проеме грузового люка исчезали аудио– и видеопленки, дневники наблюдений, слайд-фильмы, виварии, культуры бактерий, образцы растительности, руд, минералов и почв, литианские рукописи в криостатах с гелием…

Первым к распахнутому люку шлюза поднялся по трапу Агронски; за ним, с рюкзаком на плече, медленно вскарабкался Микелис. Кливер все еще вершил колдовские пассы над каким-то последним агрегатом (который, судя по всему, требовал чрезвычайно осторожного, если не сказать трепетного обращения), прежде чем доверить тот равнодушным крюкам и манипуляторам. Руис-Санчесу казалось, что в своем естественно-научном фанатизме Кливер временами проявляет по отношению ко вверенной его попечению аппаратуре чувства сродни материнским. Воспользовавшись задержкой, Руис-Санчес оглядел джунгли, окружающие поляну плотным кольцом.

Штексу он увидел сразу же. С чем-то в руках, литианин стоял на тропинке, которой только что проследовали земляне.

Кливер ругнулся сквозь зубы и проделал последнюю серию пассов в обратном порядке – чтобы тут же, с незначительными модификациями, повторить. Руис-Санчес поднял руку. Замершая у кромки джунглей фигура длинными шагами направилась к кораблю – вприпрыжку, немного комично и в то же время едва ли не величаво.

– Приятного путешествия желаю, – приблизившись, проговорил литианин. – Надеюсь, куда бы дорога ни вела ваша, к нам приведет еще она. Подарок принес я, два дня назад вручить который хотел; если сейчас уместно сие будет.

Кливер выпрямился и снизу вверх подозрительно уставился на литианина. Языка он не понимал, и придраться ему было совершенно не к чему. Так что он просто стоял и источал неприязнь.

– Спасибо, – выдавил Руис-Санчес. В присутствии этого порождения Сатаны он снова ощутил, как чудовищно низко пал, и содрогнулся, когда кольнула мысль, что он может быть и не прав. Впрочем, откуда Штексе знать…

Литианин же протягивал ему небольшую вазу с опечатанным горлышком и двумя плавно скругленными ручками. Под блестящей глазурованной поверхностью будто плясал отблеск огня гончарной печи; фарфор переливался тончайшими оттенками всех цветов радуги, по поверхности скользили причудливые тени, а форма сосуда была совершенной настолько, что самый выдающийся горшечник древней Греции провалился бы сквозь землю от стыда за собственные неуклюжие поделки. Ваза была столь прекрасна, что вопрос об ее использовании представлялся неразрешимым. Не делать же из нее светильник; не ставить же в холодильник с остатками вчерашнего салата… Впрочем, для этого она, пожалуй, великовата.

– Вот подарок наш, – говорил Штекса. – Самый прекрасный сосуд это, из печей гончарных Коредещ-Гтона когда-либо вышедший. Материал, из которого сделан он, все включает элементы в себя, на Литии встречающиеся – железо даже; таким образом, как видите, мыслей наших и чувств оттенки тончайшие он отражает. Многое расскажет землянам о Литии сосуд этот.

– Ничего он нам не скажет, – с трудом вымолвил Руис-Санчес. – Слишком он совершенен, чтоб отправлять его на химический анализ… даже распечатать рука не поднимется.

– О нет, хотим мы, чтоб распечатали вы его, – произнес Штекса. – Ибо внутри в нем другой подарок наш.

– Еще один подарок?

– Да, и важнее гораздо. Рода нашего оплодотворенная яйцеклетка это. С собой возьмите ее. До Земли когда долетите вы, зрелости достигнет зародыш уже, и в мире странном и дивном вашем расти и развиваться литианин маленький будет. Сосуд – от нас ото всех подарок; но ребенок в нем – от меня лично подарок, ибо мой ребенок это.

Руками, трясущимися от ужаса и отвращения, Руис-Санчес принял вазу – словно боясь, что та в любой момент может взорваться; именно этого, собственно, он и боялся. Сосуд плясал в руках у него, будто язык разноцветного пламени.

– До свидания, – сказал Штекса, развернулся спиной и направился к опушке. Кливер, козырьком приложив ладонь к глазам, проводил его долгим взглядом.

– Ну и к чему бы это? – наконец потребовал объяснений физик. – По его виду можно было подумать, он собирается преподнести тебе собственную голову на блюде. Оказывается, кувшин какой-то!

Руис-Санчес ничего не ответил. Язык во рту решительно отказывался ворочаться, в ушах стоял гулкий звон. Он отвернулся от физика и принялся осторожно карабкаться по трапу, придерживая вазу у сгиба локтя. Вовсе не с таким даром намеревался вернуться он в святой город, вовсе не такую лепту скромно надеялся внести в дело извечного спасения рода человеческого, совсем нет; но другого дара у него не было.

Он еще карабкался к шлюзу, когда над головой промелькнула быстрая тень; Кливер закончил наконец колдовать над последним контейнером, и тот, вознесенный стрелой крана, исчез в проеме грузового люка.

В следующее мгновение Руис-Санчес был уже в шлюзе; вокруг с воем набирали обороты корабельные генераторы Нернста. Литианское солнце выбросило из-за облаков ярко-желтый луч, и на железный пол шлюза перед иезуитом упала длинная тень.

Еще через мгновение проем за спиной перекрыла широкая тень Кливера. Свет потускнел и померк.

Въезжая в пазы, оглушительно хлопнул железный люк.

Книга вторая
X

В начале, плавая в холодной и странно правильных очертаний утробе, Эгтверчи не знал ничего, кроме собственного имени – унаследованного и отмеченного особым кодоном ДНК на одном из генов; чуть дальше на той же самой хромосоме (Икс-хромосоме) значилось, как звали его отца: Штекса. Вот, собственно, и все. В тот самый миг, когда он начал независимое существование в виде зиготы, или оплодотворенной яйцеклетки, хроматиновые буквы запечатлели: имя – Эгтверчи, раса – литианин, пол – мужской, генеалогия прослеживается вспять непрерывно вплоть до момента зарождения на Литии жизни. Задумываться об этом было ни к чему в силу очевидности.

Но слишком уж правильных очертаний была окружающая его утроба, слишком темной и холодной. Не крупнее пылинки, Эгтверчи дрейфовал в питательной жидкости от одной неестественно гладкой, плавно изгибающейся стенки к другой, ощущая (не сознанием еще, но на химическом уровне), что находится не в материнской утробе. Ни на одном из его генов имя матери не значилось, но он понимал – не сознанием, которого у него еще не было, а чувствуя некое отторжение на уровне биохимии, – чей он сын, к какой расе принадлежит, и где ему положено находиться: не здесь.

Так он рос – и дрейфовал, и пытался прилепиться к холодной стеклянистой стенке, но темная утроба неизменно отвергала его. Когда началась гаструляция, рефлекс прилепляться, отработав свое, сошел на нет. Теперь Эгтверчи снова лишь дрейфовал себе и осознавал не более чем в самом начале: раса – литианин, пол – мужской, зовут – Эгтверчи, отец – Штекса, явление на свет – предстоит в самом ближайшем будущем; и было в мире его темно и тоскливо, как в запечатанном кувшине.

Потом образовалась хорда, а на конце ее собрались в тугой узелок нервные клетки. Теперь у Эгтверчи были передняя часть и задняя часть, а также манера поведения. Не говоря уж о мозге; теперь Эгтверчи был рыбой – точнее икринкой, даже не мальком еще – и наматывал бесконечные круги в своем холодном море, в своем анклаве.

Бесприливным и беспросветным было море его, но некое движение ощущалось, медленное перекатывание конвективных токов. Иногда поднималось нечто иное, не течение, и тогда Эгтверчи затягивало ко дну или же сносило к стенке. Названия этой силы он не знал – да и откуда знать ему, рыбе, кружащей безостановочно и ненасытно, – но противостоял ей, как противостоял бы холоду или жару. В голове у него, перед жабрами, жило четкое ощущение, в какой стороне верх. Это же ощущение подсказывало ему, что в своей природной среде рыба обладает и массой, и инерцией – но не весом. Спорадически колыхавшая темную воду гравитационная рябь не являлась частью мира, ведомого его инстинктам, – и, когда ускорение сходило на нет, зачастую сбитый с толку Эгтверчи какое-то время еще плавал брюшком кверху.

Настал момент, когда маленькое море перестало приносить пищу; но время и расчеты отца были благосклонны к Эгтверчи. В точности тогда же вернулся вес, да с такой силой, какая прежде и не снилась, и Эгтверчи надолго завис в оцепенении у самого дна, медлительно, утомленно фильтруя воду через жабры.

Но и это, наконец, прошло, и вот маленькое море спазматически заплескало из стороны в сторону, вверх-вниз, вперед-назад. Эгтверчи был уже размером с личинку пресноводного угря. Под грудными ребрами начали формироваться мешочки-близнецы, не сообщаясь пока ни с одной из систем тела, но плотнее и плотнее набухая капиллярами. Внутри же мешочков не было ничего – только немного газообразного азота, чтобы уравновесить давление. В должный срок они станут зачатками легких.

Потом стал свет.

Для начала с мира сняли верхушку. Правда, фокусировать глаза Эгтверчи еще не умел; к тому же, как и любой продукт эволюции, он был подвержен действию неоламарковых законов, гласящих, что даже безусловно наследуемый рефлекс разовьется ущербно, если развивается в отсутствие какой-либо возможности проявиться. Как литианину с присущей этой расе обостренной чувствительностью к динамике окружающей среды долгое заточение во тьме принесло ему ущерб меньший, чем любому другому существу – например, земному; тем не менее и Эгтверчи это припомнится – в должный срок. Теперь же он чувствовал только, что где-то там, наверху (на прочном, теперь надежном верху), забрезжил свет.

Он поднялся к свету, перебирая струны теплых вод брюшными плавничками.

Святой отец Рамон Руис-Санчес (уроженец Перу, недавний комиссионер, а иезуит вовеки) глядел на кроху, что выписывала спазматические круги на мутной поверхности, и было святому отцу странно и муторно. Что ж тут поделаешь – сострадал он тритончику сему, как и всякой живой твари; а прихотливые рывки и пируэты того, безошибочные каждый в отдельности – до полной совокупной непредсказуемости, не могли не вызвать чувства глубокого эстетического удовлетворения. Но это крошечное создание было литианином.

Времени досконально изучить разверзшуюся перед ним черную пропасть у священника было более чем достаточно. Руис-Санчес никогда не склонен был недооценивать силу, досель являемую злом, – силу, сохраненную (на предмет чего церковь даже сумела прийти внутри себя к консенсусу) после отпадения от высочайшего престола. Как иезуиту, ему приходилось уже разбирать и оспаривать довольно дел совести, чтобы не тешиться иллюзиями, будто зло исключительно прямолинейно или бессильно. Но чтобы среди способностей врага рода человеческого числилась творческая – такого Руис-Санчесу и в голову не приходило, до самой Литии. Нет уж, Богово – Богу. Помыслить, будто может быть более одного демиурга – ересь чистейшей воды, и притом очень древняя.

Но как есть, так есть – ересь там или что. Вся Лития, и особенно доминирующий на планете вид, рациональный и достойный всяческого восхищения, суть порождение зла, призванное ввести человечество во искушение – новое, чисто интеллектуальное, явленное, словно Минерва из головы Юпитера. А явление то – противоестественное, как и созвучное ему мифическое, – призвано было, в свою очередь, породить: массовое символическое хлопание себя по лбу (всеми, кто способен хоть на мгновение помыслить, будто возможна какая-либо иная творческая сила, помимо Божественной); трескучую, до звона в черепе головную боль (у теологов); моральную мигрень; и даже космологическую контузию, ибо Минерва – верная подруга Марса, и на земле (воистину, мучительно вспомнилось Руис-Санчесу), как на небе.[19]19
  Евангелие от Матфея, 6:10. «Да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя и на земле, как на небе».


[Закрыть]

В конце концов, на небе он был, и кому знать, как не ему.

Но все это могло и обождать – какое-то время, по крайней мере. Сейчас же главное, что крохотное существо – беззащитное, как трехдюймовый малек угря, – явно пребывало в добром здравии. Руис-Санчес взял мензурку с водой, мутной от тысяч выращенных в питательной среде Cladocera и циклопов, и отлил примерно половину в загадочно мерцающую амфору. Священник и глазом не успел моргнуть, как крошка-литианин ушел на глубину, в погоню за микроскопическими ракообразными. «Аппетит есть, – рассудительно отметил Руис-Санчес, – значит, здоров».

– Во шустряк! – негромко прозвучало из-за плеча. Священник, улыбаясь, поднял голову. Это подошла Лью Мейд, молодая заведующая ооновской биолабораторией, чьему попечению маленький литианин будет вверен на долгие месяцы. Невысокая и черноволосая, с едва ли не по-детски безмятежным выражением лица, она перегнулась над плечом Руис-Санчеса и, затаив дыхание, глянула в вазу, дожидаясь, пока имаго вынырнет.[20]20
  Малопонятная ошибка (обычно в вопросах таксономии Блиш вполне аккуратен): имаго – слово, конечно, красивое, но означает взрослую стадию развития насекомого.


[Закрыть]

– Не разболеется он на наших циклопиках? – поинтересовалась доктор Мейд.

– Надеюсь, нет, – ответил Руис-Санчес. – Циклопики-то земные, но метаболизм литиан удивительно похож на наш. Даже цвет крови у них определяется чем-то вроде гемоглобина – хотя, конечно, не на железе, на другом металле. И планктон их – из очень близких родственников наших циклопов и водяных блох. Нет – если уж он пережил полет, то и заботу нашу как-нибудь выдюжит; даже благие намерения.

– Полет? – с расстановкой переспросила Лью. – Как мог ему повредить полет?

– Ну, точно сказать не могу. Пришлось рисковать. Штекса – его отец – преподнес нам его прямо в вазе, уже запечатанной. Мы представления ни малейшего не имели, что там и как он предусмотрел в плане мер безопасности. А вскрыть вазу опасались; в чем я стопроцентно был уверен, так это что Штекса не стал бы опечатывать ее просто так; в конце концов, собственную физиологию он знает явно лучше любого из нас, даже доктора Микелиса или меня.

– К чему я, собственно, и клоню, – сказала Лью.

– Понимаю; но, видишь ли, какое дело, Лью, о космическом полете Штекса ведь не знает ничего. То есть насчет обычных механических напряжений он, конечно, в курсе – летают же у них реактивные транспорты; но меня беспокоил континуум Хэртля. Помнишь наверняка все эти совершенно фантастические темпоральные эффекты, которые проявились у Гэррарда, в первом его успешном полете – к Центавру. Даже будь у меня время, я бы все равно не смог объяснить Штексе уравнений Хэртля. Во-первых, секретность; во‐вторых, все равно он ничего не понял бы, их математика до трансфинитного анализа еще не дошла. А фактор времени чрезвычайно важен у литиан при развитии зародыша.

– Почему? – полюбопытствовала Лью. И снова покосилась на амфору с непроизвольной улыбкой.

Вопрос затронул струну весьма болезненную, причем болезненную издавна.

– Потому, Лью, – ответил Руис-Санчес, тщательно подбирая слова, – что у них внешняя физическая рекапитуляция. Вот почему сейчас в вазе рыбешка; когда он вырастет, то станет рептилией – хотя с кровеносной системой, как у птиц, плюс еще кое-что будет для рептилий нехарактерное. У литиан самки откладывают яйца в море…

– Но вода в кувшине пресная.

– Нет, морская; на Литии моря не такие соленые. Короче, из яйца образуется такая вот рыбешка; потом у нее развиваются легкие, и приливом ее выносит на берег. Слышала б ты, как они лают в Коредещ-Сфате – ночь напролет выхаркивают из легких воду, формируют мускулатуру диафрагмы.

Ни с того ни с сего Руис-Санчеса затрясло. Воспоминание о лае подействовало на нервы куда сильнее, чем в свое время – собственно лай. Тогда ведь он не знал еще, что это такое – точнее, знал, но не догадывался, что он означает.

– В конце концов у земноводных рыб вырастают ноги, а хвост отваливается, как у головастиков; и они углубляются в джунгли – уже настоящие амфибии. Через некоторое время газообмен начинает идти только через легкие, поры кожи больше не задействованы, так что держаться у воды теперь необязательно. В конце концов они совсем взрослеют, становятся рептилиями – весьма высокоразвитыми, сумчатыми, прямоходящими, гомеостатичными – и в высшей степени разумными. Тогда новые взрослые выходят из джунглей в город, готовые учиться.

Лью слушала, затаив дыхание.

– Чудо! – прошептала она.

– Не более, не менее, – хмуро отозвался Руис-Санчес. – С нашими детьми все почти так же, но в утробе – а потом они извергаются на свет Божий; литианские же, как сквозь строй, прогоняются через все, что им уготовано тамошней природой. Вот почему я волновался насчет континуума Хэртля. Мы как могли экранировали вазу от полей генераторов Нернста, но когда развитие зародыша так тонко подстроено под динамику окружающей среды, замедление времени может все порушить. В случае с Гэррардом его сначала замедлило до часа в секунду, потом подхлестнуло до секунды в час, потом обратно, и так далее, строго по синусоиде. Малейший огрех в экранировании, и с сыном Штексы могло бы случиться то же самое, и кто его знает, чем бы все кончилось. Слава богу, утечки все-таки не было; но я волновался.

Девушка погрузилась в раздумье. Чтобы не задуматься самому – передумано об этом было уже достаточно, причем по сужающейся спирали, заведшей в абсолютный тупик, – Руис-Санчес стал наблюдать, как думает Лью. Смотреть на нее всегда было сущее душевное отдохновение, а в отдыхе Руис-Санчес нуждался как никогда. Даже успело сложиться ощущение, будто и минутки свободной у него не выдалось – с того самого момента, как хлопнулся в обморок прямо на изумленного Агронски, еще там, в Коредещ-Сфате.

Лью родилась и воспитывалась в штате Большой Нью-Йорк. Руис-Санчес всегда говорил – и в его устах это был наиболее глубоко прочувствованный комплимент, – что по ней этого никак не скажешь; будучи перуанцем, он ненавидел девятнадцатимиллионный мегалополис всеми, как говорится, фибрами души (что, как сам же с готовностью признавал, было совершенно не по-христиански). В Лью совсем не замечалось нервозности или нездорового возбуждения. Она была спокойна, нетороплива, невозмутима, вежлива, и ничто не могло поколебать ее самообладания (не безразличного причем, не ледяного, и без навязчивой зацикленности), а все попытки каких бы то ни было посягательств натыкались на стену прямодушия и бесхитростности; усомниться в ближнем своем ей и в голову не приходило – и не из наивности, а из природной уверенности, будто истинное существо ее настолько неуязвимо, что даже пытаться уязвить никто не станет.

Вот первое, что пришло Руис-Санчесу на ум при взгляде на Лью; но стоило продолжить случайную мысль, и он опечалился. Как никто не догадался бы, что Лью из Нью-Йорка (даже речь ее не выдавала какого-либо из восьми городских диалектов, один другого неразборчивей, и уж подавно никому бы в голову не пришло, что родители ее говорят на одном только бронкском наречии), так же никто не догадался бы, что она – биолог, завлаб, пол женский.

Развивать мысль дальше Руис-Санчесу было не слишком-то уютно, но игнорировать столь очевидного он тоже никак не мог. Телосложением Лью была вылитая гейша, тонкокостая и предельно женственная. Одевалась она исключительно скромно, но не сокрытия ради, а спокойствия для; явственно женское тело облекалось в такие одежды, дабы ничего не стыдиться, но и не выставляться напоказ. Под мягкими красками крылась сущая Венера Каллипига с ее медленной, сонной улыбкой – необъяснимым образом не сознающая того, что ей (не говоря уж обо всех прочих) природой и мифологией положено непрестанно восхищаться крепким, в ямочках, изгибом собственной спины. Хватит, хватит; даже слишком. И без того с угорьком, что гонялся по всей керамической утробе за пресноводными ракообразными, проблем хоть отбавляй; а скоро часть их ляжет на плечи Лью. Негоже осложнять ей задачу столь недостойными измышлениями, пусть и выраженными не более чем взглядом искоса. В своей способности не сойти с предписанного пути Руис-Санчес не сомневался ни на минуту; но негоже, негоже отягощать эту серьезную милую девушку подозрением, побороть которое она не может быть готова.[21]21
  Есть подозрение, что именно угорек – а не просто рыбешка – назван Блишем с умыслом. Была в середине XVIII века знаменитая естественно-научная дискуссия по поводу опытов английского иезуита Нидгема: тот (цитируя в изложении Вольтера) «насыпав в бутылки муку, добытую из пораженной спорыньей ржи, и хорошенько заткнув эти бутылки, в которые был также добавлен бараний соус <…>, он затем сделал вывод, что этот бараний соус и ржаная мука породили угорьков, тотчас же породивших следующее поколение, и, таким образом, порода «угрей» безразлично рождается и из бараньего сока, и из ржаного зерна». – Примеч пер.


[Закрыть]

Он поспешно отвернулся и прошагал к широкой стеклянной западной стенке лаборатории, сквозь которую открывался вид на город с тридцать четвертого этажа – высота не ахти какая, но для Руис-Санчеса более чем достаточная. Грохочущий, затянутый жаркой дымкой девятнадцатимиллионный мегалополис, как обычно, вызвал у него отвращение (даже более, чем обычно – после долгого лицезрения тихих улочек Коредещ-Сфата). Единственное, что хоть немного утешало: четкое осознание, что остаток жизни ему провести не здесь.

В некотором смысле Манхэттен все равно являл собой не более чем реликт – как в политическом плане, так и в физическом; исполинский многоглавый призрак, явленный с высоты птичьего полета. Осыпающиеся остроконечные громады на девяносто процентов пустовали, причем круглые сутки. В любой момент времени большая часть населения (как и любого другого города-государства – из тысячи с лишним, разбросанных по всему земному шару) пребывала под землей.

Подземные поселения существовали на полном самообеспечении. Энергию давали термоядерные электростанции; пищу – сельхозцистерны и тысячемильные светящиеся пластиковые трубопроводы, по которым обильно перетекала, неустанно разрастаясь, водорослевая суспензия; запасов пищи и медикаментов в гигантских холодильных камерах хватило бы, в случае чего, на десятилетия; вода прокручивалась по абсолютно замкнутому циклу, сберегавшему каждую каплю канализационных вод или атмосферной влаги; а воздушные фильтры были в состоянии справиться как с газами, так и с вирусами, и с радиоактивной пылью – или со всеми тремя одновременно. От какого-либо центрального правительства города-государства были равнонезависимы; каждый управлялся «администрацией потенциальной цели», функционирующей по образцу портового самоуправления прошлого века – от которого та, понятное дело, свое происхождение и вела.

К переделу Земли привела международная «гонка убежищ» 1960–1985 годов. Гонка атомных вооружений, начавшаяся в 1945-м, через пять лет по сути уже завершилась; гонки ядерных вооружений и межконтинентальных баллистических ракет заняли каждая еще по пять лет. Гонка убежищ затянулась гораздо дольше, и не потому, что для завершения ее требовался некий научный или технологический прорыв – как раз наоборот, – а лишь из-за объема строительных работ.

Хотя на первый взгляд гонка убежищ представлялась делом сугубо оборонительного толка, она приобрела все характерные черты классической гонки вооружений – поскольку любая отстающая держава напрашивалась на немедленное нападение. Но разница все же была. Гонка убежищ стартовала, когда пришло осознание: угроза ядерной войны не просто неотвратима, она абстрактна; война может разразиться в любое мгновение, но если в любой данный момент не разразилась, значит, жить под дамокловым мечом еще, по меньшей мере, век, если не все пять. Таким образом, гонка была не просто изнуряющей, но и в высшей степени долгосрочной…

И как любая гонка вооружений, эта к концу также изжила самое себя – в данном случае из-за того, что затевавшие ее слишком уж надолго загадывали. Катакомбная экономика распространилась по всему миру – но до конца гонки было еще далеко, когда появились признаки, что долго жить при такой экономике выше человеческих сил; какие там пятьсот лет – сто бы продержаться. Первым таким признаком явились Коридорные бунты 1993 года; первым – но далеко не последним.

Бунты наконец дали ООН долгожданный предлог установить действенное наднациональное правление – учредить жизнеспособное мировое государство. Бунты дали предлог, а катакомбная экономика и неоэллинистическая фрагментация политической власти – средство.

Теоретически это должно было решить все. Ядерная война между участниками такого конгломерата стала маловероятна; угроза сошла на нет… но катакомбная экономика-то никуда не делась. Экономика, на создание которой ежегодно расходовалось двадцать пять миллиардов долларов, и так двадцать пять лет. Экономика, оставившая на лице Земли неизгладимый отпечаток миллиардами тонн бетона и стали, и на милю с лишним вглубь. Историю вспять не повернешь; Земле суждено быть мавзолеем для здравствующих, отныне, присно и во веки веков; надгробья, надгробья, надгробья…

Мир терзал барабанные перепонки Руис-Санчеса далеким звоном. Подземный город грохотал на басовой, инфразвуковой ноте, и стекло перед священником вибрировало. В звуковую ткань вплеталось зловещее, беспокойное скрежетанье – отчетливей, чем представлялось Руис-Санчесу когда-либо раньше, – будто бы пушечное ядро бешено мотало круги по скрипучему, в щепу измолотому деревянному желобу…

– Кошмар просто, – прозвучал из-за спины голос Микелиса. Руис-Санчес удивленно оглянулся на долговязого химика – удивленный не столько тем, что не слышал, как тот вошел, сколько тем, что Майк снова с ним разговаривает.

– Кошмар, – согласился он. – А я-то уже боялся, это у меня одного чувствительность обострилась после долгой отлучки.

– Очень может быть, – сумрачно кивнул Микелис. – Я тоже отлучался.

Руис-Санчес мотнул головой.

– Нет, по-моему, действительно кошмар, – сказал он. – Заставлять людей жить в таких невыносимых условиях… И не в том только беда, что девяносто дней из ста приходится торчать на дне колодца. В конце концов, они-то думают, будто живут на грани тотального уничтожения, и так каждый божий день. Мы приучили думать так их родителей – иначе кто бы стал платить налоги на строительство убежищ? Ну и, разумеется, дети впитали это убеждение с молоком матери. Бесчеловечно!

– Да? – произнес Микелис. – Вообще-то, человечество всю дорогу жило на грани – до Пастера. Кстати, когда это?..

– Тысяча восемьсот шестидесятые, совсем недавно, – ответил Руис-Санчес. – Нет, сейчас все совершенно иначе. Эпидемии – штука такая… кое-кто все-таки выживал; но для термоядерных бомб несть ни эллина, ни иудея. – Он невольно поморщился. – Буквально несколько секунд назад я поймал себя на мысли, что висящая над нами тень тотального уничтожения не просто неотвратима, но абстрактна; это я делал из трагедии бурлеск; до Пастера смерть была как неотвратима, так и всеприсуща, и неминуема, и повсеместна – но никак не абстрактна. В те дни только Господь был неотвратим, вездесущ и абстрактен, все сразу, и в этом была их надежда. Сегодня же вместо Господа мы дали им смерть.

– Прошу прощения, Рамон, – проговорил Микелис, и костистое лицо его внезапно затвердело. – Ты прекрасно знаешь, в таких вопросах я тебе не оппонент. Один раз я уже обжегся. Хватит.

Химик отвернулся. Лью, смешивавшая за длинным лабораторным столом физрастворы различных температур, рассматривала на свет градуированные пробирки и косилась на Микелиса из-под полуприкрытых век. Стоило Руис-Санчесу глянуть на нее, она тут же отвернулась. Он так и не понял, поймала она его взгляд или нет; но пробирки в опущенной на стол подставке звякнули.

– Прошу прощения, забыл представить, – произнес священник. – Лью, это доктор Микелис, коллега-комиссионер по Литии. Майк, это доктор Лью Мейд, она будет пока заботиться о сыне Штексы – ну, под моим когда более, когда менее чутким руководством. Она один из лучших в мире ксенозоологов.

– Добрый день, – сумрачно сказал Майк. – Значит, вы со святым отцом как бы in loco parentis нашему литианскому гостю. Серьезная, я бы сказал, ответственность для молодой женщины.[22]22
  In loco parentis (латин.) – вместо родителей.


[Закрыть]

Иезуит ощутил совершенно нехристианское желание дать химику хорошего пинка; правда, особой язвительности в голосе Микелиса не слышалось. Девушка же только опустила взгляд, поджала губы и со свистом втянула воздух.

– Ah-so-deska, – еле слышно донеслось от нее.[23]23
  Приблизительно переводится с японского как «Да ну!» (более правильная английская транслитерация – «Аа sou desu ka?»). Выражение часто используется в качестве связки для поддержания диалога и может означать как согласие с собеседником, так и наоборот. (За консультацию спасибо Г. Журавскому.)


[Закрыть]

Микелис вскинул брови, но через секунду-другую стало очевидно, что больше он не услышит от Лью ничего, по крайней мере сейчас. Негромко, с явным смущением хмыкнув, он развернулся к священнику; тот как раз старательно стирал с лица улыбку.

– Пардон, спорол, – с унылой усмешкой сказал Микелис. – Похоже, правда, до изучения правил хорошего тона ближайшее время руки так и не дойдут. Сперва надо с миллионом хвостов всяких разделаться. Как по-твоему, Рамон, когда ты уже сможешь оставить сына Штексы на попечение доктора Мейд? Нас попросили оформить открытый вариант доклада по Литии…

– Нас?

– Да. В смысле, тебя и меня.

– А что насчет Кливера и Агронски?

– До Кливера не добраться, – сказал Микелис – Так сразу и не скажу даже, где он. А Агронски чем-то их не устраивает; наверно, ученых степеней маловато. Речь о «Журнале межзвездных исследований» – сам знаешь, какие они там снобы; нувориши чистой воды – академичней академиков, что касается престижа. Все равно, по-моему, смысл есть – хоть обнародуем побольше. Так как у тебя со временем?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 3.6 Оценок: 14

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации