Электронная библиотека » Джеймс Фрей » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Катерина"


  • Текст добавлен: 21 декабря 2020, 10:21


Автор книги: Джеймс Фрей


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Париж, 1992 год

Сижу на скамье перед «Вратами ада». Солнце печет вовсю высоко в небе музей только что открылся сейчас середина лета, и если я хочу спокойно побыть здесь наедине с «Вратами», приходить надо пораньше, опередив толпы посетителей. У меня бутылка воды пачка сигарет один из блокнотов и полный карман черных ручек. Я пишу. Не какую-нибудь дневниковую чушь. Не размышления о том, как прошел день. Не свои нелепые наблюдения в кафе или что я ел на завтрак, а начало книги. И как бы там ни уверяли авторы дрянных дневников и самоучителей и профессора в школах литературного мастерства, писать книгу намного-намного труднее, чем вести дневник. Читать твой дневник никто не будет. А если и будут, если кого-нибудь попросишь почитать его, на честную оценку не рассчитывай. Даже если это худший дневник в истории человечества, не дневник, а кусок дерьма, каждый, кто читает его, улыбнется и станет уверять, что ты талант и что им понравилось. А когда пишешь взаправду, для издания, с намерением отпустить свою книгу в большой мир, важно каждое слово. Важно каждое предложение. Каждая запятая, знак препинания, вся грамматика. Как читаются слова, как звучат, как выглядят на странице. Все это решения, все они важны. И за каждым решением должна стоять причина. Это стресс. Стресс от необходимости принимать верные решения, причем принимать снова и снова, еще и еще. Если сделаешь это правильно, если справишься, люди в большом мире, которых ты не знаешь и никогда не узнаешь, станут читать то, что ты пишешь. И у них появится свое мнение о прочитанном. Нравится тебе их мнение или нет, оно имеет ценность. Так что я, когда сажусь и пишу, отношусь к этому со всей серьезностью. Я знаю, чем хочу заниматься и что хочу сказать, я слышу и вижу это у себя в голове, чувствую в биении сердца. Это честолюбие и ярость и радикальность. Это секс и любовь и запах спермы. Это печаль и боль. Радость и свобода наплевать на все, и груз слишком заметного неравнодушия. Это вскрытие души ударом тупого предмета. Прямо и расчетливо. Никакого транжирства. Никаких излишеств. Никаких попыток впечатлить вас моей виртуозностью или мастерством. Я хочу заставить вас чувствовать так же, как я, глубоко и мощно. Хочу встряхнуть вас, тронуть вас, заставить вас отвести глаза от страницы, потому что я ошеломил вас, и вынудить снова взяться за чтение, потому что вы хотите быть ошеломленными вновь. Хочу оставить на вас неизгладимый след так, чтобы вы этого никогда не забыли. И хотя я знаю все это, вижу, слышу и чувствую, теперь, когда я сижу на скамье перед «Вратами ада», я, американец двадцати одного года в Париже, потерянный и скитающийся, нашедший и сосредоточенный, сделать то, чего я хочу, я не могу. Пока что не могу. Пока. Так что я работаю. Пишу. Думаю. Чувствую. Стараюсь перенести на страницу то, чего хочу, что знаю и что ощущаю. Неотрывно смотрю на черные буквы на коричневой бумаге. Слушаю, с каким звуком движется в моей руке ручка, вижу, как появляется на бумаге ее след. И верю так, как невозможно научить верить, что в какой-то момент смогу сделать то, чего хочу, написать, что я вижу, чувствую и слышу. Если я буду сидеть, работать и верить достаточно долго – может, год, может, пять или десять, или двадцать пять, – то, что у меня в голове, придет в соответствие тому, что на бумаге.

Пока я смотрю в блокнот, обдумываю следующее слово, чувствую утреннее солнце на лице и руках, слышу птиц на деревьях надо мной, вдыхаю запах хлеба из местной булочной и ощущаю на языке остатки вкуса черного кофе, выпитого по пути сюда, я замечаю, как кто-то направляется ко мне, слышу шаги по гравию дорожки, вижу надвигающуюся тень. Я не поднимаю головы. Скамейка в нескольких футах от меня свободна, но неизвестный садится рядом. Нас разделяют два фута пространства. Глядя вниз, вижу пару черных конверсов «олл старз», короткие черные носки, длинные и тонкие незагорелые ноги. Подумываю уйти или отвернуться, прикидываю, что неизвестный сделает какие там ему нужно фотки и направится дальше. И продолжаю смотреть на черные буквы на коричневой бумаге, на пустое место на странице, которое собираюсь заполнить. А пока размышляю, слышу голос.

Что пишешь?

Женщина, хотя это я знал заранее. Английский с легким акцентом – каким именно, не могу определить, но кажется, есть в нем что-то скандинавское. Голос приятный и низкий, ощущается как кофе, в который плеснули немного сливок и положили десять полных ложек сахара. Я не поднимаю головы и не отвечаю. Слышу, как что-то шуршит в сумке, щелкает зажигалка, затяжка, запах табака, резкий и приятный аромат облегчения и зависимости. Опять слышу голос, но смотрю в блокнот.

Изображаешь неприступность. Так мило.

Усмехаюсь, но на нее не смотрю.

На меня можно смотреть. Я не Медуза. В камень не превратишься.

Снова усмехаюсь.

Вот же упрямый. Хотя бы на вопрос ответь, мне любопытно.

Что я пишу?

Да.

Не твое собачье дело.

Она смеется. Смотрю на черные буквы и коричневую бумагу. Неизвестная не уходит, я снова слышу шорох. Стараюсь вспомнить, на чем я остановился, вернуться к тому, чем занят, но не получается. Выпрямляюсь, оглядываю ее, высокую и тонкую, бледную, с длинными и густыми волнистыми темно-рыжими волосами, веснушками на щеках и переносице, с глазами оттенка какао, пухлыми выпяченными губами, и без помады яркими, как вишневый пирог. На ней белый сарафан с короткими рукавами и рисунком из маленьких черепов – красных, черных, желтых черепов, голубых, розовых и зеленых, а еще – черные конверсы и короткие черные носки. Она сокрушительно красива, хоть вроде и не старается, а платье, его черный юмор и его пародия на милоту, только усиливают впечатление.

Ничего платье.

Она улыбается: ровные белые идеальные зубы.

Спасибо.

Обувь тоже.

В них удобно. Когда подолгу ходишь.

Ты откуда?

С севера.

Смеюсь.

Откуда именно?

Из одной северной страны.

Снова смеюсь. Она кивает на мой блокнот.

Что пишешь?

Книгу.

Книгу. Ого. Надо же.

Я опять смеюсь.

О чем твоя книга?

Знаешь «Мизантропа»?

Пьесу Мольера?

Да.

Да, Le Misanthrope знаю.

Название она произносит почти как француженка.

Я пишу книгу по мотивам «Мизантропа», только действие происходит в наши дни, в Нью-Йорке.

Она смеется.

Что, так смешно?

Кивает.

Ага.

Почему?

Такое никто не будет читать.

Почему?

Le Misanthrope – это про самого мудацкого мудака в мире.

Он цельная натура.

Которая только и делает что гадит, ноет и жалуется.

Он влюблен, он мучается.

Он влюблен в самую подлую и ничтожную девку на планете.

Смеюсь.

Вижу, «Мизантроп» тебе не нравится.

Триста лет назад пьеса была замечательной, я точно знаю, но теперь? Не пиши эту книгу. Выйдет ужасно, никто ее не станет читать.

Ты литературный критик?

Еще чего.

Писатель?

Боже упаси.

Просто любишь подсаживаться к писателям и изводить их?

Ты почти лапочка. Почти.

Она улыбается и слегка раздвигает большой и указательный пальцы, показывая, сколько это – «почти».

Вот я и решила подсесть к тебе и узнать, чем ты занят.

Ну теперь-то знаешь.

Но с писателями я не трахаюсь. Они как истерички. Однажды попробовала, так бедный пацан разнюнился и потом, когда мы кончили, захотел нежностей.

С чего ты взяла, что я хочу трахнуть тебя?

А что, разве нет?

Я качаю головой – вру.

Ничего подобного.

Она улыбается, указывает на мою руку.

Можно?

Я киваю, она берет руку и медленно подносит ее ко рту. Слегка приоткрывает губы, выпяченные и пухлые, как вишневый пирог, без помады, смотрит мне прямо в глаза, берет в рот мой указательный и безымянный пальцы и сосет их. Во рту у нее тепло, мягко и влажно, светло-карие глаза оттенка какао смотрят на меня в упор. Она медленно вытягивает мои пальцы изо рта, проводя по ним языком снизу и охватывая их губами. Я не дышу, мой член мгновенно встал и затвердел, я хочу трахнуть ее больше, чем хочу чего-либо еще в жизни. Вынув пальцы, она возвращает руку на прежнее место, и все это не спуская с меня глаз.

А теперь?

Да.

Да?

Да.

Она улыбается. Моим пальцам все еще тепло и мокро, член стоит колом.

А нежностей я не люблю, так что на этот счет не беспокойся.

Смеется.

Еще и писатель? Что, правда настоящий?

Да.

И что ты написал?

Я поднимаю блокнот.

И все?

У меня таких еще несколько.

Издал?

Пока нет.

Значит, ты притворяешься писателем.

Нет.

Пока тебя не издали, ты ненастоящий.

Если ты так считаешь, ладно. А я – нет.

А сам как считаешь?

Что все дело во времени. И когда меня издадут, больше писателем, чем сейчас, я не стану, просто это будет значить, что я проделал много работы.

И какие же книги ты хочешь писать – не считая Le Misanthrope, на который вообще не стоит тратить время?

Хочу зажечь гребаный мир.

Она улыбается.

Мне нравится.

Прекрасная, идеальная улыбка.

Спасибо.

Я, пожалуй, трахнусь с еще одним писателем.

Улыбаюсь.

Чем ты занимаешься?

А ты как думаешь?

Без понятия.

Я высокая, стройная и круто одеваюсь.

Похоже, клевое у тебя занятие.

Оно самое.

И как у тебя это вышло?

Генетика и удача.

Хорошо платят?

Очуметь.

Что делаешь в свободное время?

Играю.

То есть?

Она улыбается.

Это значит, что я играю.

Мы смотрим друг другу в глаза: мои бледно-зеленые, ее – светло-карие, оттенка какао. Мое сердце колотится, натянутые нервы звенят, голова кружится, я под кайфом. В ней что-то есть. Глаза или волосы или губы, улыбка, настроение, длинные тонкие незагорелые ноги, легкий северный акцент, черепа на платье, мои пальцы у нее во рту, то, что она знает «Мизантроп», что моя книга ей не нравится, зато нравится мысль, что этот мир надо зажечь, что у меня все еще стояк. Что-то в ней. Как ощущалась ее кожа, когда она коснулась моей руки. Что-то в ней. Ее густые пышные тяжелые рыжие волосы. Что-то в ней. Шампунь, которым она пользуется, или мыло, феромоны, не знаю, что именно, но что-то. Мое сердце колотится, нервы звенят, голова кружится, я под кайфом. Хочу целовать ее, смаковать ее губы, посасывать ее язык. Хочу просунуть руки между ее ног, подхватить ее зад. Целовать ее шею, грудь, чувствовать, как твердеют ее соски в моих зубах. Хочу лизать ее задницу и киску, ее клитор, двигаться в ней, замирать в ней, глубоко резко влажно, глаза в глаза, руки, кончики наших пальцев.

Хочу услышать, как она стонет.

Мы смотрим друг другу в глаза: мои бледно-зеленые, ее – светло-карие, оттенка какао. Она наклоняется вперед и тихо, медленно дует мне на щеку, у нее сладкое дыхание я закрываю глаза она дует на мою щеку сладким дыханием от него тепло. А когда перестает, я открываю глаза, она улыбается.

Мне пора.

Куда?

Есть кое-какие дела.

Какие?

Кое-какие.

Я смеюсь.

Как тебя зовут?

Когда увидимся в следующий раз, скажу.

И когда это будет?

Не знаю.

А номер у тебя есть?

Предоставим это решать богам.

Смеюсь.

Богам?

Я же с севера, мы все еще верующие.

Она встает.

Пока.

Я киваю, улыбаюсь.

Пока.

Она поворачивается и уходит, и хотя я смотрю ей вслед и хочу пойти за ней куда угодно, куда идет она, я не иду. Перевожу взгляд на блокнот, черные буквы на коричневой бумаге. Потом на «Врата ада», на похоть, боль, экстаз и ужас, возвышающиеся надо мной неподвижно и вечно. И еще выше, на голубизну неба, бесконечного и прекрасного.

Я все еще чувствую ее запах, чувствую ее дыхание на щеке, сладкое и теплое.

Мой член все еще стоит.

Пока.

Мой новый лучший кореш – мусорщик Филипп. Он из крутой французской семьи, у которой свои отели и виноградники, но решил провести срок обязательной воинской службы в мусоровозе вместо того, чтобы бегать по лесам, прикидываясь солдатом. Мы познакомились через американку, с которой он встречался, а я сбывал с ее помощью кокаин еще в Америке. Она приехала сюда работать в огромном международном агентстве недвижимости отца, услышала, что я в Париже, разыскала меня, и мы с ней и Филиппом встретились у проспекта Георга V в пафосном баре, битком набитом молодыми французскими профи. В конце концов мы перебрались в Polly Maggoo, орали на туристов, ссали в канаву, ели сэндвичи из Maison de Gyro, блевали в Сену с моста Пон-Нёф, и я проснулся на земле у Фонтана невинных. Вечер был чудесный, хотя я мало что о нем помню. На следующий вечер мы снова встретились, и я проснулся на площади Тампль. И на следующий тоже, и я проснулся под деревом на бульваре Клиши. Режим и вид работы Филиппа способствует загулам. Он принимается за работу в половине пятого утра и заканчивает в половине одиннадцатого. Не важно, что от него смердит, потому что весь день он возился с отбросами. Не важно, если его тошнит, он просто винит во всем мусор. Закончив работу, он спит до пяти или до шести вечера. Если у него назначено свидание с девушкой, он идет на свидание. Если не назначено, он идет искать меня – то ко мне домой, то в Polly Maggoo, то в Shakespeare and Co, а иногда в Stolly’s. Он обожает бухать, курить, ржать, жрать, орать, слоняться, никогда не против во что-нибудь вляпаться или замутить какую-нибудь авантюру, выкинуть такое, о чем большинство людей пожалело бы, а мы только вопим и скачем от радости. А еще он – мой единственный друг, который не живет в моем мире. Он принадлежит к высшим эшелонам французского общества и легко вращается в нем. У него огромная квартира в восьмом аррондисмане, в самом шикарном и респектабельном округе Парижа. Он вхож в модные клубы и знаком с их владельцами. Лето он проводит на Юге, на Средиземном море, где у его семьи есть дом в Больё-сюр-Мер, на полпути между Ниццей и Монако. Когда мы куда-нибудь идем, он элегантно одевается в отутюженные брюки и заправленные под них рубашки на пуговицах, спортивные пиджаки с известными лейблами и замшевые туфли. В бумажнике у него не бывает пусто, после обязательной службы он собирается в школу бизнеса и наверняка преуспеет в любом деле, чем бы он ни занимался. А пока он мусорщик, алкаш и сексуальный маньяк. И мой лучший кореш. Это он уговаривает меня выпить еще, заговорить с девчонкой, которую я проигнорил бы, если бы не он, показывает мне уголки Парижа, о которых я не узнал бы и даже не догадался бы, где их искать. Он приводит меня в кабак в одиннадцатом округе, где наливают настоящий абсент, если знать тайный пароль («Рембо»), а не то паленое говно, которое пьют почти все: от настоящего улыбаешься, слушаешь гул в ушах, галлюцинируешь и грезишь. Он показывает мне, где на вокзале Сен-Дени надо покупать кокаин, и объясняет, кто из дилеров нагреет меня, а кто нет. Он дает мне адреса двух борделей – одного в Марэ, другого на Монмартре, где телки заигрывают сами и можно курить кальян с гашем и у них есть парилки, горячие ванны и массажи между сеансами. Он водит меня в клуб Les Bains Douche поржать и поприкалываться над знаменитостями и поглазеть на моделей с обложек журналов. Часто он сам платит за все, несмотря на мои возражения, уверяет, что на такое никаких денег не жаль и что его французские друзья больше озабочены политикой, бизнесом и винтажными винами, которые пьют, чем настоящим фаном и как бы что-нибудь замутить по-крупному. Иногда при нем чемоданчик, в котором он держит зеленую форму мусорщика, между делом переодевается и скрывается в самый разгар веселья, и я знаю, что он ушел на работу, но скоро мы с ним снова увидимся. И хотя он ни разу не видел и не прочел ни слова из того, что я написал, он первый из всех, кого я знаю, поверил в то, что я делаю, и не считает меня чокнутым. Если хочешь быть великим писателем, Джей, говорит он, так надо жить и смотреть и чувствовать и мечтать и любить и ебаться и плакать и ошибаться и орать на улицах и откровенно балдеть от всей этой гребаной херни, так все великие писатели делали, и ты делаешь, и у тебя здорово получается, особенно откровенно балдеть от твоей гребаной херни, так что ты наверняка когда-нибудь напишешь великую книгу, и все тебя возненавидят и ты вляпаешься в дерьмо по уши и будешь сидеть дома и подыхать со смеху, ясен пень! Поддержка не из тех, от которых книги с гарантией появляются на полках или становятся великими, но она для меня означает, что я, возможно, не рехнулся, что я, возможно, прорвусь, а мой путь для меня – то, что надо, в общем, пиздец сколько всего значит. Так что я следую его совету. Живу и смотрю и чувствую и мечтаю и люблю и ебусь и плачу и ошибаюсь и ору на улицах и откровенно балдею от всей моей гребаной херни.

Отношения с пожилой парой владельцев булочной под моей квартирой продолжают портиться. Хотя я все еще бываю там ежедневно, а иногда даже два раза в день, их враждебность ко мне, похоже, растет. Мои заказы стали точнее, теперь я всегда прошу одно из двух: или багет, или сэндвич poulet, то есть десятидюймовый кусок багета с курятиной, салатом, помидором и майонезом на нем. Несмотря на все мои попытки говорить по-французски и держаться дружелюбно, Старушка, едва завидев меня, перестает улыбаться и самым строгим своим тоном осведомляется: sandwich ou baguette? Дождавшись ответа, она подает товар, получает деньги и свирепо зыркает на меня, пока я не ухожу. Всего хорошего, дружище, всего хорошего, мои соседи, всего хорошего на хуй.

С девчонкой по имени Сюзи я знакомлюсь в Café de Flore. Мы оба сидим снаружи, лицом к бульвару Сен-Жермен, втиснувшись в узкие креслица за маленькими столиками, и пьем кофе из маленьких чашечек: я – черный, она – со сливками. Сидим мы совсем рядом, она читает какой-то журнал, я – «Жюстину» Лоренса Даррелла. Мы то и дело задеваем друг друга ногами, случайно и нет, и в какой-то момент оба откладываем чтиво, чтобы поглазеть на толпу, проходящую мимо нет лучше города чем Париж и наверное нет лучше кафе чем Flore чтобы сидеть и глазеть на прохожих. День клонится к вечеру я предлагаю угостить ее чем-нибудь она заказывает шампанское и хотя обычно я его не пью я беру то же самое. У нее длинные черные волосы и синие глаза, на ней платье от Chanel и высокие каблуки, она работает в пиаре и моде, рассылает приглашения на модные показы и решает, кто где будет сидеть – по ее словам, это как быть рефери на поножовщине, люди переубивать друг друга готовы за удобное место, и ее заодно, если она не посадит их там, где им хочется. Она из Англии, выросла в Найтсбридже, училась в Швейцарии, лето проводила в отцовском поместье в Глостершире, у нее тонкие руки, красивые кисти, французский маникюр. Выговор у нее приятный, каждое слово звучит изысканно и утонченно, и как-то более интеллигентно, обдуманно и чудесно, чем все, что медленно произношу я со своим примитивным американским акцентом. Мы говорим о людях, которые идут мимо, строим предположения, кто они и куда чешут, говорим о нынешнем американском президенте – она считает его болваном, мы спорим, кто более велик – Микеланджело или Рафаэль, какой музей лучше – Родена или Пикассо, красиво выглядит здание Центра Помпиду или нелепо. С шампанского мы переходим на виски, заигрываем ногами под столом, придвигаемся ближе, начинаем задевать друг друга руками так же, как ногами. Я плачу за нас обоих, мы уходим через Сен-Жермен летний вечер ясный и жаркий кажется будто все вокруг в искрящемся мареве. Мы идем по бульвару мимо огней роскошных кафе сквозь толпы людей которые пьют и едят. Шагаем по улице Бюси ни машин ни другого транспорта, стулья и столики на улице все до единого заняты смех разговоры глаза тысячи людей в поисках любви и секса и болтовни и мыслей. Жарко и темно и мы с Сюзи держимся за руки идем флиртуем шутливо толкаемся, останавливаемся купить мороженое, один рожок на двоих, я смотрю, как ее язык скользит по клубничному мороженому, и хочу себе в рот и то, и другое. Сворачиваем на улицу Сены тут темнее меньше народу она ведет меня к себе в красивый идеальный очаровательный парижский дом трех– или четырехвековой давности переделанный в жилой, из тех, где на этаже одна квартира, ее на втором этаже, я поднимаюсь следом за ней по лестнице смотрю глазею хочу представляю знаю что будет дальше.

Она отпирает дверь.

Мы входим.

Она вешает ключи, оборачивается, улыбается, спрашивает, не хочу ли я осмотреться.

Нет, говорю я, осмотреться не хочу.

Делаю шаг к ней.

Целую ее.

Губы языки дыхание.

Вжимаю ее в стену.

Одной рукой поднимаю и удерживаю обе ее руки над головой.

Губы языки дыхание.

Чую запах спиртного и сигарет и лета, чую остатки ее парфюма. Чую предвкушение секса.

Губы языки дыхание.

Руки.

Вверх под ее платьем в моих штанах.

Влажно и твердо.

Губы языки дыхание руки влажно твердо.

Мы оба пьяны, пьяны настолько, что исчезли все запреты, но еще трезвы, чтобы понимать, что мы делаем, настолько трезвы, чтобы сознавать, насколько мы этого хотим. Оттолкнувшись от стены, она ведет меня в глубь квартиры на диван в гостиную свет сочится только через высокую застекленную дверь а вообще темно. Толкает меня на диван достает мой член поднимает платье садится ко мне на колени. Я стаскиваю ее платье с плеч вместе с лямками лифака, она садится на мой член и я начинаю целовать лизать сосать ее груди.

Она двигается медленно.

Я поочередно присасываюсь к ее языку шее и соскам. Запускаю руки ей в волосы сжимаю талию подхватываю задницу.

Она двигается медленно.

Чувствую, как она сочится влагой мне на колени она чувствует как я пульсирую у нее внутри

И двигается быстрее.

Мы оба стонем.

Она двигается быстрее и резче.

Быстрее.

Резче.

Быстрее резче.

Шепчет мне на ухо скажи когда будешь кончать.

Я говорю

Скоро

Почти

Сейчас

Она слезает с меня, встает передо мной на колени, берет член в рот, охватывает его губами скользит языком и рукой, я твердый влажно мир вспыхивает белым белым белым

Боже.

Губы язык рука все движутся.

Белым белым белым.

Боже.

Вообще не хочу двигаться или думать или чувствовать что-нибудь кроме вот этого сейчас всегда не хочу чтобы кончалось.

Белым белым белым.

Боже.

Она стоит на коленях до тех пор пока. Когда она поднимается я мягкий она садится рядом целует меня замирает в моих руках. Мы не шевелимся и не говорим в комнату сочится свет через высокие узкие застекленные двери. Минут тридцать спустя может больше или меньше она встает и ведет меня к себе в спальню чистую белую простую с яркими вырезными копиями Матисса на стенах будто откуда-то из журнала. Мы трахаемся поверх покрывала вспыхивает белым белым белым Боже мы трахаемся снова под покрывалом вспыхивает белым белым белым Боже мы засыпаем когда я просыпаюсь на следующее утро она уже ушла.

Ищу записку или какой-нибудь знак, что она хочет снова увидеться со мной но ничего нет.

Ухожу.

Сколько бы я ни курил и ни бухал, сколько бы ни блуждал и ни слонялся, сколько бы ни мечтал, сколько бы картин и скульптур ни разглядывал, я никогда не забываю, зачем я здесь – чтобы читать, открывать и становиться. Я здесь, чтобы оставлять слова на бумаге слово за словом и еще и еще, я здесь, чтобы выяснить, как сделать из них нечто большее, чем просто слова. Я здесь, чтобы научиться играть с огнем. Хочу жечь жечь жечь на хуй, я здесь, чтобы узнать, как с ним играть, с огнем.

Раньше это был вокзал. Рельсы пришли в негодность, вокзал – в запустение. Сделался центром нацистской почты во время Второй мировой войны. После войны пустующее здание иногда служило местом киносъемок. В 1970 году его было решено снести, в 1974 году управление музеев Франции его спасло. В 1981 году началась реставрация, которая закончилась в 1986-м. Здесь размещена крупнейшая в мире коллекция доимпрессионистского, импрессионистского и постимпрессионистского искусства. Три миллиона посетителей ежегодно. Я хожу в Музей Орсэ примерно раз в неделю. Это недалеко от Сен-Пласид, легко дойти пешком. Прихожу посмотреть на скульптуры, на картины, посидеть среди них, получить от них урок смирения. Я люблю искусство, люблю смотреть на него, чувствовать, читать и говорить о нем, но главная причина, по которой я хожу в Музей Орсэ и все другие музеи и галереи Парижа, где я завсегдатай, – потому что хочу научиться, как надо мыслить, как мыслят художники, как мыслят конкретные художники и почему они создали то, что создали. Хочу знать, что было у них в голове и на сердце, у них в крови, что двигало ими, чего это им стоило. Когда я думаю о книгах и о том, как хочу писать их, это скорее мысли об искусстве, чем о других книгах. Для книг есть правила. Что как называется, как это читается, правила грамматики и пунктуации, каким должно быть визуальное расположение слов на странице, как их следует употреблять и сочетать с другими словами. Есть правила публикации и классификации, правила, согласно которым продаются книги и расставляются на полках. Эти правила глупы. Бессмысленны. Они существуют, чтобы нарушать их, пренебрегать ими, осуждать их. И хотя я все еще читаю и люблю книги, несмотря на идиотские правила, которым они подчиняются, я обращаюсь к искусству, когда думаю о том, как хочу писать книги. В искусстве нет правил. Нет порядков. Есть холст, или глыба мрамора, или лист бумаги, или кусок дерева, или с чем там собирается работать художник. Он не ограничен в выборе цветов, которые может использовать, в видах красок или кистей, никто не указывает ему, сколько мазков кистью он может сделать, как именно и где, или каким именно инструментом и какого размера он может работать, и сколько отметин долотом может оставить и где. У художника есть материалы, и он создает что-то из этих материалов. А когда работа заканчивается, появляется произведение искусства, вот и все, и оно либо получается, либо нет, впечатляет или нет, красивое или нет, трогает за живое или нет. Оно либо делает историю и становится историей, либо история выбрасывает его на свалку и забывает. Вот как все происходит, и от тебя требуется лишь принимать все это во внимание. Когда я смотрю на произведение искусства, мне незачем думать о том, художественное оно или нехудожественное, бытописательное или литературное, серьезное или коммерческое, где учился художник и в престижном ли издательстве он опубликовался. Вот и все. Некто сотворил нечто, потому что оно сидело у него внутри, потому что требовало сотворить его. Условия диктует искусство. Я хочу писать книги таким же образом. У меня внутри слова, меня подмывает сотворить с ними что-нибудь. Они станут тем, чем и должны быть, книгами, на собственных условиях. А на остальное похер.

Искусство в Музее Орсэ великолепно, так что глаза разбегаются, олицетворение культурного и художественного господства, которым Франция наслаждалась на протяжении XVIII, XIX и первой половины XX веков. Собрание начинается с 40-х годов XIX века Энгром, Делакруа, Курбе. Продолжается вместе с Коро, Кабанелем, Моро, Писсарро, Каррьером. И великим Мане. И знаменитыми Дега, Сезанном, Моне, Сислеем, Кэссетт, Ренуаром и Ван Гогом. Негодяем Полем Гогеном и безумцем Тулуз-Лотреком. Злополучной Камиллой Клодель и ее мучителем Роденом. Сёра, Дереном, Мунком и Климтом. И Мондрианом. В любом музее меня всегда тянет к самым радикальным работам, которые создали больше всего проблем, вызвали особенно много споров. К работам, которые совершили то, чего не случалось никогда прежде, которые смущали, порождали разные мнения, приводили в ярость, к работам, накладывающим на зрителя отпечаток, меняющим его, вынуждающим высказываться по их поводу. Если я могу преспокойно пройти мимо произведения искусства, отмахнуться от него, видеть его, не испытывая желания понять, не ощущая возбуждаемый им интерес, тогда оно мне ни к чему, я к нему равнодушен. Пусть оно и красивое, но скучное. Я хочу видеть, чувствовать, понимать и постигать самое трудное и скандальное искусство.

Сегодня я иду смотреть «Олимпию» Эдуарда Мане. Ничего другого я видеть не хочу. Написанная в 1863 году, после «Завтрака на траве», она была отвергнута Салоном за непристойность. «Олимпия» – это большой портрет обнаженной женщины на постели, она приподнимается на локте и прислоняется к подушке, в волосах у нее орхидея, на шее черная шелковая ленточка, служанка несет ей цветы. Женщина смотрит с полотна прямо на зрителя. Смотрит вызывающе, дерзко, словно только что послала тебя на хуй. Основа для картины – «Венера Урбинская» Тициана, написанная для кардинала Ипполито Медичи в 1545 году и изображающая грациозную и прекрасную Венеру – она полулежит в окружении роскоши и символов благочестия и добродетели. Поза Олимпии повторяет позу Венеры, но если Венера – идеал женственности, то Олимпия – воплощение женской власти. Она явно хозяйка положения. Ее окружают не благочестие и добродетель: обстановка ясно говорит, что это обиталище куртизанки, а облик Олимпии и равнодушие к присланным цветам свидетельствуют, что тот, кто является к ней с визитом, в ее власти. Она не подруга кардинала, а самостоятельная женщина с собственными средствами, которая строит жизнь сама, пользуясь телом. Вдобавок к философскому подтексту, это прекрасная картина, явно написанная большим мастером. Когда ее впервые выставили на Парижском салоне в 1865 году, она вызвала скандал, критики называли ее вульгарной, безнравственной и оскорбительной для ценителей искусства, она пережила многочисленные попытки уничтожить ее. Ее поместили за ограждением, чтобы удержать зрителей на расстоянии, – это первый случай, когда выставленной в Салоне картине понадобилась подобная защита. Мане это позабавило, он остался доволен и, говорят, со смехом заявил: «Они хотели новую Венеру, и я дал им ее – настоящую, истинную Венеру из тех, каких можно увидеть на панели или на танцах, и для меня она прекрасна». Это полотно задало тон остальной его карьере, с тех пор он регулярно выбирал для картин сюжеты, считающиеся непристойными, или воспроизводил исторические картины таким образом, что шокировал современных зрителей. Его называли отцом модернизма и самым влиятельным живописцем того времени.

Всякий раз при виде «Олимпии» я смеюсь. Представляю, о чем думал Мане, вынашивая этот замысел, что чувствовал, пока писал ее, и гадаю, знал ли он, что ему предстоит, как примут ее критики и публика. Гадаю, случалось ли ему в те времена, когда его никто не знал в лицо, приходить в зал, где она выставлена, наблюдать, как людей плющит и коробит перед ней, видеть, как они морщатся и отшатываются, слушать, как картину обсуждают, ругают, проклинают. Надеюсь, так он и делал, надеюсь, ему это нравилось и он засыпал с улыбкой. Для меня «Олимпия» – памятник тому, как следует творить искусство и что для этого надо делать. Это все, чем я хочу заниматься. Вот я и хожу постоять перед ней. Посмотреть на нее. Поразмыслить о ней. Изучать ее. Смеяться вместе с ней. Учиться у нее. Осознавать ее величие.

Вверх по лестнице на второй этаж мимо туристов с фотоаппаратами вспышки запрещены, я иду в зал, где висит «Олимпия». Последние две недели, с самого момента знакомства, я часто думаю о девчонке в платье с черепами, вспоминаю ее слова, ее улыбку, как она попрощалась, ее темно-рыжие волосы. И все время, пока думаю о ней, продолжаю ее искать. В кафе и на улицах, в книжных магазинах и барах, проходя мимо ресторанов, в галереях и парках. В Музее Родена и перед «Вратами». Стоит мне увидеть рыжие волосы, хоть я и знаю, что это не она, у меня екает сердце, и я надеюсь, хочу, устремляюсь следом, пока не пойму, что это не она. Как и многих других девчонок в моей жизни, не важно, провел я с ними минуту или пять, или час, или день, или неделю или две, я, наверное, больше никогда ее не увижу, этот Париж слишком огромный, и минуты, которые мы провели вместе, будут для нас первыми и последними, и теперь ее жизнь идет дальше без меня.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации