Электронная библиотека » Джон Голсуорси » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Пустыня в цвету"


  • Текст добавлен: 2 февраля 2017, 14:40


Автор книги: Джон Голсуорси


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Разреши мне сперва поговорить с Хилери. Он на это посмотрит по-своему и, наверно, не так, как все.

– Ну, что ж, дяде Хилери можно. – Она встала. – Значит, я могу привести к тебе Уилфрида?

Адриан кивнул и, когда она ушла, снова остановился перед картой Монголии, где пустыня Гоби казалась цветущей розой по сравнению с той мертвой пустыней, куда влекло его любимую племянницу.

Глава двенадцатая

Динни осталась ужинать на Маунт-стрит, чтобы повидать сэра Лоренса.

Она сидела у него в кабинете и, как только он пришел, спросила:

– Дядя Лоренс, скажи, тетя Эм знает то, что знаете вы с Майклом?

– Знает. А что?

– Она ведет себя очень деликатно. Я рассказала дяде Адриану; он считает, что Уилфрид подорвал престиж Англии на Востоке. А что такое английский престиж? Мне казалось, что нас все считают нацией преуспевающих лицемеров. А в Индии – заносчивыми хамами.

Сэр Лоренс поерзал в кресле.

– Ты путаешь репутацию государства с репутацией англичанина как человека. А это совсем не одно и то же. На англичанина смотрят в странах Востока как на человека, который держит слово, не предает своих и которого лучше не выводить из себя.

Динни покраснела. Намек был достаточно ясен.

– На Востоке, – продолжал сэр Лоренс, – англичанин – или, вернее, британец, потому что это зачастую шотландец, валлиец или выходец из Северной Ирландии, – как правило, живет изолированно от своих: путешественник, археолог, военный, чиновник, служащий, плантатор, инженер, доктор или миссионер – он всегда возглавляет небольшую группу местных жителей и может выжить в тяжелых условиях только благодаря своему престижу. Если хоть один англичанин оказался не на высоте, акции всех остальных англичан падают. И все это знают. Вот с чем вам придется иметь дело, и я не советую этого недооценивать. Нельзя требовать, чтобы восточные люди, для которых религия играет такую важную роль, понимали, что кое для кого из нас она ничего не значит. Для них англичанин – это верующий христианин, и если он отрекается, значит, он отрекается от самого для себя дорогого.

– Иными словами, в глазах нашего общества Уилфрид не может рассчитывать на снисхождение? – сухо заметила Динни.

– Боюсь, что в глазах тех людей, которые правят империей, не может. Да оно и понятно. Если между этими изолированными друг от друга людьми не будет существовать полнейшего доверия, если они не будут уверены, что никто из них не смалодушничает и не подведет других, у них вообще ничего не получится. Ведь так?

– Я никогда об этом не думала.

– Можешь мне в этом поверить. Майкл объяснил мне душевное состояние Дезерта в то время, и с точки зрения такого атеиста, как я, в его рассуждениях много верного. Мне самому было бы противно погибнуть ни за что ни про что. Но это был только повод, и, если ты мне скажешь, что он этого не понимал, не понимал, боюсь, только потому, что его одолела гордыня ума. И тем хуже, ибо гордыня ума превыше всего ненавистна военным, да и всем прочим тоже. Она, если помнишь, довела до беды даже Люцифера.

Динни слушала, не сводя глаз с его нервного, подергивающегося лица.

– Удивительно, без чего только можно на свете обойтись… – вдруг заметила она.

Сэр Лоренс в изумлении вставил в глаз монокль.

– Ты что, от тетки заразилась манерой порхать?

– Если свет тебя не одобряет, можно обойтись и без его одобрения.

– «Презреть мир ради любви» – звучит храбро, но люди не раз пробовали это делать с пагубными для себя последствиями. Жертва, которую приносит одна из сторон, – самая непрочная основа для союза: ведь другую сторону рано или поздно это начинает раздражать.

– А я и не прошу больше счастья, чем достается среднему человеку.

– Мне для тебя этого мало, Динни.

– Ужинать! – провозгласила леди Монт, появляясь в дверях. – У вас есть пылесос, Динни? Теперь ими чистят лошадей, – продолжала она по дороге в столовую.

– Жаль, что не людей, – вздохнула Динни. – Мы чистили бы их от страхов и суеверия. Хотя дядя, наверно, этого бы не одобрил.

– Ага, значит, вы поговорили. Блор, выйдите!

Когда дворецкий вышел, она добавила:

– Я думаю о твоем отце, Динни.

– Я тоже.

– Раньше я умела с ним справляться. Но дочери! И все же у него нет другого выхода!

– Эм! – предостерег ее сэр Лоренс, когда Блор снова вошел в столовую.

– Что ж, – сказала леди Монт, – и эти верования и прочее – как это утомительно! Всю жизнь терпеть не могла крестин, разве можно так бесчеловечно обращаться с ребенком! И еще обременять крестных; правда, те не очень-то беспокоятся, подарят крестильную чашу и библию, вот и все. А почему на чашах изображают листья папоротника? Или это стрельба из лука? Дядя Франтик выиграл чашу за стрельбу из лука, когда был помощником священника. У них это было принято. Ах, все это меня ужасно волнует!

– Тетя Эм, – сказала Динни, – единственное, о чем я мечтаю, – это чтобы никто не волновался из-за моей ничтожной особы. Только бы люди не волновались, нам больше ничего не надо.

– Вот это мудро! Лоренс, расскажи это Майклу. Блор! Налейте мисс Динни хересу.

Динни пригубила рюмку хереса и поглядела через стол на тетю Эм. В лице ее было что-то успокаивающее – и в чуть приподнятых бровях, и в опущенных веках, и в орлином носе, и словно припудренных волосах над еще красивыми плечами, шеей и грудью.

В такси, по дороге на вокзал Пэддингтон, она так живо представила себе, как Уилфрид сидит один и ждет беды, что чуть было не окликнула шофера и не поехала на Корк-стрит. Такси свернуло за угол. Где они? На Прэд-стрит? Да, наверно. Все треволнения в мире происходят оттого, что одна любовь мешает другой. Как все было бы просто, если бы родители не любили ее, а она их.

Носильщик спросил ее:

– Багаж, мисс?

– Нет, спасибо.

Девочкой она всегда мечтала выйти замуж за носильщика. До тех пор, пока из Оксфорда не приехал ее учитель музыки. Он ушел на войну, когда ей было десять лет. Динни купила журнал, села в вагон и вдруг почувствовала, что страшно устала. Она уселась в уголке купе третьего класса – поездки по железной дороге сильно истощали ее и без того тощий кошелек, – откинулась назад и уснула.

Когда Динни сошла с поезда, в небе сияла почти полная луна, а ветер был порывистый и благоуханный. Придется идти пешком. Ночь светлая и можно пойти напрямик; она перелезла через изгородь и пошла полем. Ей вспомнилась ночь два года назад, когда она вернулась с этим же поездом и привезла известие о том, что Хьюберта освободили; она застала отца – поседевшего, изможденного – у него в кабинете, и он, услышав радостную весть, сразу словно помолодел. А сейчас она несет ему весть, которая его огорчит. По правде говоря, ее больше всего пугал разговор с отцом. С мамой, конечно, тоже! Мама, хоть характер у нее и мягкий, довольно упряма, однако у женщин редко бывают непоколебимыми представления о том, что «принято» и что «не принято». Хьюберт? В прежние времена его мнение заботило бы ее больше всего. Удивительно, каким он ей стал чужим! Хьюберт будет ужасно огорчен. Он ни на йоту не отступит от «правил игры». Что ж! Его недовольство она как-нибудь стерпит. А вот отец… Он не заслужил такого огорчения после сорока лет суровой и беспорочной службы.

Коричневая сова перелетела с живой изгороди на стог. Такая лунная ночь – раздолье для сов. Жутко слушать в ночной тиши пронзительные крики их жертв. Однако кто же не любит сов, их неторопливого полета, мерных, бередящих душу криков? Еще одна изгородь, и Динни очутилась на своей земле. В этом поле стоял открытый хлев, куда на ночь заводили старого отцовского скакуна. Кто это сказал: Плутарх или Плиний – «что до меня, то я не продал бы даже старого вола, который возделывал мою землю»? Молодец!

Теперь, когда шум поезда заглох вдали, стало очень тихо; только ветерок шелестел молодой листвой да стучал копытом у себя в хлеву Кисмет. Динни пересекла второе поле и подошла к узкому бревенчатому мостику. Ночное благоухание напоминало ей чувство, которое жило в ней теперь постоянно. Она перешла мостик и скользнула в тень яблонь. Ветви их, казалось, сияли между ней и озаренным луною, беспокойным небом. Они словно дышали и пели хвалу начальной поре своего цветения. Они горели тысячами белеющих ростков, один прекраснее другого, словно их зажег кто-то завороженный лунным блаженством и посеребрил звездной пылью. Вот уже больше ста лет каждую весну повторяется здесь это чудо. Весь мир словно околдован в такую ночь, но Динни больше всего трогало ежегодное волшебство цветения яблонь. Она стояла среди старых стволов, вдыхая запах коры, пропитанный пылью лишайников, и вспоминала чудеса родной природы. Горные травы, звенящие песнями жаворонков; тишайшая капель в чаще, когда после дождя выходит солнце; заросли дрока на колышимых ветром выгонах; лошади, которые, кружа, пашут, оставляя за собой длинные серо-бурые борозды; речные струи, то ясные, то – под ивами – подернутые зеленью; соломенные крыши с вьющимся над ними дымком; покрытые снопами скошенные луга; порыжевшие хлеба; синие дали за ними и вечно изменчивое небо – все эти образы теснились в ее душе, но самым дорогим было это белое волшебство весны. Динни вдруг почувствовала, что высокая трава совсем влажная; чулки ее и туфли промокли насквозь; светила такая луна, что можно было разглядеть в траве звездочки нарциссов, кисти гиацинтов и бледные, литые чашечки тюльпанов; там должны быть и колокольчики, и белые буквицы, и одуванчики, – правда, их еще немного. Она пробежала дальше, вышла из-за деревьев и постояла, глядя на белое мерцание, оставшееся позади. «Все это словно свалилось с луны, – подумала она. – А чулки-то, мои самые лучшие!»

Она пересекла огороженный невысоким забором фруктовый сад и по газону подошла к террасе. Двенадцатый час! Внизу светилось только одно окно: в кабинете отца. Как все это похоже на ту, другую ночь!

«Ничего ему не скажу», – подумала она и постучала в окно.

Отец впустил ее.

– Здравствуй, значит, ты не осталась ночевать на Маунт-стрит?

– Нет, папа, не могу же я вечно спать в чужих ночных рубашках!

– Садись, выпей чаю. Я как раз собирался его заварить.

– Папочка, я шла через яблоневый сад и промокла насквозь.

– Снимай чулки, вот тебе старые шлепанцы.

Динни стянула мокрые чулки и села, задумчиво рассматривая свои ноги при свете лампы, пока генерал зажигал спиртовку. Он любил все делать для себя сам. Она смотрела, как он готовит чай, и думала, что он еще молодцеват, подтянут и движется по-прежнему быстро и ловко. На его загорелых руках с длинными гибкими пальцами росли короткие темные волоски. Он выпрямился и, не двигаясь, стал всматриваться в пламя горелки.

– Нужен новый фитиль, – сказал он. – Боюсь, что в Индии нам угрожают серьезные неприятности.

– По-моему, от Индии мы теперь получаем куда меньше пользы, чем неприятностей.

Лицо генерала с острыми скулами обратилось к дочери; он внимательно поглядел на нее, и его тонкие губы под полоской густых седых усов улыбнулись.

– А это часто бывает с теми, кто несет бремя ответственности. У тебя красивые ноги.

– Что же тут удивительного, я ведь твоя и мамина дочка.

– Мои хороши только для сапог – жилистые. Ты пригласила мистера Дезерта?

– Нет, еще нет.

Генерал сунул руки в карманы. Он снял смокинг и надел старую охотничью куртку табачного цвета. Динни заметила, что манжеты слегка обтрепались и одной кожаной пуговицы недостает. Темные, дугообразные брови генерала нахмурились, лоб пересекли три резкие складки, но он сказал очень мягко:

– Что-то я, Динни, не понимаю этой перемены религии. Тебе с молоком или с лимоном?

– Если можно, с лимоном. – И подумала: «В конце концов сейчас самое подходящее время. Крепись!»

– Два куска сахара?

– С лимоном три, папа.

Генерал взял щипцы. Он опустил в чашку три куска сахара и ломтик лимона, потом положил щипцы и нагнулся к чайнику.

– Кипит, – сказал он и налил в чашку воду, потом опустил туда ложечку с чаем, вынул ее и передал чашку дочери.

Динни помешала прозрачную золотистую жидкость. Она сделала глоток, поставила чашку на колени и повернулась к отцу.

– Могу тебе объяснить, папа, – сказала она и тут же подумала: «Но тогда ты уж совсем ничего не поймешь».

Генерал налил себе чаю и сел. Динни судорожно стиснула ложечку.

– Видишь ли, когда Уилфрид был в Дарфуре, он наткнулся на гнездо арабов-фанатиков, – они там остались еще со времен Махди. Вождь приказал привести его к себе в шатер и пообещал ему жизнь, если он перейдет в мусульманскую веру.

Отец судорожно дернулся и даже пролил немного чая на блюдце. Потом поднял чашку и вылил чай обратно. Динни продолжала:

– Уилфрид относится к религии так же, как большинство из нас, но, пожалуй, еще равнодушнее. И не только потому, что не верит в христианство; он ненавидит всякую религиозную догму, считает, что религия разобщает людей и приносит им больше вреда и страданий, чем что бы то ни было. А потом, понимаешь, папа, – или, вернее, ты бы понял, если бы прочитал его стихи, – война оставила в нем страшную горечь – он увидел, что у нас не дорожат человеческой жизнью и швыряются ею как попало по приказу людей, которые об этом даже не задумываются.

Генерала снова передернуло.

– Папа, я сама слышала, как и Хьюберт говорил то же самое. Во всяком случае, Уилфрида ужасает самая мысль о зря загубленной жизни, он не терпит фарисейства и суеверия. Да и решать-то нужно было за каких-нибудь пять минут. И толкнула его на этот шаг не трусость, а глубочайшее презрение к тому, что люди могут лишать друг друга жизни ради веры, которая ему кажется бессмысленной и пустой. Поэтому он махнул рукой и согласился. А согласившись, надо было сдержать слово и выполнить обряд. Но ты ведь его не знаешь, и все, что я говорю, – напрасно. – Она вздохнула и жадно проглотила чай.

Генерал отставил чашку; он встал, набил трубку, зажег ее и подошел к камину. Потемневшее лицо его было серьезно, глубокие складки обозначились на нем еще резче.

– Да, все это мне непонятно, – сказал он наконец. – Значит, освященная веками вера твоих отцов ничего не стоит? Значит, все то, что сделало нас самым гордым народом в мире, может быть выброшено на свалку по мановению руки какого-то араба? Значит, такие люди, как Лоуренсы, Джон Никольсон, Чемберлейн, Сандеман[15]15
  Лоуренс Генри (1806–1857), Лоуренс Джон (1811–1879), Никольсон Джон (1822–1857), Сандеман Роберт (1835–1892) – деятели, игравшие видную роль в установлении британского владычества в Индии в XIX веке.


[Закрыть]
и тысячи других, отдавших свою жизнь за то, чтобы у англичанина была репутация смелого и преданного человека, могут быть оплеваны всяким, кому пригрозят пистолетом?

Динни со звоном уронила чашку на блюдце.

– Да, Динни, и если не всяким, то почему хоть одним? Почему именно этим одним?

Динни не ответила. Она вся дрожала. Ни Адриан, ни сэр Лоренс не сумели ее пронять, а сейчас до нее впервые дошла точка зрения противника. В душе ее была задета какая-то тайная струна, ее заразило волнение человека, которого она всегда почитала, любила и не считала способным на такую страстную филиппику. Говорить она не могла.

– Не знаю, религиозный я человек или нет, – продолжал генерал, – вера моих отцов вполне меня устраивает, – он махнул рукой, словно хотел сказать: «Дело тут не во мне», – но пойми, я не мог бы пойти на это по принуждению, не мог бы сам и не понимаю, как пошел на это другой.

Динни негромко сказала:

– Я не стану тебе объяснять; давай так и уговоримся: не понимаешь, и все. Большинство людей совершает поступки, которые трудно понять, только о них не всегда знают. И разница только в том, что о поступке Уилфрида знают.

– Как, и об угрозе знают… о том, почему?

Динни кивнула.

– Откуда?

– Какой-то мистер Юл приехал из Египта и рассказал эту историю; дядя Лоренс считает, что замять ее невозможно. Я хочу, чтобы ты знал самое худшее. – Она собрала свои мокрые чулки и туфли. – Пожалуйста, расскажи все это маме и Хьюберту, хорошо, папа? – и встала.

Генерал глубоко затянулся; в трубке послышалось бульканье.

– Пора вычистить твою трубку, папочка. Завтра я этим займусь.

– Но ведь он станет парией! – вырвалось у генерала. – Настоящим парией. Ах, Динни, Динни!

Никакие другие слова не могли бы ее так растрогать и обезоружить. Он больше не спорил, он их жалел.

Закусив губу, она сказала:

– Папа, если я не уйду, мне попадет в глаза дым. И ноги у меня застыли. Спокойной ночи, милый!

Она повернулась, быстро пошла к двери и, оглянувшись, увидела, что он стоит, понуро опустив голову.

Динни поднялась в свою комнату, села на постель и стала тереть одна о другую замерзшие ноги. Вот и все! Отныне ее удел – жить во враждебной атмосфере, которая будет окружать ее, как стена; надо пробиться сквозь эту стену, чтобы соединиться с любимым. И удивительней всего то, думала она, старательно растирая окоченевшие ноги, что слова отца вызвали у нее тайный отклик, и при этом ничуть не затронули ее чувства к Уилфриду. Неужели любовь не зависит от рассудка? Неужели образ слепого божества и в самом деле – образ любви? Неужели правда, что недостатки любимого делают его для тебя только дороже? Наверно, поэтому так не любят высоконравственных героев из книг; смеются над героической позой и злятся, когда добродетель торжествует.

«В чем же дело? – думала Динни. – Неужели мои моральные устои ниже, чем устои моих родных? Или я просто хочу, чтобы он был со мной, и мне все равно, какой он и что делает, лишь бы он был рядом?» У нее вдруг возникло странное ощущение, что она видит Уилфрида насквозь, со всеми его пороками, несовершенствами и с чем-то таким, что искупает это и позволяет его любить, а что это такое – для нее необъяснимая загадка. Она подумала с невеселой улыбкой: «Дурное я в нем чувствую сразу, а вот добро, истину, красоту мне еще надо найти…». И, с трудом превозмогая усталость, она разделась и легла спать.

Глава тринадцатая

Дом Джека Маскема в Ройстоне звался «Вереск». Это было низкое, старомодное жилье, непритязательное снаружи и комфортабельное внутри. Весь дом был увешан гравюрами с изображением скаковых лошадей и скачек. Только в одной комнате, которой редко пользовались, видны были следы прежней жизни. «Тут, – как сообщал один американский репортер, приехавший брать интервью у „последнего денди“ относительно племенного коневодства, – сохранилась память о молодых годах, проведенных этим аристократом на нашем славном Юго-Западе: ковры и чеканное серебро работы индейцев племени навахо; волосяные дорожки из Эль-Пасо; огромные ковбойские шляпы и мексиканская сбруя, сверкающая серебром. Я спросил хозяина об этом периоде его жизни.

– Ах, вот вы о чем, – сказал он, растягивая слова, – да, я в молодости пять лет пробыл ковбоем. Видите ли, меня всю жизнь занимало только одно – лошади, и отец решил, что для меня здоровее быть ковбоем, чем жокеем на скачках с препятствиями.

– Вы можете сказать, когда это было? – спросил я высокого, худого патриция с внимательным взглядом и ленивыми движениями.

– Я вернулся в тысяча девятьсот первом году и с тех пор, если не считать войны, развожу породистых лошадей.

– А что вы делали на войне? – спросил я.

– О-о… – протянул он, и мне показалось, что я становлюсь навязчивым. – То же, что и все. Ополчение, кавалерия, окопы и тому подобное.

– Скажите, мистер Маскем, а вам нравилась жизнь там, у нас?

– Нравилась? – ответил он. – Да, пожалуй, сказал бы я, пожалуй…»

Интервью было напечатано в одной из газет американского Запада под заголовком:

ЖИЗНЬ У НАС В ПРЕРИЯХ ЕМУ НРАВИЛАСЬ.

ГОВОРИТ АНГЛИЙСКИЙ ДЕНДИ

Конный завод находился почти в миле от деревни Ройстон, и каждый день, ровно без четверти десять, если он не уезжал на скачки или на торги, Джек Маскем садился верхом на пони и не спеша отправлялся в свой, как окрестил его журналист, «конский питомник». Маскем любил приводить своего пони в пример того, во что можно превратить лошадь, если никогда не повышать на нее голоса. Это была умная, трехгодовалая лошадка, небольшая, породистая на три четверти, шелковистая, мышиной масти; на нее словно вылили бутылку чернил, а потом небрежно стерли пятна. Кроме чуть рваного полумесяца на лбу, у нее не было ни единого белого пятнышка, грива была подстрижена, а длинный хвост свисал чуть не до самых копыт. Глаза были блестящие, спокойные, а зубы казались белоснежными, как жемчуг. Двигалась она мелкой рысью и, если оступалась, мгновенно находила равновесие. Правили ею при помощи одного простого повода, и она не знала, что такое удила. Она была очень мала, и ноги Джека Маскема в длинных стременах висели низко. «Ездить на ней, – говорил он, – все равно что сидеть в удобном кресле». Кроме него, к лошади подпускали только одного конюха, выбранного за ласковые руки, голос и нрав.

Спешившись у ворот и дымя изготовленной по особому заказу сигаретой в коротком янтарном мундштуке, Джек Маскем входил на квадратный двор, внутри которого располагались конюшни. На паддоке к нему подходил старший конюх. Потушив сигарету, Маскем отправлялся в конюшни, где держали маток с жеребятами и однолеток, просил показать то одну, то другую лошадь и провести ее по дорожке, которая шла вокруг двора. Закончив осмотр, он проходил под аркой напротив ворот в загоны, где паслись кобылы, жеребята и однолетки. Дисциплина в этом «конском питомнике» была отличная; служащие были такими же спокойными, чистыми и воспитанными, как лошади, за которыми они ухаживали. С той минуты, как он появлялся, и до той минуты, когда он уходил и влезал на своего пони, Маскем разговаривал только о лошадях – немногословно и по существу. Каждый день надо было проверить и обсудить столько всяких мелочей, что он редко возвращался домой раньше часа дня. Он никогда не рассуждал со своим старшим конюхом о научных принципах коневодства, несмотря на его глубокие познания в этой области, – для Джека Маскема эта тема была предметом такой же высокой политики, как международные отношения для министра иностранных дел. Он решал вопросы подбора сам, руководствуясь длительными наблюдениями и тем, что он называл «нюхом», а другие могли бы назвать предрассудками. Падали метеоры, получали титулы премьер-министры, вновь садились на трон эрцгерцоги, города гибли от землетрясений, не говоря уже о прочих катастрофах, но Маскему было все нипочем, пока он мог случить Сен-Саймону с Глазком, дав им правильную примесь крови Хемптона и Бенд’Ор; или же, руководствуясь какой-то еще более причудливой теорией, получить потомство старого Харода через Ле-Санси, – это были старший и младший представители линии, в которой текла кровь Карбайна и Баркальдайна. По существу, он был идеалист. Идеалом его было вывести совершенную породу лошади, что было так же мало осуществимо, как идеалы других людей, но, по его мнению, куда более увлекательно. Правда, он никогда об этом не говорил, да и разве можно сказать это вслух! Он никогда не играл на тотализаторе, поэтому на его суждения не могли влиять низменные мотивы. Высокий загорелый человек в темно-табачном пальто со специально подшитой к нему подкладкой из верблюжьей шерсти, в желтых замшевых ботинках, он был завсегдатаем скачек в Ньюмаркете; не было другого члена жокей-клуба, кроме, пожалуй, еще троих, к кому бы прислушивались с большим почтением. Это был превосходный образчик человека, знаменитого в своей области, который достиг славы молчаливым и самоотверженным служением единой цели. Но, по правде говоря, в этом идеале «совершенной конской породы» сказывалась его натура. Джек Маскем был формалист – один из последних в этот разрушительный для всякой формы век; а то, что формализм его избрал для своего выражения именно лошадь, объяснялось и тем, что качества скаковой лошади целиком зависят от ее родословной, и тем, что она самой природой одарена удивительной соразмерностью и гармонией, и тем, что служение ей позволяло Маскему уйти от трескотни, нечистоплотности, визга, мишуры, наглого скепсиса и назойливой вульгарности этого, как он выражался, «века ублюдков».

В «Вереске» все хозяйство вели двое мужчин, только для мытья полов ежедневно приходила поденщица. Если бы не она, в доме бы не чувствовалось, что в мире вообще существуют женщины. Уклад здесь был монастырский, как в клубе, который еще не унизился до женской прислуги, но жилось тут настолько же удобнее, насколько дом этот был меньше клуба. Потолки в первом этаже были низкие; наверх вели две широкие лестницы, а там комнаты были еще ниже. В библиотеке, кроме бесчисленных трудов по коневодству, стояли книги по истории, записки путешественников и детективные романы; прочая беллетристика из-за своего скептицизма, неряшливого языка, длинных описаний, сентиментальности и погони за сенсацией в дом не допускалась, если не считать собрания сочинений Сертиса[16]16
  Сертис Роберт Смит (1803–1864) – английский писатель, автор юмористических романов на спортивные темы.


[Закрыть]
, Уайт-Мелвиля и Теккерея.

Так как во всякой погоне за идеалом есть своя смешная сторона, то и Джек Маскем только подтверждал это правило. Человек, целью жизни которого было выведение чистокровнейшей из лошадей, пренебрегал известными образцами чистой породы и хотел заменить их продуктом скрещения лошадей, еще не попавших в Племенную книгу!

Не сознавая этого противоречия, Джек Маскем спокойно обедал с Телфордом Юлом и обсуждал вопрос о перевозке арабских кобыл, когда ему доложили о приходе сэра Лоренса Монта.

– Хочешь обедать, Лоренс?

– Я уже пообедал, Джек. Но кофе выпью с удовольствием и коньяку тоже.

– Тогда перейдем в другую комнату.

– Да у тебя тут настоящая холостяцкая квартира, я таких не видел с юных лет и, признаться, думал, что больше и не увижу. Джек – человек особенный, мистер Юл. Кто теперь позволяет себе быть старомодным, кроме гениев? Неужели у тебя весь Сертис и Уайт-Мелвиль? Мистер Юл, помните, что сказал Уоффлз в «Спортивной поездке Спонджа»[17]17
  Спондж – герой одного из романов Сертиса.


[Закрыть]
, когда они держали Кенджи вниз головой, чтобы у него вылилась вода из сапог и карманов?

Насмешливая физиономия Юла растянулась в улыбке, но он промолчал.

– То-то и оно! – воскликнул сэр Лоренс. – Теперь этого уже никто не помнит. А он сказал: «Послушай, старина, а ведь ты похож на вареного дельфина под соусом из петрушки». Ну да, а что ответил мистер Сойер из «Рынка Харборо», когда достопочтенный Крешер подъехал к турникету на заставе и спросил: «Ворота, кажется, открыты?»?

Подвижное лицо Юла еще больше растянулось в улыбке, но он по-прежнему молчал.

– Плохо дело! А ты, Джек?

– Он сказал: «Нет, кажется, закрыты».

– Молодец! – Сэр Лоренс опустился в кресло. – А как было на самом деле? Они были закрыты. Ну что? Договорились, как украсть кобылу? Отлично. А что будет, когда вы ее привезете?

– Случу ее с самым подходящим жеребцом. Потомство снова случу с самым подходящим жеребцом или подберу хорошую кобылу. А потом выставлю жеребят от этой случки против самых лучших наших чистокровок того же возраста. Если мои будут лучше, мне, надеюсь, удастся внести моих арабских кобыл в Племенную книгу. Кстати, я пытаюсь привезти оттуда трех кобыл.

– Сколько тебе лет, Джек?

– Скоро пятьдесят три.

– Обидно. Какой вкусный кофе!

Все трое помолчали: пора было выяснить истинную цель этого визита.

– Я приехал, мистер Юл, – внезапно произнес сэр Лоренс, – поговорить насчет той истории с молодым Дезертом.

– Надеюсь, это неправда?

– К сожалению, правда. Он и не пытается этого скрывать. – И, направив монокль на лицо Джека Маскема, сэр Лоренс увидел там именно то, что и ожидал увидеть.

– Человек должен соблюдать приличия, – протянул Маскем, – даже если он поэт.

– Не будем сейчас судить, прав он или нет, Джек. Согласимся, что прав ты. И тем не менее, – в голосе сэра Лоренса зазвучала непривычная суровость, – я хочу, чтобы вы оба молчали. Если эта история выйдет наружу, – ничего не поделаешь, но я не хочу, чтобы это исходило от вас.

– Мне не нравится вид этого молодчика, – отрезал Маскем.

– Как и девяти десятых людей, с которыми мы встречаемся; согласись, что это ничего не доказывает.

– Он из тех озлобленных, ни во что не верящих современных молодых людей, которые не знают жизни. Для них нет ничего святого!

– Ты известный блюститель старых порядков, Джек, но прошу тебя, уймись!

– Почему?

– Мне не хотелось об этом говорить, но, понимаешь, он помолвлен с моей любимой племянницей, Динни Черрел.

– Как, с этой милой девушкой?

– Да. Нам всем это не по нутру, кроме моего сына Майкла, – он все еще души не чает в Дезерте. Но Динни упорствует, и не думаю, чтобы ее можно было отговорить.

– Нельзя же ей выходить замуж за человека, который будет подвергнут остракизму, как только все это станет известно!

– Чем больше на него будет гонений, тем труднее будет ее от него оторвать.

– Вот это мне нравится, – сказал Маскем. – А вы что думаете, Юл?

– Мое дело – сторона. Если сэр Лоренс желает, чтобы я молчал, я буду молчать.

– Конечно, наше дело – сторона; однако если бы этим можно было удержать твою племянницу, я бы не молчал. Позор!

– Но результат был бы как раз обратный, Джек. Мистер Юл, вы хорошо знаете нашу прессу. Представьте себе, что она пронюхает эту историю; что будет тогда?

Юл даже захлопал глазами.

– Сперва они ограничатся неопределенным намеком на какого-то английского путешественника; потом выяснят, не опровергнет ли этого Дезерт, а потом расскажут все это уже прямо о нем, сочинив массу подробностей, но так, что за руку их не поймаешь. Если он признается в самом факте, никто не примет его опровержений по отдельным неточностям. Газета всегда права, хотя и очень неточна.

Сэр Лоренс кивнул.

– Если бы мой знакомый решил заняться журналистикой, я бы сказал ему: «Будьте абсолютно точны, и вы окажетесь единственным в своем роде». Я не прочел ни одной правдивой заметки о ком-нибудь с самой войны.

– У них такая система, – сказал Юл. – Двойной удар: сперва ложное сообщение, а потом поправка.

– Ненавижу газеты, – проворчал Маскем. – Был у меня тут один американский газетчик. Расселся, чуть было не пришлось вышвырнуть его силой; понятия не имею, как он меня изобразил.

– Ну и старомодный же ты человек! Для тебя Маркони и Эдисон – самые злокозненные люди на свете. Ну как, значит, решено насчет молодого Дезерта?

– Да, – сказал Юл. Маскем только кивнул.

Сэр Лоренс поспешно перевел разговор на другую тему.

– Красивые тут места. А вы сюда надолго, мистер Юл?

– После обеда собираюсь в город.

– Хотите, я вас подвезу?

– Буду очень рад.

Через полчаса они отправились в путь.

– Мой двоюродный брат, – сказал сэр Лоренс, – достоин стать национальной реликвией. В Вашингтоне есть такой музей, где за стеклом стоят группы американских аборигенов, курят общинную трубку и замахиваются друг на друга томагавками. Так можно было бы и Джека… – Сэр Лоренс помолчал. – Но вот беда! Как его законсервировать? Трудно увековечить того, кто ничем не хочет выделяться… Вы можете ухватить любую тварь, если она живет, но этот человек словно застыл… А ведь что ни говори, и у него есть свой бог в душе.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации