Текст книги "Сборник новелл «На полпути в ад»"
Автор книги: Джон Кольер
Жанр: Ужасы и Мистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
Да, тут было о чем подумать вечерами, и Фуараль крепко поразмыслил. Он решил, что одному, пожалуй, не справиться, и позвал Араго, Кеса, Лафаго, Винье, Барильеса. Только Гиза не позвал. Это ведь Гиз, а не кто другой наболтал чужаку, будто он переплатил за дом, и вообще его растревожил. Так что пусть Гйз идет гуляет.
Прочим он все объяснил очень доходчиво.
– Родственников нигде в наших местах нет. А в книжечке, дорогие друзья, сами видели-десять, двенадцать, пятнадцать, а может быть, и двадцать этих чудных маленьких billets.
– А если кто-нибудь за ним явится? Кто-нибудь из Америки?
– Да ушел куда-то, ушел пешком, по-дурацки, как пришел, так и ушел. Что угодно может случиться с полоумным, который болтается без дела и сорит деньгами.
– Это верно. Все может случиться.
– Но надо, чтоб случилось, пока законник не приехал.
– И это верно. Пока что даже кюре его не видел.
– Дорогие друзья, на свете должна быть справедливость. Без нее ни туда ни сюда. У человека, у честного человека, нельзя вынимать из кармана сто десять франков.
– Нет, такое недопустимо.
Ночью эти честнейшие люди покинули свои дома, высокие известково-белые строения, продырявленные черными тенями и в лунном свете еще больше, чем в солнечном, похожие на груды выцветших костей среди пустыни. Без лишних разговоров взошли они по склону и постучались в дверь к чужаку.
Через недолгое время они возвратились и один за другим, опять-таки без лишних слов, скользнули в свои черным-черные двери, вот и все.
Целую неделю деревня на первый взгляд жила по-прежнему. Разве что глухие темные провалы, эти прорехи в беспощадном свете, стали глубже. И в каждой черной глуби затаился человек с двумя замечательными billets по тридцать тысяч франков. Хорошо: тут и глаза ярче, и одиночество приятнее, и человек, как сказал бы тот художник, подобен фабровскому тарантулу, неподвижно поджидающему в глубине своей норы пеструю муху.
Но того художника теперь уже трудновато было припомнить. Его болтовня, его смешочки и даже его предсмертный всхлип никакого эха не оставили. Все это минуло, словно раскаты и вспышки вчерашней грозы. Так что, исключая заботы утренние и вечерние, которые привычно заслоняли жизнь, никто из дому не вылезал. Жены их почти не решались с ними заговаривать, а сами они были слишком богаты, чтобы разговаривать между собой. Гиз узнал, в чем дело– дело-то было не тайное, кроме как для посторонних, – и Гиз прямо-таки взбесился. Но жена пилила его с утра до вечера, и ему некогда было разбираться с соседями.
Под конец недели Барильес вдруг возник в дверях своего дома. Большие пальцы он заложил за пояс, лицо его потеряло свинцовый оттенок и приобрело сливовый, осанка выражала сердитую решимость. Он перешел улицу к дому Араго, постучался и прислонился к дверному косяку. Араго вышел и прислонился напротив. Они поговорили кое о чем, так, вообще, потом Барильес, отбросив окурок сигареты, вскользь и между прочим упомянул один участочек на земле Араго, где имелись сарай, виноградник и оливковая роща.
– Черт, ей-богу, знает, – сказал Барильес. – От червяка прямо нынче спасенья нет. А так, в былые времена, рощица-то не пустяки стоила.
– Именно что черт, – сказал Араго. – Вот хочешь верь, хочешь не верь, друг дорогой, а я, бывало, имел с этой рощицы, что ни год, добрые три тысячи франков.
Барильес издал те звуки, которые в здешних местах сходят за хохот.
– Ты меня прости! – сказал он. – Мне послышалось, ты сказал – три тысячи. Три сотни-это конечно. Если, скажем, случится хорошая погода, то три сотни можно шутя выручить.
Поговорили сначала вежливо, потом насмешливо, злобно, яростно и отчаянно; закончили сердечным рукопожатием, и участочек был продан Барильесу за двадцать пять тысяч франков. Позвали свидетелей: Барильес отдал один billet и получил пять тысяч сдачи от Араго из коробочки, хранившейся в дымоходе. Сделка всех порадовала: видать, дело пошло.
Оно и правда пошло. Тут же на месте начались pour parlers {Переговоры (фр.). } на предмет продажи мулов Винье Кесу за восемь тысяч; потом Любес продал Фуаралю свой подряд на пробку за пятнадцать; дочь Рустана была сосватана за брата Винье с приданым в двадцать тысяч; и медная рухлядь мадам Араго пошла общим счетом за шестьдесят пять франков, после ожесточенной торговли.
Один лиш Гиз остался ни при чем; впрочем, Любес по пути домой, изрядно накачавшись, сунулся за порог к изгою и внимательно оглядел его жену Филомену сверху донизу, с головы до ног, раза три. Интерес его был вялый и неуверенный; но все же с лица Гиза сошло горькое и угрюмое выражение.
Но это было только начало. Вскоре торговля оживилась и торговать стали по-крупному. Бум, он бум и есть. Сдачу что ни день выкапывали из-под плитняка, извлекали из соломенной матрасной трухи, доставали из дырок в балках и тайников в стенах. Когда эти замороженные суммы оттаяли, деревня расцвела, будто орхидея, прянувшая из сухого стебля. Вино лилось рекой и орошало каждую сделку. Давние недруги шли на мировую. Увядшие девицы обнимали юных женихов. Богатые вдовцы женились на молоденьких. Иные из людишек поплоше носили не снимая праздничные костюмы: к примеру, тот же Любес, коротавший вечера в доме Гиза. А Гиз вечерами гулял по деревне, угрюмости его как не бывало, и приценивался к упряжи у Лафаго и к отличному Ружью у Рустана. Поговаривали о празднестве, особом и небывалом, после сбора винограда – но поговаривали шепотом, чтобы кюре не прослышал.
Фуараль, признанный главарь, не пожелал ударить в грязь лицом и сделал потрясающее предложение. Он предложил ни больше ни меньше чем проложить дорогу для грузовиков от шоссе на гребне горы до самой Деревни. Ему возражали: придется, мол, бог знает сколько заплатить работникам.
– Это да, – сказал Фуараль, – только мы потом и сами внакладе не останемся. Столько и полстолько возьмем за свой продукт.
Предложение прошло. Деревенские мальчишки и те приобщились к выгодам. Барильес переименовал свою лавочку в «Кафе-мороженое, вселенское и пиренейское». Вдова Луайо предложила помещение, стол и даже одежду одиноким женщинам; по вечерам она принимала избранных гостей. Барильес съездил в Перпиньян и вернулся с распрыскивателем, который должен был удвоить урожай с его нового оливкового участка. Любес тоже съездил и вернулся с ворохом дамского белья, и белье это измышлял разве что дьявол. Съездили туда два-три отпетых картежника – и вернулись с новенькими сверкающими колодами – как ни сдай, а на руке словно одни короли да тузы. Съездил и Винье – и вернулся с вытянутой физиономией.
Торговали все размашистее, и все больше требовалось наличных. Фуараль выступил с предложением: – Съездим-ка мы все в Перпиньян, все, как один, зайдем в банк, шлепнем на конторки наши billets и покажем чучелкам, кто настоящие-то богачи. Да у них и денег на нас вряд ли хватит!
– Свои сто десять они возьмут, – сказал Кес.
– Плевать на сто десять! – заявил Фуараль. – А уж потом, друзья мои дорогие, потом – ха-ха! – грешим один раз! Говорят, эти-то, которые там, у них одного запаху на пятьдесят франков! С ума сойти! Ковры на лестницах, все рыжие, любую гадость захочешь – пожалуйста! Завтра!
– Завтра! – подхватили они хором; и назавтра все отправились в Перпиньян с сияющими лицами, разодевшись будто на праздник. Всякий дымил, как паровоз, и все помыли ноги.
Путешествие выдалось на славу. Они останавливались у каждого кафе и все, что там ни есть, спрашивали почем. А в Перпиньяне они шли сомкнутым строем; и если на них пялились, то наши друзья не оставались в долгу. Переходя дорогу к банку, Фуараль спросил: – А где же Гиз? – и притворился, будто ищет его взглядом. – Разве ему ничего не причитается?
Тут они все расхохотались. И хоть ты что, не могли принять серьезный вид. Так, давясь от хохота, они один за другим прошествовали в дверь-вертушку, и наконец она крутнулась за последним из них.
ВЫ ОПОЗДАЛИ ИЛИ Я СЛИШКОМ РАНО?
За городом я приемлю нормальный, общепринятый порядок вещей, поступая точно так же, как поступает любой другой: рано встаю, ем когда положено, в дождь поднимаю воротник пальто. Я понимаю причины, обусловившие необходимость утреннего бритья, и бреюсь поутру изо дня в день.
Другое дело в городе. Когда я живу в городе, меня не влекут к себе часы «пик», олицетворяющие в моем восприятии картину «Грачи прилетели». Прилив и отлив у какой-либо подводной пещеры не пугает меня больше, чем приток и отток у хладных зевов контор и жарких зевов ресторанов. Не нахожу ни хода времени, ни необходимости дождя, ни смысла в трезвости, ни радости в питии, ни целесообразности в платежах, ни планомерности в жизни. Существую в чужеродном лабиринте как насекомое среди людей или же как человек в муравейнике.
Презираю жалкое превосходство хмурого дня над беззвездной ночью. Портьеры у меня всегда задернуты; сплю я, когда глаза закрываются, ем, когда спохвачусь, а читаю и курю непрерывно, разрешаю душе беспрепятственно покидать мое ущербное неухоженное тело и редко докучаю ей расспросами по возвращении.
Моя квартира – в одном из самых каменных домов старинного квартала «Инне Корт». Прислугу не держу, так как вечно собираюсь на той неделе за город, хотя порой задерживаюсь на месяцы и даже… не знаю на сколько времени. Делаю умопомрачительные запасы сигарет, а из еды – что в голову придет: пусть меня ничто не отвлекает от пейзажей Сатурна или от неописуемых тургеневских садов, пусть ничто не понуждает выходить на улицу.
На руках у меня ужасающие следы ожогов от сигарет; они догорают, зажатые между пальцами, покуда я прохаживаюсь в компании женщин с кошачьими головами. Ничто не кажется мне причудливым, когда я выныриваю из таких грез, разве что я отогну портьеру и выгляну на площадь. Тогда порой приходится надавливать ладонями на сердце, чтоб возобновить дыхание, о котором я совершенно позабыл.
Во скольких поездках, любовях и местностях меня то и дело подстерегала и в пух и прах разбивала переполненность блюдца, не позволяющая моей руке загасить сигарету. Привычка, ведающая; подобными мелочами, потребовала какой-нибудь другой емкости. Я встал, удерживая при себе мысли, как держишь в руках до краев наполненный бокал, и откочевал в ванную, направляемый смутным воспоминанием о мыльнице, которая лежала там заброшенная, как пустая раковина на пустынном берегу опустошенного разума. Но поглощенная Бог ведает каким морским валом, эта скорлупа исчезла, а мои оживающие глаза, поначалу бесцельно перебегавшие с предмета на предмет, вскоре вновь потребовали моего полного возвращения из грез (бедняга Крузо!), чтобы воззриться на пробковый коврик, на свежий, мокрый, поблескивающий отпечаток голой ноги.
Не много времени мне понадобилось, чтобы убедиться: я сух, облачен в пижаму и комнатные туфли, меня никак не назовешь свежевымытым. Более того, след ноги, где отпечатки пальцев округлы как отборный жемчуг, не был ни длинным, как у мужчины, ни когтистым, как у медведя; не был он и следом моей конечности. Это была ножка женщины, нимфы, пеннорожденной Венеры. Я вообразил, будто мой скитальческий дух вернул мне спутницу с брега какого-то обетованного моря, из какой-то более удачливой раковины.
Пылающими глазами впивал я влажный отпечаток; под моим взглядом он подсыхал. Вбирал его не воздух, а я – я ни с кем не делился. Разглядывал днями и ночами, обстраивал ладные виноградинки крутыми стопами, столь же изящными щиколотками, пропорционально округлыми лодыжками. Я вычислил колени, бедра, груди, предплечья, плечи, пухлые ладошки и удлиненные пальцы, полную шею, маленькую головку, длинный локон зеленовато-золотых волос, подобный изгибу морской волны.
Где появился один босой след, там появится и другой; я не сомневался, что в скором времени удостоюсь лицезреть тусклое поблескивание ее волос. При этой мысли я тотчас же ощутил волчий аппетит и принялся беспокойно слоняться из комнаты в комнату.
С безответным одобрением я отметил, что к присутствию богини небесчувственна даже неухоженная мебель: замерла, чистенькая и опрятная, как провинциалы в музее. Под незримыми ножками божества новыми цветами расцвел ковер, словно зовут ее не Венера, а Персефона. В открытое окно лился солнечный свет и потоки теплого воздуха. Когда же это я успел раздернуть гардины, как бы высылая приглашение солнцу и воздуху? Быть может, она сама это проделала? Однако немыслимо уследить за всякими пустяками, как они ни прелестны. Я возмечтал увидеть глянец ее волос.
– Прости меня за то, что я смирялся с бледностью усопших! Прости, что я беседовал с женщинами, которые пахли как львицы! Покажи мне свои волосы!
Меня грызла жестокая тоска по существу, которое все время находилось рядом. «А вдруг, – подумал я, проснувшись в своей неведомо почему свежей постели, – а вдруг она ужасающе вынырнет в темноте, белоснежная как мрамор и такая же холодная!» И в тот же миг ощутил прерывистые дуновения тепла у себя на щеке и понял, что она дышит совсем рядом. Обхватить руками было нечего, кроме воздуха. Днями напролет слонялся я из угла в угол, причем кипящая кровь во мне выла как собака на луну: «Здесь ничего, кроме пустоты».
Убедил себя, что это вздор. Я видел след красы, ощущал тепло жизни. Постепенно божественную невидимость начнет преломлять один орган чувств за другим, покуда божество не предстанет как изваянное из хрусталя, а потом – из плоти и крови. И стоило мне только переубедить себя, как я увидел на зеркале налет ее дыхания.
Я увидел, как неведомо откуда взявшиеся цветы раздвинули свои лепестки, когда она уткнулась в них лицом. Поспешив туда, я уловил аромат – не цветочный, а ее волос.
Я повалился на пол и разлегся как пес на пороге, где один или два раза в сутки мог ощутить легкое дуновение – это колыхалась на ходу ее юбка. Я ощущал движение ее тела или же кратковременное потускнение света там, где она двигалась; я ощущал биение ее сердца.
Порой, как бы краешком глаза, я видел (а может, мне казалось, будто вижу) не ее ослепительную кожу, нет, но солнечные блики на ее плоти, которые исчезали, стоило мне пошире распахнуть глаза.
Теперь я знал, где она движется и как движется, но меня губило сомнение, ибо двигалась она не по направлению ко мне. Возможно ли существование еще одной жизни, которая для нее ощутимее моей, а для меня еще менее осязаема, чем мое божество? Или божество томится тут у меня в нежеланном заточении? Неужели все эти движения, все эти передвижения не в мою сторону, – всего лишь перемещения женщины, мечтающей о побеге?
Трудно сказать. Я думал, что пойму все, если услышу ее голос. Или пусть она слышит меня.
Денно и нощно я ей твердил: – Заговорите со мной. Дайте мне услышать ваш голос. Скажите, что вы меня простили. Скажите, что вы здесь навеки. Скажите, что вы моя.
Денно и нощно я вслушивался в пустоту, ловя ответ.
Я ждал в невыразимом молчании, подобно звездочету, который в такой же кромешной тьме ждет луча света от звезды, в существование которой у него есть все основания верить. В конце концов, когда я утратил и веру и надежду, до меня донесся звук… или же нечто, столь же недалеко ушедшее от звука, сколько блик света на ее щеке от кожи щеки.
С тех пор, живя одними лишь барабанными перепонками, не шевелясь, не дыша, я ждал. А призрачный звук нарастал: он проходил различные, бесконечно малые ступеньки громкости. Вот – звук за секунду перед дождем; вот – трепыханье крылышек, бессвязное бормотание воды; вот – слова, унесенные ветром; вот – слова на иностранном языке; причем звуки становились все отчетливее, ближе.
Временами меня подводил слух, точно так же как других подводит зрение: глаза вдруг застилаются слезами, как раз перед тем как предстоит вновь увидеть издавна любимое лицо после непередаваемо долгой разлуки. Или вдруг на нее нападало молчание, и тогда я уподоблялся путнику, идущему на журчание ручья и внезапно переставшему слышать это журчание из-за того, что ручей нырнул в кущу деревьев или ушел под воду. Но свой «ручей» я находил заново, и с каждым разом он становился чище и отчетливее. Уже можно было различить слова: я расслышал слово «любовь», расслышал слово «счастье».
Но вот уши мои полностью распахнулись, и я услышал сдержанное «ах», даже сам шелест раздвигаемых губ. Она еще что-нибудь произнесет!
Каждый звук был четок как колокольчик. Она сказала: – Ах, дивно! Тишина такая, Гарри здесь хорошо работается. А угадай, каким чудом нам достался этот дом! Предыдущего владельца нашли мертвым в кресле, и с тех пор говорят, будто здесь водятся привидения.
КОГДА ПАДАЕТ ЗВЕЗДА
В аду, как и в прочих известных нам местностях, условия созданы – хуже некуда. Приспособленные к окружающей среде, энергичные и честолюбивые дьяволы на них почти не реагируют. Надеются улучшить свою участь, а рано или поздно стать демонами высших категорий.
В кишащей массе посредственных заурядных дьяволов-трудяг любые эскапистские стремления в достаточной степени улаживаются благодаря развлечениям, аналогичным радио и телевидению: можно мельком поглядеть то, что там выдают за рай, остальное же время – оглушительная реклама.
Однако бывают там ленивые, никчемушные, совершенно недьявольские дьяволы, только и мечтающие, как бы выбраться из ада со всеми его прелестями, а некоторым даже удается осуществить эту свою мечту. Начальство не тратит излишних усилий на то, чтобы водворить беглецов на место: они, как правило, повсюду не справляются с порученной работой и лишь становятся обузой для общества.
Кое-кто из беглецов поселяется на всяких там миниатюрных планетоидах, бессистемно разбросанных по внешней кромке Плеяд. Эти крохотные мирки вздымаются подобно зеленым атоллам средь вековечной сини. Здесь дезертиры сколачивают себе жалкие хижины и влачат убогое существование, промышляя дилетантской ловлей душ человеческих. Живут как бичкомеры, с каждым годом становятся на год жирнее и ленивее, зато сравнивают себя с мятежниками работоргового судна «Баунти».
Когда им хочется разнообразия, они заплывают в лазурный эфир, порою достигая даже скалистых берегов Рая, – только для того, чтобы хоть краем глаза увидеть девушек, которые, само собой разумеется, ангельски прекрасны.
Скалистые берега Рая, можете быть уверены, утыканы летними санаториями и хорошо ухоженными купальными пляжами. Попадаются также тихие лиманы и не пользующиеся популярностью «дикие» пляжи, где эфир умывается в сапфировых волнах, набегающих на вызолоченные скалы, равно как на песок такой зернистости, что при виде его всякий мало-мальски порядочный старатель немедля схватился бы за лопату и лоток. Здесь, где не наткнешься на ангела-спасателя с распахнутыми крылами, купаться строжайше запрещено. А все потому, что иной раз сюда заносит кого-нибудь из засекретившихся, акулоподобных беглых дьяволов, и заплывший сюда против всяких правил должен быть готов расхлебывать последствия. Однако вопреки риску, а может-благодаря ему, кое-кому из младшего райского поколения хлеба не давай, а дай нарушить хоть какое-то правило (впрочем, это характерно для младших поколений практически повсюду).
И вот в одно прекрасное утро некая восхитительная юная ангелица появилась в одном из запретных приморских гротов. Погода стояла на славу, а сердечко красавицы трепетало точь-в-точь как струны ее арфы. Ангелица предчувствовала, что ее блаженное состояние может с минуты на минуту расцвести, обернувшись состоянием еще более блаженным. Она долго сидела на нависающей скале и пела-звонко, как жаворонок в утреннем небе. Потом встала, одну за другой приняла несколько балетных поз, сама не зная для чего, и в конце концов белой лебедью порхнула в упоительный эфир.
А там вблизи берега на отмели околачивался немолодой, ожиревший, совершенно неинтересный дьявол, имея целью не что иное, как подглядывать за купальщицами. При виде прелестного создания в старом распутнике возникло неодолимое щекочущее томление; оно вскипело в черном закосневшем сердце наподобие пузыря в котле со смолой. Дьявол извернулся и ухватил ангелицу, как могла бы ухватить красавицу-купальщицу акула, и впавшую в обморочное состояние умчал к себе на маленькую зеленую планетку, доставил на покосившуюся веранду своей хижины, которая как ни в чем не бывало высовывалась из-за скал на обозрение всему миру, точь-в-точь наподобие рыбацкого шалаша, какие встречаются на любом из тропических островов.
Придя в себя, ангелица охнула и в ужасе воззрилась на омерзительного похитителя, на его пузо, складками собравшееся над залоснившимся ремнем, на рваные джинсы, с грехом пополам прикрывающие дьяволиное естество. А дьявол, вооружась ножницами, уже орудовал вовсю: отрезал прочь крылья, бережно подбирая перышки.
– Вот, – приговаривал он, – очень удобно будет прочищать трубку. Люблю курить на рыбалке. А вот моя любимая удочка; она прочнее и длиннее, чем кажется. Закидываю ее в самую глубь общежитии Ассоциации Молодых Христиан. Наживка тамошняя – один из приятнейших снов, когда-либо мне приснившихся. Я храню их вон в том ведре, можешь достать любой наудачу и насадить на крючок.
– Противные, липкие, извиваются! – взвизгнула она, отшатнувшись от открывшегося ей зрелища. – Ни за что на свете не прикоснулась бы!
– Ты уж, пожалуйста, прикоснись, – сказал он, – если хочешь отведать сердце и «сладкое мясо» {«Сладкое мясо» – щитовидная и поджелудочная железы.} молодого нежного студента-богослова.
– Как-нибудь сама прокормлюсь, – заявила она, скривив губки. – Я ничего не ем, только мед, да цветы, да еще, если уж сильно проголодаюсь, яйцо колибри.
– Воображала! – обиделся он. – Задавака! Если. ты думаешь разыгрывать из себя утонченную леди, то лучше передумай. Мягкий, глупый, добросердечный – это старина Том Бревнохвост, пока и поскольку его гладят по шерстке! Но осени меня крестом – и я превращусь в грубияна, хулигана, драчуна. Будешь насаживать наживку, когда я велю, а кроме того – мыть посуду, а также драить полы, и делать уборку, и готовить обед, и гнать самогон, и застилать кровать…
– Постели? – переспросила она. – Свою постель я как-нибудь заправлю. А что до вашей…
– Застели одну, и хватит, – прервал он, – и вознесусь я на тебе обратно в рай, а уздечкой мне послужит букетик маргариток. Я сказал «кровать». Это единственное число, а будь оно множественным-стало бы еще более единственным в своем роде. Тут он так расхохотался, что чуть не лопнул. Ангелица сочла эту шутку очень и очень плоской.
– Я знаю, что нарушила правила, – молвила она. – И знаю, что теперь ты можешь заставить меня работать на тебя и делать всю черную работу. Но на самом-то деле мой проступок-не грех, а потому ты не вправе навязывать мне такую судьбу, которая хуже смерти.
– Хуже смерти, вон оно что? – Самолюбие дьявола было уязвлено. – Это показывает, много ли ты в таких вещах разбираешься.
– Если бы я захотела разбираться в них получше, – отвечала она, – то вас в наставники не выбрала бы. – Даже если бы я сделал тебе сверкающее ожерелье, – сказал он, – из слез невинных хористок?
– Благодарю вас! – произнесла она. – Оставьте при себе свою мишуру, а я оставлю при себе свою добродетель.
– Мишуру! – сказал он с негодованием. – Все ясно, ты ничего не смыслишь в ювелирном деле, да и в добродетели тоже. Ладно, милочка, не один способ придуман, чтобы укрощать огнедышащих дракончиков!
Однако старый сластолюбец рассудил, не приняв во внимание небесного воина. В последующие дни он ее обхаживал и так и эдак, но ни тирания, ни неуклюжая лесть отнюдь не перевешивали контраста белоснежной добродетели и его прокопченного цвета лица. Когда он хмурился, она его побаивалась, когда же улыбался, она его ненавидела с такой силой, с какой никто и нигде не ненавидел ни единого дьявола.
– Да я могу, – пригрозил он, – упрятать тебя в бутылку с виски, а уж оттуда тебе волей-неволей придется вылезти, как только первый же подвернувшийся покупатель, рыцарь плаща и костюма, вытащит пробку.
– Давайте, – согласилась она. – Он будет не противнее вас и такой же зануда.
– Возможно, – сказал он. – Хотя, насколько я понимаю, твой опыт обращения с покупателями в плаще и костюме крайне скуден. Я скормлю тебя устрице, откуда ты выйдешь заточенной в жемчужину, и обменяют тебя, при очень нескромных обстоятельствах, на вагон и маленькую тележку целомудрия, которое ты так высоко ставишь.
– Закричу во весь голос «КУЛЬТУРА»! – отвечала она весьма хладнокровно. – А жертва выхватит свой дамский пистолетик, и тогда мы обе спасемся.
– Очень мило, – сказал он. – Но ведь я могу отправить тебя на землю в качестве несовершеннолетней девушки, лет девятнадцати-двадцати. Это возраст, когда искушения подстерегают на каждом шагу, а сопротивляемость им самая низкая. А стоит тебе только согрешить, спустя семь лет аренды тебя соучастником все становится моим – душа, тело, добродетель и прочее. Именно так, – сказал он, выругавшись, – я и сделаю. Глупец я, что раньше не додумался.
Сказано-сделано. Он ухватил ее за щиколотки и метнул далеко-далеко в космические моря. Проследил, как опускается, переворачивается, поблескивает на лету ее тело, и нырнул следом как школьник за серебряной монеткой, брошенной в плавательный бассейн.
Несколько человек из простонародья, возвращаясь домой поздно вечером и переходя Бруклинский мост, показывали друг другу то, что приняли за падающую звезду; а еще позднее, выйдя на улицу после дружеской пирушки, затянувшейся на всю ночь, некий пьяный поэт вдохновился зрелищем, которое принял за розовоперстую зарю, занявшуюся в Центральном Парке и поблескивающую там сквозь ажур чахлых кустов. Однако то была вовсе не заря, а наша прекрасная юная ангелица, которая прибыла на землю в качестве молоденькой девы и успела тем временем потерять не только одежды, но и память, как это иногда случается с молоденькими девами, и блуждала меж деревьев в состоянии полнейшей непорочности.
Трудно предугадать, долго ли все это продолжалось бы, не наткнись на нашу ангелицу три добродушнейшие старые дамы, которые всегда по утрам входили в Парк первыми, дабы успеть скормить хлебные крошки своим друзьям-птичкам. Останься там наша молоденькая ангелица до часа обеденных перерывов – могло приключиться все что угодно, по-скольку при ней сохранилось очарование, и была она розовее и жемчужнее любой зари. Округлая, стройная, сочнее персиков – было, в ней что-то неудержимо притягательное.
Старые дамы, щебеча и воркуя совсем как их пернатые любимчики, с состраданием обступили это розовое совершенство, созданное из невинности и соблазнительности.
– Бедняжка! До такой крайности наверняка довел ее какой-нибудь мужчина, – прощебетала мисс Ваалстрад.
– Какой-нибудь диавол, – поправила мисс Экосез. Эта поправка немало развеселила «духа-благодетеля», незримо стоявшего неподалеку. Не в силах удержаться, он слегка ущипнул мисс Экосез, а ведь подобные знаки внимания были ей совершенно внове.
– Силы небесные! Это вы, мисс Кости? – вскричала мисс Экосез. – Правда ведь, это не вы себе позволили?
– Я? Да я вообще ничего не делала, – отвечала мисс Кости. – А что случилось?
– Я ощутила что-то вроде щипка, – сказала мисс Экосез.
– И я! – подхватила мисс Ваалстрад. – Вот прямо сию секунду.
– И я! – вскричала мисс Кости. – О Господи! Теперь мы все трое утратим память.
– Давайте со всей поспешностью отправим ее в больницу, – предложила мисс Экосез. – Сегодня Парк с утра какой-то не такой, и пташечки к нам не подлетают. Им-то сверху виднее! Через какие же испытания прошла наша бедняжечка!
Добродушные старые девы отвезли нашу прекрасную, но невезучую ангелицу в больничку для нервно-больных, где ее приняли милосердно и даже не без энтузиазма. Вскоре нашу ангелицу препроводили в маленькую палату, где стены были светло-зеленые, оттенка утиного яйца, поскольку, как выяснилось, именно такой цвет наиболее успокоительно воздействует на девиц, обнаруженных бредущими по Центральному Парку и не имеющих при себе ни одежды, ни памяти. Лечащим врачом приставили к ней некоего выдающегося молодого психоаналитика. Подобные случаи были как раз его узкой специализацией, и редко постигала его неудача, если требовалось расшевелить чьи-либо воспоминания и память.
Лукавый, естественно, притащился в больничку следом и теперь стоял там, ковыряя в зубах да наблюдая за происходящим. Он пришел в восторг, приметив, что молодой психоаналитик хорош собой – дальше некуда. Черты лица мужественны и правильны, черные глаза так и сверкают, и засверкали еще сильнее, когда психоаналитик узрел свою новую больную. Что до нее, то она стала поблескивать с отливом цвета незабудок, при виде чего дьявол снова потер руки. Все трое были довольны.
Психоаналитик был украшением своей оклеветанной профессии. Принципы у него были самые высокие, но все же не выше, чем энтузиазм по отношению к избранной им науке. Итак, отпустив медсестер, которые сопровождали больную до палаты, он уселся на стул рядом с кушеткой, на которой лежала ангелица.
– Я пришел для того, чтобы вас вылечить, – провозгласил он. – По-видимому, на вашу долю выпало какое-то мучительное переживание. Вы должны рассказать мне все, что запомнили.
– Не могу, – проговорила она едва слышно. – Ничего не помню.
– Быть может, вы все еще находитесь в шоковом состоянии, – сказал наш достойный аналитик. – Дайте мне руку, дорогая, – я хочу выяснить, холодна она или тепла и есть ли на ней обручальное кольцо.
– Что есть рука? – прошептала несчастная юная ангелица. – Что есть тепла? Что есть холодна? Что есть обручальное кольцо?
– Ох, бедная девочка! – воскликнул он. – Совершенно ясно, шок был очень силен. Которые забывают, что такое обручальные кольца, тем сплошь и рядом достается покрепче остальных. Однако вот это – ваша рука.
– А это ваша? – спросила она.
– Да, это моя, – ответил он.
Больше юная ангелица ничего не сказала, лишь поглядела на то, как дрожит ее рука в его руке, а после опустила восхитительные ресницы и тихонько вздохнула. Сердце пылкого молодого ученого так и зашлось от восторга, ибо он заприметил начало индукции – того самого явления, которое неописуемо упрощает усилия психоаналитиков.
– Так-так! – произнес он наконец. – Теперь предстоит выяснить, чем вызвано выпадение памяти. Вот история болезни. Судя по всему, ударов по голове не было.
– Что есть голова? – осведомилась она.
– Вот ваша голова, – объяснил он. – А вот ваши глаза, а вот ваш ротик.
– А это? – спросила она.
– А это, – объяснил он, – ваша шея.
Очаровательная юная ангелица была самой лучшей из всех больных. Ничего-то ей не было надо, только угодить своему врачу, поскольку таков уж механизм индукции: он, врач, представляется больной ослепительно-яркой личностью из забытого детства. Естественную ее наивность усугубляла наивность амнезии, вот ангелица и приспустила простыню, которая укрывала ее до подбородка, и спросила: – А это что?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.