Текст книги "Дни в Бирме. Глотнуть воздуха"
Автор книги: Джордж Оруэлл
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Ма Кин сокрушенно покачала головой.
– Когда ты поймешь, Ко По Кьин, что не вечен? Подумай, что станет с теми, кто жил во зле. Можно ведь, к примеру, и крысой стать, и жабой. А еще есть ад. Помню, лама мне как-то про ад говорил, сам перевел из Палийского канона[70]70
Собрание священных буддийских текстов, содержащих учение Будды и элементы его биографии.
[Закрыть], сущий кошмар. Он говорил: «Раз в тысячу веков два раскаленных копья сойдутся в сердце твоем, и скажешь ты себе: «Еще тысяча веков мучений моих миновала, а впереди не меньше, чем позади». Не бросает в страх, как подумаешь о таком, Ко По Кьин?
Ю По Кьин рассмеялся и беспечно махнул рукой, подразумевая, что откупится пагодами.
– Ох, смотри, как бы смех твой слезами не обернулся. А сама бы я такой жизни не пожелала.
Она снова раскурила сигару, повернувшись боком к Ю По Кьину в знак неодобрения, пока он продолжал расхаживать туда-сюда по комнате. Когда же он заговорил, тон его стал серьезней, чем прежде, и даже как-то сдержанней.
– Знаешь, Кин Кин, есть еще кое-что за всем этим. Кое-что, чего я никому еще не говорил. Даже Ба Сейн не знает. Но, думаю, тебе я скажу.
– Не хочу больше слушать о твоих злодействах.
– Нет-нет. Ты сейчас спрашивала, зачем я затеял все это. Ты, наверно, думаешь, я решил сжить со света Верасвами просто из неприязни и еще потому, что его отношение к взяткам всем мешает. Дело не только в этом. Есть еще кое-что, куда как важнее, и это касается не только меня, но и тебя.
– Что же это?
– У тебя никогда не возникало желания чего-то высшего, Кин Кин? Никогда досада не брала, что, несмотря на все наши успехи, – точнее сказать, мои успехи – мы почти в том же положении, как и в самом начале? Сейчас я стою, смею сказать, два лакха[71]71
Лакх = сто тысяч.
[Закрыть] рупий, однако взгляни, на что похоже наше жилье! Взгляни на эту комнату! Она же ничем не лучше крестьянской. Я устал есть пальцами, вращаться среди бирманцев – бедного, второсортного народа – и жить, скажем прямо, как жалкий муниципальный служащий. Одних денег мало; мне бы еще хотелось чувствовать, что я достиг какого-то положения. Разве тебе иной раз не хочется жить жизнью чуть более – как это сказать – возвышенной?
– Не знаю, куда нам хотеть больше, чем у нас уже есть. Когда я девочкой была в деревне, я и думать не думала, что буду жить в этаком домище. Глянь на эти английские стулья – я в жизни ни на один не присела, но гляжу на них и уже горжусь, что они мои.
– Тьфу! Зачем ты вообще из своей деревни вылезла, Кин Кин? Тебе бы только языком чесать у колодца, с каменным кувшином на башке. Но у меня честолюбия, слава богу, побольше. И сейчас я тебе открою настоящую причину, зачем я плету козни против Верасвами. Я задумал нечто поистине величавое. Нечто благородное, блистательное! Нечто такое, что есть высочайшая честь для азиата. Теперь понимаешь, о чем я?
– Нет. О чем?
– Ну же! Величайшее достижение моей жизни! Неужели не догадываешься?
– А, поняла! Ты решил купить автомобиль. Только, Ко По Кьин, не рассчитывай, пожалуйста, что я на нем поеду!
Ю По Кьин взметнул руками в возмущении.
– Автомобиль! Базарный твой умишко! Да я бы, коли захотел, мог купить двадцать автомобилей. Только какой от него прок в этаком месте? Нет, это нечто намного грандиознее.
– Что же тогда?
– А вот что. Мне стало известно, что через месяц европейцы собираются принять в свой клуб одного туземца. Они этого не хотят, но подчинятся, когда получат приказ от комиссара. Так-то они бы приняли Верасвами, он же первое официальное лицо среди туземцев. Но теперь я Верасвами очернил. Так что…
– Что?
Ю По Кьин ответил не сразу. Он посмотрел на Ма Кин, и его широкое желтое лицо с широкой челюстью и бессчетными зубами так смягчилось, что обрело почти детские черты. Даже рыжевато-карие глаза чуть увлажнились. И он сказал тихим, почти благоговейным голосом, как бы поражаясь грандиозности этих слов:
– Разве не видишь, женщина? Не видишь, что если Верасвами лишится уважения, в клуб примут не кого иного, как меня?
Эффект был поистине колоссален. Больше у Ма Кин аргументов не осталось. Величие замысла Ю По Кьина лишило ее дара речи.
И немудрено, ведь достижения всей жизни Ю По Кьина были ничто по сравнению с этим. Это подлинный триумф (а в Чаутаде и подавно), чтобы служащий низшего ранга пробился в европейский клуб. Европейский клуб, этот далекий, таинственный храм, святая святых, попасть куда труднее, чем достичь нирваны! По Кьин, голодранец из мандалайских трущоб, вороватый клерк и мелкий чиновник, войдет в это святилище, станет звать европейцев «старина», пить виски с содовой и гонять белые шары по зеленому столу! Ма Кин, деревенская баба, увидевшая свет в щелястой бамбуковой хижине, крытой пальмовыми ветвями, будет восседать на высоком стуле, затянув ноги в шелковые чулки и туфли на высоком каблуке (да, она ведь будет ходить в туфлях по клубу!) и разговаривать с английскими леди на индийском языке о пеленках-распашонках! От таких перспектив кто угодно потерял бы голову.
Ма Кин долго сидела молча, приоткрыв рот, и думала о европейском клубе и обо всем его великолепии. Впервые за всю свою жизнь она погрузилась в интриги мужа без осуждения. Пожалуй, Ю По Кьин мог гордиться свершением посерьезней, чем штурм клуба – он сумел заронить зерно честолюбия в мягкое сердце Ма Кин.
13
Когда Флори вошел в ворота больницы, четверо оборванных метельщиков выносили труп какого-то кули, завернутый в дерюгу, чтобы закопать в джунглях на глубине фута. Флори прошел по твердой, как камень, земле между больничными корпусами. На широких верандах, заставленных рядами коек без простыней, молча и неподвижно лежали люди с серыми лицами. Там и сям дремали или грызли блох лохматые дворняги, про которых говорили, что им скармливают ампутированные конечности. Над больницей витал дух небрежения и разложения. Доктор Верасвами всеми силами старался поддерживать чистоту, но против него была пыль, перебои в водоснабжении и халатность метельщиков и полуграмотных младших хирургов.
Флори сказали, что доктор в амбулаторном отделении. Это была комната с оштукатуренными стенами, в которой имелись только стол, два стула и пыльный портрет королевы Виктории, довольно скверный. От стола тянулась очередь бирманских крестьян с узловатыми мышцами под грубой одеждой. Доктор сидел без пиджака и очень потел.
При виде Флори он вскочил на ноги с радостным возгласом и, поспешив к нему в своей обычной суетливой манере, усадил на свободный стул и достал из ящика стола жестянку с сигаретами.
– Какой чудесный висит, мистер Флори! Пожалуйста, чувствуйте себя с комфортом… конечно, если в таком месте можно быть комфорту, ха-ха! После, у меня дома, мы будем говорить с пивом и прочими благами цивилисации. Будьте добры исфинить меня, пока я обслуживаю простолюдинов.
Флори присел и немедленно взмок горячим потом, пропитавшим рубашку. В комнате было удушающе жарко. Крестьяне из всех пор потели чесноком. Они подходили по очереди к столу, и доктор поднимался со стула, тыкал пациента в спину, прикладывал к груди свое черное ухо, бегло спрашивал что-то на грубом бирманском, затем садился за стол и царапал рецепт. Пациенты с рецептами шли через двор к аптекарю, а тот давал им пузырьки с подкрашенной водой. Основной доход аптекарь получал, приторговывая лекарственными препаратами, поскольку зарплата его составляла всего двадцать пять рупий в месяц. Впрочем, доктор этого не знал.
Редко в какое утро у доктора находилось время лично осмотреть больных, поэтому он, как правило, препоручал их одному из младших хирургов, чьи методы диагностики были просты. Они спрашивали у пациентов: «Где болит? Голова, спина, живот»? И, услышав ответ, давали им один из трех рецептов, заранее разложенных по стопкам. Пациентам такой метод нравился несравненно больше докторского. Доктор желал знать, страдал ли кто венерическими болезнями (беспардонный и бессмысленный вопрос), а то и наводил страху, предлагая операцию. «Пузорезку», как говорили крестьяне. Большинство из них предпочли бы десять раз умереть, нежели чем согласиться на «пузорезку».
Отпустив последнего пациента, доктор опустился на стул, обмахивая лицо бланками рецептов.
– Ах, эта жара! Бывают утра, когда я думаю, что никогда не выведу из носа сапах чеснока! Поражаюсь, как он пропитывает всю их кровь. Вы не садыхаетесь, мистер Флори? У вас, англичан, чувство обоняния едва ли не слишком расфито. Каким мучениям все вы должны подвергаться на нашем грясном востоке!
– Оставь свой нос всяк, сюда входящий, а? Могли бы написать это над Суэцким каналом. У вас, похоже, занятое утро?
– Как обычно. Ох же, друг мой, как бесотрадна работа врача в этой стране! Эти крестьяне – грясные, невежественные дикари! Даже убедить их прийти в больницу – все, что мы можем, а они лучше умрут от гангрены или будут десять лет таскать опухоль расмером с дыню, чем лягут под нож. А что са лечение дают им их, с посфоления скасать, снахари! Травы, собранные в новолуние, усы тигра, рог носорога, моча, менструальная кровь! Как могут люди пить такое? Отфратительно.
– Зато весьма живописно. Вам следует составить бирманскую фармакопею, доктор. Получится не хуже травника Калпепера[72]72
Николас Калпепер (1616–1654) – английский фармацевт, ботаник и врач.
[Закрыть].
– Сущие варвары, сущие варвары, – сказал доктор, облачаясь в белый халат. – Вернемся ко мне домой? Там есть пиво и, полагаю, остался кусочек-другой льда. У меня операция в десять – ущемленная грыжа – очень срочная. До тех пор я свободен.
– Да. Между прочим, я хотел с вами кое о чем поговорить.
Они прошли через двор к дому доктора и поднялись к нему на веранду. Доктор проверил ледник и, увидев вместо льда тепловатую водицу, открыл бутылку пива и раздраженно велел слугам поставить еще несколько бутылок в подвесную люльку из мокрой соломы. Флори стоял, глядя через перила веранды, не снимая шляпы. Дело в том, что он пришел извиниться. Он избегал доктора почти две недели – с того самого дня, когда подписал в клубе оскорбительную записку. И потому чувствовал себя обязанным извиниться. Ю По Кьин отлично разбирался в людях, однако допустил промашку, решив, что двух анонимных писем будет достаточно, чтобы всерьез отвадить Флори от его друга.
– Слушайте, доктор, вы знаете, что я хотел вам сказать?
– Я? Нет.
– Да, знаете. Насчет пакостного выпада против вас, что я позволил себе на той неделе. Когда Эллис повесил записку на доску в клубе, и я подписал ее. Вы, должно быть, слышали об этом. Я хочу попытаться объяснить…
– Нет-нет, друг мой, нет-нет! – доктор впал в такое смятение, что подбежал через веранду к Флори и схватил за руку. – Вам не надо объяснять! Пожалуйста, не вспоминайте! Я прекрасно понимаю… ну, совершенно прекрасно.
– Нет, не понимаете. Не можете понять. Вы просто не сознаете, что за давление испытывает человек, идущий на такое. Ничто не вынуждало меня подписать это. Ничего бы не случилось, откажись я. Нет закона, требующего от нас пакостить азиатам – совсем наоборот. Но… никто просто не смеет проявить к азиату лояльность, если она означает разлад с остальными. Так не делают. Если бы я уперся и не подписал записку, я бы впал в немилость в клубе на неделю-другую. Так что я поддался, как обычно.
– Пожалуйста, мистер Флори, пожалуйста! В самом деле, вы доставите мне неудобство, если вы не прекратите. Как будто я не в силах всячески войти в ваше положение!
– Наш девиз, как знаете: «В Индии поступай, как англичане».
– Конечно, конечно. И дефис благороднейший. «Держаться вместе», как вы говорите. Это секрет вашего превосходства над нас, асиатами.
– Что ж, пользы немного, если я скажу, что сожалею. Но для чего я пришел к вам, это чтобы сказать, что такого не повторится. Вообще-то…
– Ну, ну, мистер Флори, я буду вам приснателен, если вы оставите этот предмет. Что было, то было, забудем. Пожалуйста, сапивайте пиво, пока не погрелось, как чай. К тому же я хочу вам кое-что сказать. Вы еще не спросили, что у меня нового.
– Ах, да, что нового. Так что же у вас нового? Как идут дела последнее время? Как там мамаша Британника? По-прежнему в упадке?
– Аха, очень слаба, очень слаба! Но не так слаба, как я. Я, друг мой, в патовом положении.
– Как? Снова Ю По Кьин? Все еще клевещет на вас?
– Если бы клевещет! На это раз он… ну, прямо скасать, осатанел. Друг мой, вы слышали об этом мятеже, который, вроде как, вот-вот расрасится в наших краях?
– Слышал много разговоров. Вестфилд ожидает бойни, но, насколько я в курсе, он не нашел никаких мятежников. Только обычных деревенских уклонистов, не желающих платить налоги.
– Ах, да. Дурачье несчастное! Вы снаете расмер налога, который почти никто не хочет платить? Пять рупий! Они устанут и саплатят не сегодня-сафтра. Эта беда у нас каждый год. Что же до мятежа – так насыфаемого мятежа, мистер Флори, – хочу, чтобы вы снали, что там есть нечто большее, чем кажется на первый фскляд.
– Да? И что же?
К удивлению Флори, доктор так отчаянно всплеснул руками, что выплеснул большую часть пива. Поставив бокал на перила веранды, он выпалил:
– Это снова Ю По Кьин! Этот невырасимый мерсавец! Этот крокодил, лишенный природного чувства! Этот… этот…
– Продолжайте. «Этот мерзкий желоб нечистот, этот распухший мешок водянок, этот кованый сундук пакостей»… Продолжайте. Что он задумал на этот раз?
– Слодейство беспримерное…
И доктор обрисовал ему план раздувания мятежа, почти как Ю По Кьин обрисовал его Ма Кин. Единственное, чего он не знал, это намерения Ю По Кьина самому добиться принятия в европейский клуб. Неверно было бы сказать, что доктор покраснел, но лицо его заметно потемнело от злобы. Флори стоял, как громом пораженный.
– Хитрющий старый черт! Кто бы мог подумать про него такое? Но как вы умудрились разузнать все это?
– А, у меня еще осталось несколько друсей. Но теперь, видите ли, друг мой, какую пагубу он мне готовит? Он уже опорочил меня слева направо. Когда этот абсурдный мятеж расрасится, он сделает все, что в его силах, чтобы свясать с ним мое имя. А я вам говорю, что малейшее подосрение моей лояльности может погубить меня, погубить! Если только слух пройдет, что я хотя бы симпатисировал этому мятежу, я конченый человек.
– Но, черт возьми, это же смешно! Ведь можете же вы как-то защитить себя?
– Как я могу защитить себя, когда я ничего не могу доказать? Я снаю, что все это неправда, но какая в том польса? Если я потребую публичное расследование, на каждого моего свидетеля Ю По Кьин найдет пятьдесят. Вы не соснаете влияния этого человека на местных. Никто не смеет говорить против него.
– Но зачем вам что-то доказывать? Почему не пойти к старику Макгрегору и не рассказать ему об этом? Он, по-своему, очень объективный малый. Он бы вас выслушал.
– Тщетно, тщетно. У вас не расум интригана, мистер Флори. Qui s’excuse s’accuse[73]73
Кто себя извиняет, тот себя обвиняет (фр.).
[Закрыть], не так ли? Мало проку кричать про саговор против одного.
– Так что же вы собираетесь делать?
– Я ничего не могу делать. Я просто должен ждать и надеяться, что мой престиж сохранит меня. В таких делах, где на кону репутация тусемного служащего, ни к чему докасательства, свидетельства. Все сависит от того, каков твой статус у европейцев. Если мой статус хорош, против меня не поверят; если плох, поверят. Престиж – это все.
Ненадолго между ними повисла тишина. Флори достаточно хорошо понимал, что «престиж – это все». Он не раз наблюдал такие туманные конфликты, в которых подозрение важнее доказательства, а репутация важнее тысячи свидетелей. На ум ему пришла мысль, неудобная, неуютная мысль, которая не могла прийти три недели назад. Это был один из тех моментов, когда человек ясно видит, в чем его долг, и, пусть бы даже весь мир пытался отвратить его от этого, чувствует уверенность, что исполнит его.
– Предположим, к примеру, – сказал он, – вас бы приняли в клуб. Помогло бы это вашему престижу?
– Если бы меня приняли в клуб! О, воистину, да! Клуб! Это крепость неприступная. Окажись там, и никто не станет слушать эти басни обо мне, как не станет слушать о вас или мистере Макгрегоре или любом другом европейском джентльмене. Но какая у меня надежда, что они меня примут после того, как их умы были отравлены против меня?
– Что ж, смотрите, доктор, что я вам скажу. Я выдвину вашу кандидатуру на следующем общем собрании. Я знаю, этот вопрос будет подниматься, и если кто-нибудь предложит кандидата, смею сказать, никто, кроме Эллиса, возражать не станет. А тем временем…
– Ах, друг мой, дорогой мой друг! – доктор чуть не задохнулся от избытка чувств и схватил Флори за руку. – Ах, друг мой, это так благородно! Поистине благородно! Но это слишком. Я боюсь, вы снова получите неприятности с вашими европейскими друсьями. Мистер Эллис, к примеру… вытерпит ли он, если вы предложите меня?
– Ой, ну его. Но вы должны понимать, что я не могу обещать, что вас примут. Это зависит от того, что скажет Макгрегор, и в каком настроении будут остальные. Может, ничего и не получится.
Доктор все еще держал обеими руками, пухлыми и влажными, руку Флори. Глаза его увлажнились и сверкнули из-под очков на Флори, точно прозрачные глаза собаки.
– Ах, друг мой! Если бы только меня приняли! Какой конец всем моим бедам! Но, друг мой, как я уже скасал, не будьте слишком рьяны в этом деле. Берегитесь Ю По Кьина! Он теперь сачислил вас в свои враги. И даже для вас его вражда может быть опасна.
– О господи, меня он не тронет. Он пока ничего такого не сделал – лишь несколько глупых анонимок.
– Я бы не был так уверен. Он снает тонкие способы ударить. И он несомненно перевернет небо и семлю, лишь бы меня не приняли в клуб. Если у вас есть слабое место, берегите его, друг мой. Он его выяснит. Он всегда бьет в самое слабое место.
– Как крокодил, – подсказал Флори.
– Как крокодил, – согласился доктор мрачно. – Ах, но, друг мой, как мне отрадно, если я стану членом вашего европейского клуба! Какая честь быть рядом с европейскими джентльменами! Но есть еще одно дело, мистер Флори, которого я пока не касался. Просто – я надеюсь, это совершенно ясно – я не намерен никак испольсофать клуб. Членство – это все, чего я жажду. Даже если бы меня приняли, я, конечно, никогда бы не подумал приходить в клуб.
– Не приходить в клуб?
– Нет-нет! Боже упаси, чтобы я навясывал свое общество европейским джентльменам! Я только буду платить фсносы. Это для меня достаточно высокая привилегия. Я верю, вы это понимаете?
– Прекрасно, доктор, прекрасно.
Флори не мог сдержать смех, поднимаясь на холм. Теперь уж он точно предложит кандидатуру доктора. И какая буча поднимется, когда другие это услышат – ох, черт возьми, какая буча! Но, как ни поразительно, при мысли об этом он только смеялся. То, что месяц назад приводило его в смятение, теперь вызывало почти восторг.
Почему? И почему вообще он дал такое обещание? Это была мелочь, никакого серьезного риска – ничего героического – и все же, это было непохоже на него. Почему после стольких лет – осмотрительных, пакка-сахибских лет – он так внезапно нарушал все правила?
Он знал почему. Потому что Элизабет вошла в его жизнь – она так изменила ее и обновила, словно бы и не было всех этих лет, полных грязи и убожества. Ее присутствие изменило весь строй его мыслей. С ней он снова стал дышать воздухом Англии – родной Англии, где мысль свободна, и человек не обречен навечно танцевать под дудку пакка-сахибства в назидание низшим расам.
«Где жизнь, что прежде я живал?»[74]74
Цит. из «Укрощения строптивой» У. Шекспира в пер. М. Кузмина.
[Закрыть] – подумал он.
Само существование Элизабет делало возможным для него, даже естественным поступать порядочно.
«Где жизнь, что прежде я живал?» – снова подумал он, входя в свои ворота.
Он был счастлив, счастлив. Ибо постиг, что правы верующие, говоря, что есть спасение, и жизнь может начаться заново. Он шел по дорожке, и ему казалось, что его дом, цветы и слуги, и вся его жизнь, так недавно погруженная в уныние и тоску по родине, каким-то образом обновилась, наполнилась смыслом и красотой, неиссякаемой. Какой замечательной может быть жизнь, если только тебе есть, с кем разделить ее! Как, оказывается, можно любить эту страну, если ты не один! На дорожке показался Нерон, не побоявшийся выйти на солнце ради рисовых зерен, просыпанных мали, который задавал корм козам. К нему метнулась Фло, шумно дыша, и Нерон взмыл в воздух и уселся Флори на плечо. Флори вошел в дом, держа в руках красного петушка и поглаживая его шелковистую шею и спину с гладкими ромбовидными перьями.
Не успел он шагнуть на веранду, как понял, что в доме Ма Хла Мэй. Ни к чему было Ко Сле спешно возникать на пороге с кислой физиономией. Флори уже уловил ее смесь запахов сандала, чеснока, кокосового масла и жасмина в волосах. Он бросил Нерона через перила веранды.
– Эта женщина снова здесь, – сказал Ко Сла.
Флори очень побледнел. Когда он бледнел, родимое пятно смотрелось особенно безобразно. Ему словно вонзили в живот ледяное лезвие. В дверях спальни появилась Ма Хла Мэй. Она стояла, потупив взор и глядя на него из-под насупленных бровей.
– Такин, – сказала она тихо, но требовательно.
– Уйди! – сказал Флори сердито Ко Сле, срывая на нем злобу и страх.
– Такин, – повторила она, – иди сюда, в спальню. Я должна тебе что-то сказать.
Он вошел за ней в спальню. За неделю – прошла ведь всего неделя – она невероятно подурнела. Волосы лоснились. Все кулоны пропали, а вместо дорогой одежды она носила манчестерскую лонджи из цветного хлопка за две рупии, восемь аннов. Лицо она напудрила так густо, что оно походило на маску клоуна, а у корней волос, где пудра кончалась, проглядывала полоска смуглой кожи. Ма Хла Мэй имела жалкий вид. Флори не смел взглянуть ей в лицо и хмуро смотрел через открытую дверь на веранду.
– К чему ты так заявляешься? Чего ты не уйдешь домой, в свою деревню?
– Я осталась в Чаутаде, у родственницы. Как я могу вернуться в деревню после того, что случилось?
– И к чему ты подсылаешь мне людей, требуя денег? На что тебе столько, когда я дал сто рупий всего неделю назад?
– Как я могу вернуться? – повторила она, игнорируя его вопрос.
Она так возвысила голос, что он повернулся к ней. Плечи ее были расправлены, брови нахмурены, губы надуты.
– Почему ты не можешь вернуться?
– После такого! После того, что вы со мной сделали?!
Внезапно она разразилась гневной тирадой. Голос ее перешел в истерический грай базарной бабы, рубящей правду-матку.
– Как я могу вернуться, чтобы вся эта жалкая деревенщина, какую я презираю, надо мной глумилась и пальцем тыкала? Мне, когда я была бо-кадо, женой белого человека, вернуться в отцовский дом, чтобы рис перебирать со старыми каргами и уродками, каких замуж никто не возьмет! Ох, стыд-позор, стыд-позор! Два года я была вам женой, вы меня любили и берегли, а потом вдруг на тебе, без причины, выгнали за дверь как собаку. И я должна вернуться в свою деревню, без денег, без всех моих драгоценностей и шелковых лонджи, чтобы люди тыкали в меня пальцем и говорили: «Вон Ма Хла Мэй, считавшая себя умней всех нас. Взгляните-ка! Белый хахаль обошелся с ней, как и со всеми». Конец мне, конец! Кто возьмет меня замуж, когда я два года прожила в вашем доме? Вы отняли юность у меня. Ох, стыд-позор, стыд-позор!
Он стоял беспомощный, бледный, пристыженный и не мог на нее смотреть. В каждом ее слове была правда – как же ему сказать ей, что он не мог поступить с ней иначе? Как сказать, что продолжать их связь для него означало бы бесчестье, грех? Он не знал, куда деваться, и родимое пятно разлилось, точно чернила, по его желтушному лицу. Он сказал сухо, инстинктивно переводя все на деньги – проверенный способ поладить с Ма Хла Мэй:
– Я дам тебе денег. Ты получишь пятьдесят рупий, как просила, только позже. У меня больше нет до следующего месяца.
Это было правдой. Сотня рупий, что он отдал ей, и расходы на одежду съели большую часть его наличных денег. К его смятению, Ма Хла Мэй отчаянно взвыла. Ее белая маска собралась складками, слезы брызнули из глаз и побежали по щекам. Не успел он опомниться, как она бросилась перед ним на колени и стала кланяться, касаясь пола лбом, простираясь ниц, заламывая руки.
– Встань, встань! – воскликнул он. – Я этого не выношу. Встань немедленно.
Его всегда ужасало это позорное, презренное раболепство, со склоненной головой, согбенным телом, словно просящим пинка.
Ма Хла Мэй снова взвыла и попыталась обхватить его голени, но он успел отскочить.
– Встань сейчас же, и прекрати этот жуткий вой. Не понимаю, о чем тебе плакать.
Она не встала, а только приподнялась, стоя на коленях и снова завыла, глядя на него.
– Зачем вы мне о деньгах? Думаете, я из-за денег одних вернулась? Думаете, когда вы меня как собаку за дверь выгнали, у меня одни деньги на уме?
– Встань, – повторил он, отойдя на несколько шагов, чтобы она не дотянулась до него. – Чего тебе надо, если не денег?
– За что вы меня ненавидите? – взвыла она. – Что я вам плохого сделала? Украла портсигар, но вы за это не серчали. Вы женитесь на этой белой, я знаю, все знают. Ну и что такого, зачем меня-то прогонять? За что вы меня ненавидите?
– Я тебя не ненавижу. Я не могу объяснить. Встань же, встань, пожалуйста.
Она зарыдала без малейшего стеснения. В конце концов, она ведь была почти ребенком. Она взглянула на него с тревогой сквозь слезы, пытаясь уловить проблеск жалости. А затем – о ужас – растянулась во весь рост, лицом в пол.
Не в силах это выносить, Флори закричал ей по-английски:
– Вставай, вставай! Не выношу такого – это же отвратительно!
Она не встала, а поползла, точно ящерица, к его ногам. На пыльном полу за ней оставался неровный след. Она простерлась перед ним, пряча лицо, протягивая руки, словно перед божеством.
– Хозяин, хозяин, – заскулила она, – неужели не простите? Единственный раз, только раз! Возьмите назад Ма Хла Мэй. Буду вам рабыней, ниже, чем рабыней. Что угодно, только не гоните.
Она обвила руками его голени и целовала пальцы ног. Он стоял и смотрел на нее, убрав руки в карманы, и не знал, что делать. В комнату вошла довольная Фло, приблизилась к Ма Хла Мэй и обнюхала ее лонджи. Узнав знакомый запах, она помахала хвостом. Для Флори это было слишком. Он нагнулся, взял Ма Хла Мэй за плечи и поднял ее на колени.
– Поднимайся, ну же, – сказал он. – Больно видеть тебя такой. Я сделаю для тебя, что смогу. К чему плакать?
Тут же она воскликнула с надеждой в голосе:
– Значит, вы меня возьмете назад? О, хозяин, возьмите назад Ма Хла Мэй! Другим не нужно знать об этом. Я останусь здесь, когда придет эта белая, она подумает, я жена одного из слуг. Неужели не возьмете?
– Я не могу. Это невозможно, – сказал он, снова отвернувшись.
Услышав непреклонность в его голосе, она издала резкий, жуткий крик. Она снова согнулась, воздев сложенные ладони, и стала биться головой об пол. Это было ужасно. Но, что было еще ужаснее, что давило ему сердце, это полнейшее бесчестье, низость чувств, прикрываемая этими мольбами. Ведь во всем этом не было ни искры любви к нему. Все эти рыдания и пресмыкания относились лишь к тому положению, что она раньше занимала в его доме, к беспечной жизни, к богатым одеждам и власти над слугами. В этом было нечто столь жалкое, что и словами не выразить. Если бы она его любила, он мог бы прогнать ее с меньшими угрызениями. Нет ничего горше, чем смотреть на унижения того, кто потерял всякое достоинство. Флори нагнулся и обнял Ма Хла Мэй.
– Послушай, Ма Хла Мэй, – сказал он, – я тебя не ненавижу, ты не сделала мне никакого зла. Это я плохо с тобой поступил. Но теперь уже этого не исправишь. Ты должна вернуться домой, а я потом пришлю тебе денег. Если захочешь, сможешь открыть лавку на базаре. Ты молода. Это все не важно, если ты будешь при деньгах и сможешь найти себе мужа.
– Конец мне! – завыла она снова. – Я себя порешу. Брошусь с причала в реку. Как жить после такого бесчестья?
Он держал ее в объятиях, почти ласково. Она прильнула к нему всем телом, пряча лицо у него в рубашке и содрогаясь от рыданий. Он почувствовал запах сандала. Наверно, даже сейчас она думала, что, обвив его руками и прижавшись поплотнее, она могла вернуть свою власть над ним. Он мягко высвободился и, убедившись, что она не собирается опять падать на колени, отошел в сторону.
– Ну, хватит. Тебе пора уходить. И слушай, я дам тебе пятьдесят рупий, как обещал.
Он вытащил из-под кровати жестяной армейский сундук и достал пять бумажек по десять рупий. Она молча убрала их за пазуху. Слезы внезапно прекратились. Ничего не сказав, она зашла в ванную и вскоре вышла, смыв пудру с темного лица и поправив волосы и платье. Вид у нее был хмурый, но не истеричный.
– Последний раз, такин: ты не возьмешь меня назад? Это твое последнее слово?
– Да. Я не могу.
– Тогда я уйду, такин.
– Очень хорошо. Иди с богом.
Он стоял, прислонясь к столбу веранды и смотрел, как она идет по дорожке под ярким солнцем. Она шла, расправив плечи, всем своим видом выражая горькую обиду. Она сказала правду, он отнял ее юность. У него задрожали колени. Сзади неслышно подошел Ко Сла. Он тактично кашлянул, привлекая внимание Флори.
– Что еще?
– Завтрак наисвятейшего стынет.
– Не хочу никакой завтрак. Принеси мне что-нибудь выпить – джину.
«Где жизнь, что прежде я живал?»
14
Словно длинные изогнутые иглы, прошивавшие узорчатый покров, два каноэ, с Флори и Элизабет, продвигались вверх по речке, удаляясь от восточного берега Иравади. Они плыли стрелять дичь, намереваясь управиться за пару часов и вернуться в Чаутаду к ужину, поскольку не могли остаться на ночь в джунглях. Время было за полдень, когда жара начинает спадать.
Каноэ, выдолбленные из цельных стволов деревьев, стремительно скользили по бурой водной глади. Речка заросла по берегам губчатыми лиловыми гиацинтами и синими цветами, так что для продвижения оставалась извилистая лента шириной четыре фута. Густые кроны просеивали зеленоватый свет. Иногда высоко в ветвях голосили попугаи, но живности не было видно, только раз водяная змея юркнула в водоросли.
– Далеко нам еще до деревни? – спросила Элизабет, обернувшись к Флори.
Он был в заднем каноэ, побольше, вместе с Фло, Ко Слой и старухой в лохмотьях за веслами.
– Далеко еще, бабушка? – спросил Флори старуху.
Та вынула изо рта сигару, положила весло на колени и задумалась.
– Докрикнуть уж можно, – сказала она наконец.
– Примерно полмили, – перевел Флори.
Они проделали уже две мили. У Элизабет ныла спина. Чтобы каноэ не опрокинулись, приходилось сидеть совершенно ровно, на узкой банке без спинки, стараясь по возможности не касаться ногами днища, по которому перекатывались дохлые креветки. Гребец Элизабет, бирманец шестидесяти лет, голый выше пояса, отличался молодецким телосложением. На его смуглом помятом лице играла мягкая улыбка. Копна черных волос, тоньше, чем обычно у бирманцев, была свободно закинута за ухо, и пара спутанных прядей спадала на щеку. Элизабет держала на коленях дядино ружье. Флори предлагал взять его, но она отказалась; ощущение ружья в руках до того ей нравилось, что она не могла с ним расстаться. В тот день она впервые в жизни взяла в руки оружие. Одета она была в шелковую рубашку мужского фасона, грубую юбку, башмаки и широкополую шляпу, придававшую ей – она это знала – щеголеватый вид. Несмотря на ноющую спину и горячий пот, щекотавший лицо, Элизабет была очень счастлива, и даже здоровые крапчатые москиты, покушавшиеся на ее лодыжки, не портили ей настроения.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?