Текст книги "История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 12"
Автор книги: Джованни Казанова
Жанр: Литература 18 века, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
В игре с устрицами изо рта в рот я придрался к Армелине за то, что перед тем, как передать мне устрицу, она выпила сок. Я понимал, что сделать по другому трудно, но я взялся научить ее, как следует поступить, чтобы сохранить устрицу вместе с соком во рту, поставив сзади заслон языком, чтобы помешать ей проскочить в пищевод. Чтобы показать им пример, я заставил их самих принять, как я, устрицу вместе с соком в рот, вытянув одновременно язык во всю длину. Мне было приятно, что они не забеспокоились, когда я вытянул свой язык в их рты, и Армелина тем более не сочла дурным, что я принялся сосать ее язык, который она мне дала очень щедро, очень затем смеясь над удовольствием, которое почувствовала от этой игры, насчет которой они согласились со мной, что ничего не может быть невинней.
Случайно прекрасная устрица, что я подавал Эмили, выскользнув из раковины у ее губ, упала между ее грудей; она хотела ее поднять, но я напомнил ей о своем праве, и она должна была уступить, позволить себя расшнуровать и предоставить мне достать ее своими губами из той глубины, куда она упала. Этим она должна была вытерпеть, чтобы я раскрыл ее полностью; но я подобрал устрицу таким образом, что не создалось никакого впечатления, что я почувствовал какое-то иное удовольствие, кроме того, что я ее вернул, прожевал и проглотил. Армелина наблюдала это без смеха, пораженная тем, что я показывал, что не придал никакого значения тому, что должен был увидеть. Эмилия, хорошенько обтершись и посмеявшись, снова зашнуровалась.
Через четыре или пять устриц я подал устрицу Армелине, держа ее у себя на коленях, и ловко уронил ее ей на грудь, что вызвало веселый смех у Эмилии, которая в глубине души была недовольна, что Армелина пытается избежать проявить неустрашимость, подобную той, что проявила она сама. Однако я видел, что Армелина обрадована этим случаем, несмотря на то, что не хочет этого показать.
– Я хочу мою устрицу, – говорю я ей.
– Возьмите ее.
Я расшнуровываю ей корсаж, и устрица падает вниз до возможного предела; я рад тому, что должен ее искать рукой. Великий Боже! Какое страдание для влюбленного мужчины – обязанность скрыть выражение удовольствия в такой момент! Армелина не может винить меня ни под каким предлогом, потому что я касаюсь ее очаровательных грудей, твердых как из мрамора, только для того, чтобы найти устрицу. Найдя и проглотив ее, я захватываю одну из ее грудей, под предлогом слизать смочивший ее устричный сок, своими жадными губами я овладеваю розовым бутоном, отдаваясь полностью сладострастию, которое мне внушает воображаемое молоко, которое я сосу две или три минуты подряд. Я покидаю ее, пораженную и тронутую, лишь когда могу вернуть себе мой разум, который великое наслаждение заставило меня покинуть там, где, я не знаю, могла ли она усомниться. Но когда она увидела меня, остолбеневшего, уставившегося своими глазами в ее глаза, она спросила, понравилось ли мне изображать младенца у груди.
– Да, так как это невинная шалость.
– Я этому не верю, и надеюсь, что вы ничего не скажете об этом начальнице; то, что вы сделали, не невинно для меня, и мы не должны больше подбирать устриц.
Эмилия сказала, что это суть легкие шалости, которые проделывают со святой водой.
– Мы можем поклясться, – добавила она, – что мы не выдали ни одного поцелуя.
Они зашли на минуту в другую комнату, и после того, как я сходил туда тоже, мы отошли от стола и расположились у огня на софе, которую туда пододвинули, поставив перед собой на круглом столике кувшин с пуншем и стаканы. Устрицы у нас закончились.
Сидя между ними, я заговорил о наших ногах, которые вполне похожи, и которые однако женщины упорно стараются прикрыть юбками, и, говоря так, я их трогал, говоря, что это то же самое, как если бы я трогал мои, и, видя, что они не противятся изучению, которое я провожу, вплоть до колен, я сказал Эмили, что не хочу от нее иной компенсации, кроме той, чтобы она позволила мне измерить объем своих бедер и сравнить их с бедрами Армелины.
– У нее, – сказала Армелина, – они должны быть толще, чем мои, хотя я и выше ее.
– Неплохо бы было в этом убедиться.
– Думаю, что это возможно.
– Ладно, я померяю их своими руками.
– Нет, так как вы будете на нас смотреть.
– Нет, честное слово.
– Позвольте завязать вам глаза.
– Охотно. Но вы позволите мне завязать также и ваши.
– Ладно, хорошо. Сыграем в жмурки.
Выпив, мы завязали глаза все трое, и началась большая игра, и стоя передо мной, они позволяли обмерять себя несколько раз, падая на меня и заливаясь смехом всякий раз, когда я мерил их слишком высоко. Приподняв свой платок, я видел все, но они должны были делать вид, что не догадываются. Они должны были также обманывать меня сходным образом, чтобы видеть, что происходит, когда они чувствовали что-то между бедер, потому что они падали на меня от смеха. Очаровательная игра подошла к концу, только когда природа, истекшая наслаждением, лишила меня сил продолжать. Я привел себя в приличное состояние прежде, чем они сняли повязки, что они и проделали, услышав мое заключение.
– У Эмилии, – сказал я Армелине, – бедра, ляжки и все остальное более сформированы, чем у вас, но вы должны еще вырасти.
Молчаливые и смеющиеся, они расположились от меня по бокам, полагая, уж не знаю каким образом, что смогут отказаться от всего, что они позволили мне делать. Мне показалось, но я ничего не сказал, что Эмилия имела уже любовника, но Армелина была во всех отношениях нетронута. У нее был более усмиренный вид, чем у другой, и гораздо больше нежности в больших черных глазах. Я захотел оставить поцелуй на ее прекрасных губах, и было очень странно, что она отвернула голову, сжав однако мне руки со всей силой.
Мы заговорили о бале. Они очень им интересовались; это было неистовство, более чем страсть, всех девушек Рима, с тех пор, как папа Реццонико держал их на голодном пайке относительно этого удовольствия в течение всех десяти лет своего правления. Этот папа, который разрешил римлянам любые азартные игры, запретил им танцевать; его преемник Ганганелли, настроенный по другому, запретил игру и дал полное позволение танцевать. Было непонятно, зачем нужно было запрещать этот повод попрыгать. Я пообещал отвести их на бал, после того, как найду, в самом удаленном квартале Рима, из наиболее населенных, такой бал, где они не рискуют быть узнанными. Я проводил их в монастырь в три часа по полуночи, вполне довольный тем, что проделал, чтобы успокоить мои желания, несмотря на то, что тем самым я увеличил мою страсть; я убедился более, чем обычно, что Армелина создана, чтобы быть обожаемой каждым мужчиной, для которого красота имеет абсолютную власть. Я был из числа таких, и, к сожалению, остаюсь еще таким, но вижу себя теперь в нищете, потому что исчерпание ладана делает кадильницу жалкой.
Я думаю о природе очарования, которое заставляет меня все время становиться влюбленным в объект, который, представляясь мне новым, внушает мне те же желания, что мне внушал последний из тех, что я любил, и который я перестал любить только потому, что он перестал мне их внушать. Но этот объект, который представляется мне новым, является ли он главным? Отнюдь нет, потому что это та же самая пьеса, в которой ново только название. Но добившись овладения им, замечаю ли я, что это тот же, которым я наслаждался уже столько раз? Жалуюсь ли я? Чувствую ли себя обманутым? Отнюдь нет. Правда в том, что, наслаждаясь пьесой, я все время удерживаю глаза на афише, на очаровательном заголовке, что дает ей прелестная физиономия, которая делает меня влюбленным. Но если вся иллюзия происходит от заголовка пьесы, не лучше ли пойти смотреть ее, не читая афиши? Что дает знание названия книги, которую хочешь читать, блюда, которое собираешься есть, города, красоты которого хочешь осмотреть?
Все это в точности есть в городе, в блюде, в комедии; название ничего не значит. Но всякое сравнение – это софизм. Человек, в отличие от всех других животных, может влюбиться в женщину только через посредство одного из своих чувств, которые все, за исключением осязания, находятся в голове. По этому соображению, если есть глаза, именно физиономия представляет все обаяние любви. Самое красивое тело обнаженной женщины, которое предстает перед его взором, при том, что голова закрыта, могло бы вызвать наслаждение, но никогда – то, что зовется любовью, поэтому, если в момент, когда он предается инстинкту, ему откроется голова владелицы этого прекрасного тела, и у нее – одна из тех действительно некрасивых физиономий, которые внушают отвращение, нежелание заниматься любовью, и зачастую ненависть, он убежит с неким ужасом к тому грубому действию, которому он предается в этот момент. И прямо противоположное происходит, когда лицо, кажущееся ему прекрасным, делает мужчину влюбленным. Если он предается при этом любовному наслаждению, никакой дефект или некрасивость ее тела его не отталкивает; он даже сочтет прекрасным то, что было бы найдено некрасивым, если бы он стал это изучать, но он этого не будет делать. Главенство физиономии, будучи установленным для животного-человека, всего людского рода, непосредственного обладателя способности к моральному рассуждению во всем, что относится к его нуждам, привело к тому, что во всех цивилизованных странах следует прикрывать одеждами всю персону, за исключением лица, и не только для женщин, но и для мужчин, что однако на протяжении веков, во многих провинциях Европы, привело к тому, что стало принято одеваться таким образом, который весьма удобен для женщин, заставляя их выглядеть так, как если бы они были совершенно голые. Выгода, которую получают женщины от установления этого обычая, неоспорима, хотя прекрасные физиономии встречаются реже, чем красивые тела, потому что искусство легко может придать прелести лицу, которое ею не обладает, тогда как не существует румян, которые могли бы исправить некрасивость груди, живота и для всего остального, что составляет человеческую фигуру. Я полагаю, однако, что феномериды Спарты[6]6
так называли в древности девушек Лакедемона, носивших открытые платья
[Закрыть] были правы, как и все женщины, что отвращают от себя своим лицом, имея красивое тело, потому что, из-за заголовка, несмотря на красоту пьесы, они лишаются зрителей; но все равно, мужчине нужно любить, и для того, чтобы он стал влюблен, ему нужен красивый заголовок, который возбудит его любопытство. Женщина несет его на поверхности своей головы. Счастливы, и очень счастливы Армелины, которые, имея прекрасный заголовок, прекрасны и сами до того, что превосходят все ожидания.
Очень довольный своим завоеванием и уверенностью, что я достигну вскоре совершенного счастья, я вернулся в мою комнату, где нашел Маргариту глубоко спящей на канапе. Я быстро разделся и, не делая никакого шума, загасил свечу, улегся и погрузился в сон, в котором сильно нуждался. При моем пробуждении в полдень, Маргарита мне сказала, что очень красивый месье приходил ко мне в десять часов, и что, не осмелившись меня будить, она развлекала его до одиннадцати.
– Я сделала ему кофе, – сказала она, – который он нашел очень хорошим; он сказал мне, что придет завтра, и не захотел назвать свое имя. Он один из самых любезных мужчин, кого я знала. Он дал мне в подарок эту монету, которой я не знаю; я надеюсь, что вы не будете недовольны.
Это был флорентинец; он дал ей монету в две унции. Это заставило меня рассмеяться, и, совершенно не ревнуя Маргариту, я сказал, что она хорошо сделала, приняв его, и еще лучше – приняв монету, которая стоит сорок восемь паоли. Она нежно меня обняла и благодаря этому приключению избавила от упреков, которые выдала бы мне за столь позднее возвращение. Любопытствуя узнать, кто был этот феникс Тосканы, который был столь щедр, я прочел письмо донны Леонильды. Это был г-н ХХХ, негоциант, поселившийся в Лондоне, который был рекомендован ее мужу кавалером с Мальты; он был в Марселе, откуда прибыл морем; он был свободен, любезен, воспитан и щедр; она заверяла меня, что я его полюблю. Рассказав мне множество вещей о своем муже, своей матери и обо всем своем семействе, она кончала письмо, сказав, что она счастлива быть беременной, на шестом месяце, и что она окажется еще более счастливой, если Бог (потому что Бог есть творец всего) окажет ей милость родить мальчика. Она просила меня поздравить с этим маркиза.
То ли от натуры, то ли из-за воспитания, эта новость заставила меня задрожать. Я ответил ей несколько дней спустя, отправив мое письмо открытым, включив в одно из поздравлений, которые я написал ее мужу, что милости, которые посылает господь, никогда не приходят слишком поздно, и что ни одна новость не была для меня более интересной. Леонильда в мае родила мальчика, которого я видел в Праге на коронации императора Леопольда, у принца де Розенберг. Он носил имя маркиз де ла К., как и его отец, который дожил до восьмидесяти лет. Хотя мое имя было ему неизвестно, я ему представился и насладился беседой с ним, в другой раз, на спектакле. Он был вместе с аббатом, очень образованным, которого он называл своим гувернером; но он в нем не нуждался, так как в свои двадцать лет обладал умом, каким мало кто из людей обладает в шестьдесят. Что мне доставило истинное удовольствие, и из самых приятных, это то, что этот мальчик был похож на ныне покойного маркиза, мужа своей матери. Это размышление вызвало у меня слезы и размышления об удовлетворении, которое это сходство должно было причинить этому доброму человеку, как и матери. Я написал ей и передал письмо сыну. Оно достигло ее лишь по возвращении сына в Неаполь, в карнавал 1792 года, и я сразу получил ответ, в котором она приглашала меня приехать на свадьбу своего сына, и кончить свои дни в ее доме. Может быть, я поеду.
В три часа я нашел принцессу де Санта Кроче в кровати и кардинала, который составил ей компанию. Первое, что она меня спросила, было – что заставило меня покинуть оперу в конце второго акта. Я ответил, что могу рассказать ей историю протяженностью в шесть часов, очень интересную относительно деталей, но не могу ее рассказывать, не получив предварительно карт бланш, потому что там имеются обстоятельства, которые я должен обрисовать слишком близко к натуре. Кардинал спросил у меня, не есть ли это нечто во вкусе бдений с М.М., и услышав, что это именно в этом вкусе, спросил у принцессы, не хочет ли она побыть глухой. Она ответила, что я могу на это рассчитывать, и я рассказал им всю историю примерно в тех же словах, как я ее описал. Устрицы и жмурки заставили ее смеяться, несмотря на глухоту. Она пришла в конце к заключению, вместе с кардиналом, что я вел себя хорошо, и выразила уверенность, что я завершу работу при первой же оказии. Кардинал сказал, что в течение двух или трех дней я получу освобождение от запрещения для жениха Эмили, с которым тот сможет жениться, где захочет.
Назавтра, в девять часов, г-н ХХХ пришел повидать меня, и я нашел его таким, каким мне описала его маркиза; но я имел против него зуб по поводу давешнего комплимента, который еще вырос, когда он спросил у меня, замужем ли мадемуазель, которая была со мной в театре, или она свободна, и есть ли у нее отец и мать, либо другие родственники, от которых она может зависеть. Я попросил его с улыбкой, слегка желчной, избавить меня от вопросов о том, что касается этой мадемуазели, так как в театре она была в маске. Он покраснел и попросил у меня пардону. Поблагодарив его за честь, что он оказал Маргарите, приняв у нее чашку кофе, я попросил доставить мне то же удовольствие, заверив, что приду к нему завтракать завтра. Он жил у Ролана, напротив Св. Карла, где жила Габриели, известная певица, которую прозвали Когетта, и за которой принц Д.Г.Баттисто Боргезе усердно ухаживал.
Как только этот юный флорентинец ушел, я полетел в С. Павел, где мне не терпелось увидеть мину, которую сотворят мои весталки, которых я столь хорошо просветил. Они явились передо мной, имея на лицах выражение, вполне противоположное тому, которое имели в предыдущие дни. Эмилия стала веселой, а Армелина – грустной. Я сразу сказал Эмили, что в течение трех дней я принесу ей самое полное освобождение от запрета публикаций, и в течение недели, не позднее, в руках у начальницы будет записка кардинала Орсини на получение четырехсот экю и ее отпуск из дома, и что в тот же день я принесу ей двести экю, происходящих от пожертвований, которые я получу, как только получу сертификат о ее замужестве. Вне себя от этой новости, она покинула решетку, чтобы бежать донести ее до начальницы.
Тогда я взял руки бедной Армелины и, запечатлев на них поцелуи, которые шли от сердца, молил ее отринуть свой грустный вид.
– Что я буду здесь делать, – сказала она, – без Эмили? Что я буду здесь делать, когда вы уедете? Я несчастная. Я себя больше не люблю.
Я думал, что умру от скорби, видя ее плачущей, после того, как она сказала мне эти слова. Я не мог сдержаться. Я дал ей слово, что не покину Рим, пока не увижу ее замужней и не передам ей приданое в тысячу экю.
– Меня не заботит тысяча экю; слово, что вы мне дали, не уезжать из Рима, пока не увидите меня замужней, запали мне в душу, и я не хочу ничего сверх того; но если вы меня обманете, я умру. Будьте в этом уверены.
– Даю вам слово, и я умру скорее, чем вас обману. Простите, моя дорогая Армелина, за любовь, которая меня, быть может, слишком сбила с пути позавчера.
– Будьте моим верным другом, и я вам прощу все.
– Позвольте мне поцеловать в первый раз ваш прекрасный рот.
После этого поцелуя, который обещал мне все, о чем я мог мечтать, она осушила свои слезы, и пришла Эмилия вместе с начальницей, которая сказала мне все, что могла сказать самого любезного. Она сказала, что я должен поинтересоваться другой девушкой, которую она рассчитывает дать в подруги Армелине, когда Эмилия уйдет. Я пообещал ей сделать все, что она мне прикажет, и в то же время попросил позволить, чтобы они пошли со мной в этот вечер на комедию в «Тор ди Нона».
Как только они остались одни, я попросил у них прощения, если распорядился ими без их согласия. Эмилия сказала, что они были бы настоящими монстрами, если бы после всего того, что я сделал для них, они могли бы мне в чем-то отказать.
– А вы, моя прекрасная Армелина, вы откажете мне в нежности?
– Нет, мой друг, но в границах, которые диктует разум. Никаких жмурок, например.
– Ах, мой Бог! Это такая милая игра. Вы меня огорчаете.
– Придумайте другую, – сказала Эмилия.
Эмилия вдруг разгорячилась, и это мне не нравилось, потому что я испугался, что Армелина заревнует. Я мог этого опасаться, зная людское сердце, без малейшего самомнения.
Я ушел, покинув их, чтобы снять ложу в «Тор ди Нона», а затем харчевню, чтобы снова заказать ужин в тех же комнатах, не забыв устриц, несмотря на то, что был уверен, что в них теперь больше не будет надобности. После этого я отправился искать скрипача, чтобы поручить ему достать мне три билета на бал, где я смогу надеяться не быть никем узнанным. Я объяснил ему, что буду один вместе с двумя девицами, которые не танцуют.
Возвращаясь к себе и собираясь пообедать в одиночестве, я получил записку от маркизы д’Ау, которая упрекала меня за то, я не прихожу пообедать с ней, и повернул обратно; я пришел туда и нашел там флорентинца. В продолжение этого обеда я узнал многие из его достоинств; я нашел его таким, каким мне описала его донна Леонильда. Маркиза спросила меня к концу обеда, почему я не остался в опере до ее окончания.
– Потому что девушки устали.
– Они не из дома посла Венеции, как вы говорили; я в этом убеждена.
– Вы правы, мадам; извините мою маленькую ложь.
– Это было сделано, чтобы не говорить мне, кто они; но их знают.
– Тем лучше для любопытствующих.
– Та, что говорила со мной, заслуживает вызвать любопытство у кого угодно; но на вашем месте я посоветовала бы ей присыпать немного пудрой волосы.
– Я не обладаю такой властью, и Боже меня сохрани ей указывать.
Флорентинец понравился мне тем, что не сказал на это ни слова. Я заставил его много говорить об Англии и о торговле, которую он ведет. Он сказал мне, что направляется во Флоренцию, чтобы вступить во владение своим наследством, и в то же время подыскать себе супругу, чтобы вернуться в Лондон женатым. Я сказал ему, уходя, что буду иметь честь увидеть его лишь послезавтра из-за неотложного дела, которое у меня возникло. Он на это предложил мне прийти к нему в полдень, чтобы доставить ему удовольствие пообедать со мной.
Полный счастья, я отправился за своими девушками, и мы стали наслаждаться комедией. Приехав в харчевню, я приказал коляске вернуться в два часа, мы пошли в комнаты и расположились у огня, пока слуги занимались открыванием устриц, которые теперь уже нас не так интересовали, как в прошлые разы. Девушки приняли по отношению ко мне манеру поведения, которая соответствовала их теперешнему состоянию. Эмилия выглядела как персона, которая, продав в кредит хороший товар, сохраняет вид ожидания за него хорошей цены от покупателя. Армелина, нежная, смеющаяся и слегка смущенная, говорила мне глазами и напоминала мне о слове, которое я ей дал. Я отвечал ей лишь зажигательными поцелуями, которые ее ободряли и в то же время заставляли предвидеть, что я хотел бы в значительной мере увеличить свои притязания, которые связывал с ее особой. Она казалась мне смирившейся, и, с довольством в душе, я за столом занимался только ею. Эмилия, накануне своего замужества, и не думала переживать о том, что я пренебрегаю ею из чувства уважения, которое мне кажется необходимым, к таинству, которое она готовится совершить.
После нашего ужина, веселого и чувственного, как обычно, я уселся на широкой софе с Армелиной, где провел три часа, которые могли бы быть для меня сладчайшими, если бы я не добивался упорно от нее последней милости. Девушка никак не хотела на нее согласиться. Ни мои ласки, ни слова, ни, зачастую, мои вспышки раздражения не могли заставить ее потерять свою нежность. Ласковая у меня в руках, то смеющаяся, то, порой, любовно печальная, в красноречивом молчании, она никак не разрешала мне того, чего я продолжал все время желать, никак не выражая, однако, на лице, что она мне отказывает. Это казалось загадкой, но, однако, ею не было. Отсутствие согласия не было отказом, но фактически таковым становилось. Она вышла из моих объятий девственной, удрученной, быть может, что не смогла преодолеть своего долга. Принужденному самой природой кончить, все еще влюбленному и мало удовлетворенному, мне оставалось только попросить у нее прощения. Это было единственным средством, что подсказывала мне природа, обеспечить мне ее согласие в следующий раз.
Одевшись, печально веселые, мы разбудили Эмилию, которая спала, как будто была в собственной кровати, и, отвезя их домой, я едва добрался до своей постели, смеясь над упреками, которыми меня осыпала Маргарита.
Флорентинец дал мне небольшой обед тет-а-тет, на котором изысканные яства и их вкус вернули мне способность хоть немного думать. Что меня поразило, это знаки истинной дружбы с его стороны, обязывающие заявления, щедрые предложения денег, если я в них нуждаюсь. Этому должно было быть объяснение, но я его не находил. Он увидел Армелину, она ему понравилась, я его резко оборвал один раз, когда он заговорил со мной о ней, больше он об этом не разговаривал, и на этом обеде он не поднимал вопроса о ней. Я вынужден был думать о симпатии; я даже счел своим долгом проявить благодарность и оплатить ему тем же. Я предложил ему пообедать у меня и пригласил на обед Маргариту, не испытывая к которой ревности, подумал, что она может ему понравиться. Он не встретил бы с ней трудностей, потому что он ей понравился, и они оба были бы мне благодарны; но он ничего такого не сделал. Она обратила внимание на маленькое колечко, что было у него на часовой цепочке, и он попросил у меня позволения сделать ей этот подарок; я согласился, и это должно было сказать все; но положение осталось там же.
В неделю все сделалось с замужеством Эмили. Я учел пожертвования в ее пользу, чтобы выплатить ей деньги, и в тот же день, как она вышла из монастыря, она вышла замуж и уехала в Чивитавеккия со своим мужем. Три дня спустя Меникуччио женился на своей возлюбленной, и Армелина вышла к решетке на следующий день с начальницей и новой девушкой, которой могло быть на два или три года больше, чем ей, которая была очень красива, но которая лишь посредственно интересовала меня, влюбленного в Армелину, мечтающего о полной над ней победе, так что ко всем остальным объектам я мог быть только равнодушен. Начальница мне сказала, что эта девушка, которую зовут Схоластика, станет теперь неразлучной подругой Армелины, и что она уверена, что та заслужит мое уважение, потому что она столь же умна, как Эмилия, но что в ответ я должен проявить внимание к тому интересу, который она испытывает к мужчине, имеющему очень хорошую профессию и готовому жениться на ней, как только он заимеет три сотни экю, чтобы заплатить за разрешение на брак. Он был сыном кузена Схоластики в третьем колене; она называла его своим племянником, хотя он был старше нее; милость эту было нетрудно получить, заплатив денег, но чтобы получить ее гратис (даром), мне нужно было найти кого-то, кто испросит эту милость у святого отца. Я пообещал ей поговорить об этом.
Карнавал подходил к концу, и Схоластика никогда не видела ни оперы, ни комедии. Армелина хотела увидеть бал, и я, наконец, нашел один, где, мне казалось, можно было быть уверенным, что никто нас не узнает; но дело могло иметь последствия, следовало принять предосторожности; я спросил, не хотят ли они одеться мужчинами, и они от всего сердца согласились на это. У меня была ложа в театре Альберти на другой день после этого бала, так что я известил их попросить позволения у начальницы и ждать меня к вечеру, когда я приеду за ними, как обычно, в коляске дома Санта Кроче. Хотя и обескураженный сопротивлением Армелины и присутствием ее новой подруги, которая, как мне казалось, не заслуживала того, чтобы быть с ней грубым, я переправил в харчевню, куда мы всегда приезжали, все, что необходимо, чтобы одеть этих девушек мужчинами.
Армелина, садясь в коляску, сообщила мне дурную новость о том, что Схоластика ни о чем не догадывается, и что мы не должны ничего себе позволять в ее присутствии. У меня не было времени ей ответить. Села вторая, и мы отправились в харчевню, где, едва мы поднялись в комнату, где был разведен добрый огонь, я сказал тоном, который показывал, что если они желают чувствовать себя вполне свободно, я могу перейти в другую комнату, хотя там и холодно. Говоря это, я показал им мужские одежды. Армелина ответила, что достаточно будет, если я повернусь к ним спиной, добавив:
– Не правда ли, Схоластика?
– Я сделаю, как ты, но мне очень неловко, так как я уверена, что я вас стесняю. Вы любите друг друга, и все очень просто: я мешаю вам обмениваться знаками любви. Я не ребенок. Я твой друг, а ты не относишься ко мне как к подруге.
На это высказывание, полное здравого смысла, которое, однако, для такого заявления требовало изрядной доли ума, я облегченно вздохнул.
– Вы правы, прекрасная Схоластика, – сказал я ей, – я люблю Армелину, но она ищет предлога, чтобы не давать мне таких знаков, потому что она меня не любит.
Говоря эти слова, я вышел из комнаты и закрыл дверь. Я занялся тем, что развел огонь во второй комнате. Четверть часа спустя Армелина постучала в дверь и попросила открыть. Она была в штанах. Она сказала, что я им абсолютно необходим, потому что туфли слишком малы, и они не могут их обуть. Поскольку я был обижен, она бросилась мне на шею, и ей было легко меня успокоить; я привел ей мои резоны, покрывая поцелуями все, что видел, когда Схоластика застала нас врасплох, разразившись взрывом смеха.
– Я была уверена, – сказала она, – что я вам мешаю; но раз вы не вполне мне доверяете, я вас заверяю, что не смогу завтра иметь удовольствие пойти с вами в оперу.
– Ладно, – сказала ей Армелина, – тогда поцелуй также моего друга.
– Ну вот.
Эта щедрость Армелины мне не понравилась, но я не стал из-за этого лишать Схоластику поцелуев, которые она заслужила, и я бы дал их, даже если бы она была некрасива, потому что такая любезность их вполне заслужила. Я даже дал их ей вполне любовно, чтобы наказать Армелину, но я заблуждался. Я увидел, что она очарована, она нежно обняла свою подругу, как бы благодаря ее за любезность, и затем я зашел вместе с ними в их комнату, чтобы посмотреть, в чем дело. Я заставил их сесть и увидел, что необходимо послать за башмаками для них; я дал местному слуге это поручение вместе с приказом вернуться обратно вместе с сапожником, чтобы тот принес все башмаки, что были у него в лавке. Пока мы ожидали сапожника, любовь не позволила мне ограничиться с Армелиной простыми поцелуями. Она не осмелилась отказать ни мне ни себе, но как бы для самооправдания заставила меня доставить Схоластике такие же ласки, что я оказывал ей, и Схоластика, чтобы ее успокоить, сама шла на то, что я мог бы потребовать, если бы был влюблен в нее. Эта девушка была очаровательна, она не уступала Армелине ни в чем, кроме нежности и тонкости черт лица, которое было совсем иным. Игра, в сущности, мне не была неприятна, но размышление наполняло меня горечью. То, что я наблюдал, давало мне уверенности, что Армелина меня не любит, и что если вторая не оказывает мне никакого сопротивления, то это лишь для того, чтобы ее подруга не стеснялась, и чтобы уверить ее, что она может довериться ей полностью. Прежде, чем пришел сапожник, я вполне убедился в необходимости постараться быть во вкусе Схоластики. Мне стало вдруг любопытно посмотреть, не изменит ли Армелина поведение, когда я покажу себя действительно влюбленным в ее подругу, и если та продолжит оказывать мне то отношение, которое должно будет показаться ей выходящим за рамки приличий, потому что до этого момента мои руки не заходили за те границы, которые обозначали штаны на ее талии.
Пришел сапожник, и в несколько минут они были прекрасно обуты. После этого я помог им облачиться в их одежды и увидел двух очень красивых девушек, очень элегантно одетых мужчинами и достойных того, чтобы вызывать зависть к моему счастью у всех, кто увидит их со мной. Приказав, чтобы ужин был готов к полуночи, мы спустились и направились в дом, где давался бал, и где можно было поспорить, что меня не узнают, потому что скрипач, которому я заплатил за три билета, заверил меня, что это будет компания торговцев.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.