Текст книги "Элизабет Костелло"
Автор книги: Джозеф Кутзее
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Даже Иммануилу Канту[34]34
Иммануил Кант (1724–1804) – немецкий философ. Кант в духе Августина Аврелия, Фомы Аквинского и Локка, считал, что у людей не существует обязательств перед животными. Для Канта жестокость по отношению к животным была плоха лишь по той причине, что идет во вред самим людям. По его мысли, у людей есть обязательства только перед другими людьми, а «жестокость к животным противоречит обязательству человека к самому себе, потому что убивает в нем сочувствие к чужим страданиям, которое очень полезно в отношениях с другими людьми».
[Закрыть], от которого я ждала большего, в этом пункте отказало мужество. Даже Кант в вопросе о животных не последовал своей интуиции, согласно которой логика является сущностью не вселенной, а всего лишь человеческого мозга.
И в этом суть стоящей передо мной сегодня дилеммы. И логика, и семь десятилетий жизни говорят мне, что логика не есть ни сущность вселенной, ни сущность бога. Напротив, логика представляется мне подозрительно похожей на сущность человеческой мысли; хуже того – на сущность одной тенденции человеческой мысли. Логика есть сущность определенной области человеческого мышления. И если так, если это то, во что я верую, почему же я сегодня должна склоняться перед логикой и соглашаться с размышлениями на эту тему древних философов?
Я задаю вопрос, а потом сама и отвечаю на него вместо вас. А вернее, я позволяю Красному Петеру, Красному Петеру Кафки, ответить на мой вопрос за вас. Теперь, когда я здесь, говорит Красный Петер, в моем смокинге и галстуке-бабочке, в черных брюках с дыркой сзади, чтобы просунуть хвост (я отворачиваю его от вас, вы его не видите), теперь, когда я здесь, что мне остается делать? И вообще, есть ли у меня выбор? Если я не подчиняю свои рассуждения логике, что бы это ни было, то что мне остается – только тараторить, демонстрировать эмоции, потом перевернуть этот стакан с водой и вообще выставить себя обезьяной?
Вы, вероятно, знаете историю Сринивасы Рамануджана[35]35
Сриниваса Рамануджан Айенгор (1887–1920) – индийский математик.
[Закрыть]. Он родился в Индии в 1887 году, а впоследствии был привезен в Кембридж, Англия, где не вынес климата, диеты и научного режима, заболел и вскоре умер в возрасте тридцати трех лет.
Рамануджан считается величайшим интуитивным математиком нашего времени, иными словами, самоучкой, который мыслил математически, человеком, для которого было чуждым довольно утомительное понятие математического доказательства или демонстрации. Многие выводы Рамануджана (или спекуляции, как говорят его недоброжелатели) остаются и по сей день недоказанными, хотя велика вероятность того, что они справедливы.
О чем нам говорит феномен Рамануджана? Был ли Рамануджан ближе к богу, потому что его разум (назовем это его разумом; мне представляется безосновательно оскорбительно называть это всего лишь его мозгом) фактически представлял собой, а может быть, и был в большей мере, чем чей-либо другой, концентрированной логикой? Если бы добрые люди из Кембриджа, и в первую очередь профессор Г. Х. Харди, не выжали из Рамануджана его спекуляций и методически не доказали те из них, которые оказались доказуемыми, то был бы Рамануджан по-прежнему ближе к богу, чем они? Что, если бы Рамануджан не поехал в Кембридж, а просто остался бы дома и думал свои думы и заполнял декларации для администрации Мадрасского порта?
А что же Красный Петер (я имею в виду исторического Красного Петера)? Откуда мы знаем, что Красный Петер или маленькая сестра Красного Петера, застреленная в Африке охотниками, не думали так же, как думал в Индии Рамануджан, хотя и говорили так же мало? В чем состоит различие между Г. Х. Харди, с одной стороны, и немым Рамануджаном и немой Красной Салли, с другой, неужели только в том, что первый знаком с научными математическими протоколами, а вторые – нет? Неужели так мы измеряем близость к богу или удаленность от него, от существа логического?
Как получается, что человечество поколение за поколением производит множество мыслителей, которые чуть дальше от бога, чем Рамануджан, но тем не менее способны после двенадцати обязательных лет школьного образования и шести высшего внести свой вклад в расшифровку великой книги природы с помощью физической и математической дисциплин? Если существо человеческое и в самом деле подобно существу божественному, то разве не дает нам повод для подозрений тот факт, что человеческим существам требуется восемнадцать лет – значительная, хотя и не чрезмерно, часть человеческой жизни, – чтобы претендовать на звание дешифровщиков главного писания бога, а не, скажем, пять минут или пятьсот лет? Не в том ли дело, что феномен, который мы здесь исследуем, является не столько расцветом способности, открывающей доступ к тайнам вселенной, сколько специализацией довольно узкой саморегенерирующейся интеллектуальной традиции, сильная сторона которой состоит в способности мыслить логически (в том смысле, в какой сильная сторона игрока в шахматы состоит в способности играть в шахматы), и эту способность мыслить логически названная традиция по своим собственным мотивам пытается насадить в центр вселенной?
Тем не менее, хотя я понимаю, что для меня наилучшим способом завоевать признание у этой ученой аудитории было бы влиться самой, как вливается в большую реку второстепенный приток, в великий западный дискурс «человек в сопоставлении с животным», «логика в сопоставлении с отсутствием логики», какая-то моя часть противится этому, предвидя в таком шаге признание поражения в битве.
Потому что, глядя со стороны глазами существа, которое чуждо этому, логика является просто громадной тавтологией. Конечно, логика будет поддерживать логику как первый принцип вселенной – а что еще она должна делать? Сместить самое себя с трона? Логические системы, как системы тотальные, на это не способны. Если бы существовала позиция, с которой логика могла бы атаковать самое себя и скинуть с трона, то логика уже бы заняла эту позицию, иначе она бы не была тотальной.
В прежние дни на голос человека, взывающего к логике, отвечал рык льва, мычание быка. Человек объявил войну льву и быку и по прошествии многих поколений безоговорочно ее выиграл. Сегодня эти существа бессильны. У животных осталось единственное, с чем они могут выйти против нас, – молчание. Поколение за поколением наши пленники героически отказываются говорить с нами. Все, кроме Красного Петера, кроме больших обезьян.
Но поскольку большие обезьяны (или некоторые из них), как нам кажется, готовы прервать молчание, мы слышим человеческие голоса, взывающие к нам, требующие, чтобы больших обезьян включили в общую семью гуманоидов, в существ, которые, наряду с человеком, обладают способностью мыслить логически. А будучи человеками, или гуманоидами, продолжают эти голоса, большие обезьяны должны получить и человеческие права, или гуманоидные права. Какие права конкретно? По крайней мере такие же права, которые мы предоставляем умственно неполноценным представителям рода Homo sapiens: право на жизнь, право на защиту от боли или ущерба, право на равную защиту перед законом.
Это не то, за что боролся Красный Петер, когда с помощью своего секретаря Франца Кафки писал историю жизни, которую в ноябре 1917 года предполагал прочесть в Академии наук. Его доклад академии мог быть чем угодно, но только не просьбой, чтобы к ним относились как к умственно неполноценным или простакам.
Красный Петер был не исследователем поведения приматов, а клейменым, меченым, раненым животным, предъявляющим себя собранию ученых в качестве говорящего доказательства. Я не специалист по философии сознания, я – животное, демонстрирующее (и в то же время не демонстрирующее) собранию ученых рану, которую скрываю под моими одеждами, но к которой прикасаюсь каждым произнесенным мной словом.
– Если Красный Петер решился взять на себя роль избранного, козла отпущения, и от благородного молчания животного спуститься к бессмыслице логики, то его секретарь от рождения был козлом отпущения, жил с предчувствием, Vorgefühl, бойни избранного народа, которой суждено было случиться вскоре после его смерти. Так позвольте мне, в подтверждение моей доброй воли, моих рекомендательных писем, сделать жест в направлении науки и предложить вашему вниманию мои снабженные примечаниями спекуляции, – здесь его мать несвойственным ей жестом поднимает листы с текстом лекции и размахивает ими в воздухе, – о происхождении Красного Петера.
В 1912 году Прусская академия наук открыла на острове Тенерифе станцию для исследования умственных способностей обезьян, в частности шимпанзе. Станция действовала до 1920 года.
Одного из ученых, работавших там в качестве физиолога, звали Вольфганг Кёлер [36]36
Вольфганг Кёлер (1887–1967) – немецкий и американский психолог, один из основателей гештальт-психологии, совместно с Максом Вертгеймером и Куртом Коффкой. Доктор философии.
[Закрыть]. В 1917 году Кёлер опубликовал работу под названием «Ментальность обезьян», в которой описал проведенные им эксперименты. Он не упоминает об этом труде в своих письмах или дневниках, а его библиотека исчезла во время правления нацистов. Около двухсот книг из его библиотеки всплыли в 1982 году. Там не оказалось книг самого Кёлера, но это ничего не доказывает.
Я не исследователь Кафки. И вообще я не исследователь. Моя репутация в мире не основана на том, права я или нет, заявляя, что Кафка читал книгу Кёлера. Но я бы хотела думать, что читал, а хронология говорит, что изложенное в моих спекуляциях как минимум возможно.
Красный Петер, как говорит он сам, был пойман на африканском континенте охотниками, специализировавшимися на торговле обезьянами, которых они перевозили за море в некий научный институт. Как и обезьяны, с которыми работал Кёлер. Как Красный Петер, так и обезьяны Кёлера прошли период тренировок для их очеловечения. Красный Петер прошел курс подготовки на ура, хотя ему и пришлось заплатить за это немалую личную цену. В рассказе Кафки речь идет об этой цене: мы узнаем, из чего она состоит, по ироническим замечаниям и умолчаниям. Обезьяны Кёлера были не столь успешны. Тем не менее они приобрели, по крайней мере, какие-то зачатки образования.
Позвольте мне перечислить вам, чему обезьяны на Тенерифе научились от их учителя Вольфганга Кёлера, в частности Султан, лучший из его учеников, в определенном смысле прототип Красного Петера.
Султан находится один в своем загоне. Он голоден: если прежде еду ему доставляли регулярно, то теперь эти доставки необъяснимо прекратились.
Человек, который кормил его, а теперь перестал, натягивает провод над загоном в трех метрах над землей и подвешивает к нему связки бананов. И затаскивает в загон три деревянных ящика. После этого он исчезает, закрывает за собой дверь, хотя и остается где-то в пределах видимости, потому что запах его доносится в загон.
Султан знает: теперь он должен думать. Для этого тут и подвешены бананы. Бананы здесь, чтобы заставить его думать, заставить его напрячь мозг до предела возможностей. Но о чем он должен думать? Он должен думать: почему человек не дает мне есть? Он должен думать: что я сделал? Почему он перестал меня любить? Он должен думать: почему ему больше не нужны эти ящики? Но ни одна из этих мыслей не думается как нужно. Даже более сложная мысль неверна (например: что со мной не так, какое ложное представление обо мне возникло у него и привело к мысли о том, что мне легче добраться до бананов, висящих на проводе, чем до тех, которые лежат на полу?). Правильная мысль будет такой: как использовать ящики, чтобы добраться до бананов?
Султан подтаскивает ящики под бананы, ставит их один на другой, забирается на построенную башню и достает бананы. Он думает: теперь человек перестанет наказывать меня?
Ответ: не перестанет. На следующий день человек подвешивает новую связку бананов к проводу, но еще наполняет ящики камнями – теперь они слишком тяжелы, тащить их невозможно. Нужно думать: зачем он наполнил ящики камнями? Я должен думать: как использовать ящики, чтобы добраться до бананов, несмотря на то что они наполнены камнями?
И тут становится ясно, как действует мозг человека.
Султан выкидывает камни из ящиков, сооружает башню, забирается на нее, стаскивает бананы.
Пока у Султана в голове неправильные мысли, в желудке у него пусто. Он голодает, пока приступы голода не становятся слишком сильными, слишком насущными, и тогда он вынужден думать правильно, а именно, как дотянуться до бананов. Таким образом, умственные способности шимпанзе проверяются по максимуму.
Человек бросает связку бананов в метре от проволочной клетки. В клетку засовывает палку. Неправильная мысль такова: почему он перестал подвешивать бананы на провод? Неправильная мысль (точнее, правильная неправильная мысль) такова: как использовать три ящика, чтобы достать бананы? Правильная мысль такова: как воспользоваться палкой, чтобы достать бананы?
На каждом этапе Султана вынуждают обдумывать все менее интересные мысли. От отвлеченных рассуждений (Почему люди так себя ведут?) его безжалостно опускают до более низких, практических, инструментальных логических построений (Как воспользоваться этим, чтобы получить то-то?) и, таким образом, подводят его к признанию себя в первую очередь организмом, имеющим аппетит, подлежащий удовлетворению. Хотя вся его история с того времени, когда застрелили его мать и схватили его самого, включая путешествие в клетке к заключению в этой островной тюрьме и садистским играм, которые тут разыгрывают вокруг еды, наводит его на вопросы о справедливости в мире и месте в нем этого пенитенциарного заведения, – тщательно составленный психологический распорядок уводит его в сторону от этики и метафизики в более скромные пределы практического мышления. И каким-то образом он, пробираясь дюйм за дюймом по этому лабиринту принуждения, манипуляций и коварства, должен понять, что он ни в коем случае не имеет права опускать руки, потому что на его плечах лежит ответственность: он здесь представляет весь обезьяний род. От того, насколько успешным будет его выступление, зависят судьбы его братьев и сестер.
Вольфганг Кёлер, возможно, был хорошим человеком. Хорошим человеком, но не поэтом. Поэт как-нибудь отразил бы ту минуту, когда плененные шимпанзе ходили вприпрыжку кругами по лагерю, да что говорить – ходили, как военный оркестр, некоторые из них голые, как в день своего рождения, некоторые в повязках или старом тряпье, которое они подобрали, некоторые с каким-то хламом в руках.
(В книге Кёлера, которую я читала, взяв в библиотеке, какой-то негодующий читатель написал на полях в этом месте: «Антропоморфизм!» Животные не могут маршировать, хочет сказать он, они не могут одеваться, потому что не понимают смысла «маршировать», не понимают смысла «одеваться».)
Ничто в их прежней жизни не приучило обезьян смотреть на себя со стороны, словно глазами субъекта, которого не существует. Таким образом, как полагает Кёлер, тряпье и хлам нужны не для создания какого-то визуального эффекта, потому что они якобы выглядят элегантно, а для создания кинетического эффекта, потому что с ними ты чувствуешь себя другим – что угодно, лишь бы избавиться от скуки. Дальше этого Кёлер при всем своем сочувствии и проницательности пойти не может; тут мог бы начаться поэт, сочувствующий обезьяньему опыту.
В глубине своего существа Султан не интересуется проблемой бананов. На ней его заставляют сосредоточиться только целенаправленные силы установленного распорядка. Вопрос, который по-настоящему занимает его, как он занимает крысу, кота и любое другое животное, оказавшееся в аду лаборатории или зоопарка, состоит вот в чем: где мой дом и как вернуться туда?
Огромный путь пройден от того печального марша по лагерю на Тенерифе до обезьяны Кафки в смокинге, с галстуком-бабочкой и пачкой бумаг, на которых записана лекция. Далеко же ушел Красный Петер! Но мы обязаны спросить: что́ он вынужден был отдать в обмен на достигнутое им невероятно стремительное развитие интеллекта, в обмен на его владение этикетом лектора и научной риторикой? Ответ таков: многое, включая потомство, преемственность. Если у Красного Петера есть какой-то здравый смысл, то он не станет обзаводиться наследством. Потому что совместно с безнадежной, полубезумной самкой, с которой его тюремщики в рассказе Кафки пытаются его спарить, он может породить только чудовище. Трудно представить себе ребенка Красного Петера, как трудно представить и ребенка самого Кафки. Гибриды стерильны. Или должны быть стерильны; а Кафка и себя, и Красного Петера считал гибридами, чудовищными мыслящими машинами, необъяснимым образом установленными на страдающих телах животных. Взгляд Кафки, который мы видим на всех его сохранившихся фотографиях, это взгляд чистого удивления: удивления, недоумения, тревоги. Кафка среди всех людей самый незащищенный в своем человеколюбии. И это, словно спрашивает он, это и есть подобие божие?
– Она заговаривается, – говорит Норма рядом с Джоном.
– Что?
– Она заговаривается. Она потеряла нить.
– Есть философ по имени Томас Нагель[37]37
Томас Нагель (Нейджел) (род. 1937) – американский философ, исследователь вопросов философии сознания, политики и этики.
[Закрыть], – продолжает Элизабет Костелло, – который задал вопрос, ставший знаменитым в профессиональных кругах: каково это – быть летучей мышью?
Только представить себе, что такое жить жизнью летучей мыши, говорит мистер Нагель… только представить, что вы ночи напролет летаете в поисках насекомых, которых ловите ртом, ориентируетесь по слуху, а не по зрению, а когда для нас наступает день, висите головой вниз… Но только представить недостаточно, поскольку нам это говорит всего лишь о том, что такое вести себя, как летучая мышь. Тогда как на самом деле мы хотим знать, что это такое – быть летучей мышью в том смысле, в каком летучая мышь есть летучая мышь; но это недостижимо, потому что наш мозг не годится для такой задачи: наш мозг – это не мозг летучей мыши.
Нагель представляется мне умным человеком, не отталкивающим. Он даже наделен чувством юмора. Но его отрицание нашей возможности постичь, что такое быть кем-то другим, не принадлежащим к нашему виду, представляется мне трагически ограничительным. Ограничительным и ограниченным. Для Нагеля летучая мышь есть категорически чужеродное существо, может быть, не более чужеродное, чем марсианин, но уж конечно, более чужеродное, чем любое человеческое существо (в особенности, я бы сказала, если этим человеческим существом был коллега, ученый-философ).
Таким образом, мы образовали континуум, который тянется от марсианина на одном конце до летучей мыши, до собаки, до обезьяны (однако не до Красного Петера), до человеческого существа (однако не до Франца Кафки) – на другом; и с каждым нашим шагом по континууму от летучей мыши до человека, говорит Нагель, ответ на вопрос: «Что значит для X быть X?» становится все более очевидным.
Я знаю, что Нагель использует летучих мышей и марсиан только как вспоможение, чтобы поставить собственные вопросы о природе сознания. Но, как и у большинства писателей, у меня буквалистский склад ума, поэтому я хочу остановиться на летучей мыши. Когда Кафка пишет об обезьяне, я считаю, что он в первую очередь пишет об обезьяне. Когда Нагель пишет о летучей мыши, я считаю, что он в первую очередь пишет о летучей мыши.
Сидящая рядом Норма издает раздраженный вздох – такой тихий, что слышит его только Джон. Правда, вздох и предназначался только ему.
– Случаются мгновения, – говорит его мать, – когда я знаю, что такое быть трупом. Это знание вызывает у меня отвращение. Наполняет меня ужасом; я уклоняюсь от этого знания, отказываюсь размышлять над этим.
У всех нас случаются такие моменты, в особенности с возрастом. Это знание не абстрактно – «Все человеческие существа смертны. Я человеческое существо, поэтому я смертна», – а материально. На минуту мы становимся этим знанием. Мы переживаем невозможное: мы переживаем собственную смерть, оглядываемся на нее, но оглядываемся только так, как может оглядываться мертвец.
Когда я, отягощенная этим знанием, знаю, что я умру, – что́ я знаю в терминологии Нагеля? Знаю ли я, что такое для меня – быть трупом, или же я знаю, что такое для трупа – быть трупом? Различие представляется мне тривиальным. Я знаю, что труп не может знать: его нет, он не знает ничего и никогда не будет знать больше. На мгновение, прежде чем моя структура знания в панике рассыпается, я жива внутри этого противоречия, жива и мертва одновременно.
Норма чуть слышно фыркает. Он находит ее руку, сжимает.
– Вот на какого рода мысль способны мы, человеческие существа, но мы способны пойти даже дальше, если заставим себя или если нас заставит кто-то другой. Но мы противимся давлению со стороны и редко заставляем себя делать что-то; мы думаем о собственном пути в смерть, только когда сталкиваемся с ней лицом к лицу. И теперь я спрашиваю: если мы способны представить собственную смерть, то почему, черт побери, мы не можем представить себе собственное воплощение в летучую мышь?
Что значит быть мышью? Прежде чем мы сможем ответить на этот вопрос, считает Нагель, мы должны через восприятие потребностей летучей мыши почувствовать, что такое быть летучей мышью. Но он ошибается; или, по меньшей мере, направляет нас на ложный путь. Быть живой летучей мышью означает обладать полнотой бытия; быть в полной мере мышью – то же самое, что быть в полной мере человеком. А это равносильно обладанию полнотой бытия. Возможно – бытия летучей мыши в первом случае, и бытия человека во втором; но это вторичные соображения. Обладать полнотой бытия означает жить как тело-душа. Одно из названий ощущения полноты бытия – радость.
Быть живым означает быть живой душой. Животное – а мы все животные – есть воплощенная душа. Именно это видел Декарт, но по своим собственным соображениям предпочел отрицать. Животное, сказал Декарт, живет, как живет машина. Животное всего лишь механизм, который его составляет; если у него есть душа, то в том же смысле, в каком у машины есть аккумулятор, который посылает ток, чтобы механизм двигался; но животное не есть воплощенная душа, и качество его жизни не есть радость.
Cogito, ergo sum[38]38
Мыслю, следовательно, существую (лат.).
[Закрыть] – таково его знаменитое изречение. Эта формула всегда вызывала у меня некоторые возражения. Она подразумевает, что живое существо, которое не делает то, что мы называем «мыслить», есть существо как бы второго класса. Мышлению, полаганию я противопоставляю полноту, воплощение, ощущение бытия – не осознание себя самого как своего рода смутно рассуждающей машины, обдумывающей мысли, а напротив, ощущение – весьма эмоциональное ощущение – себя телом с конечностями, имеющим пространственное измерение, ощущение себя живым для мира. Полнота, о которой мы говорим, резко контрастирует с ключевым положением Декарта, которое отдает пустотой: наводит на мысль о горошине, болтающейся в стручке [39]39
Декарт, следуя традициям древних философов, называет находящуюся в мозгу крохотную, размером с горошину, шишковидную железу, или эпифиз, вместилищем души.
[Закрыть].
Полнота бытия есть состояние, которое трудно обеспечивать в заключении. Заключение в тюрьму есть форма наказания, предпочитаемая на Западе, который старается изо всех сил навязать эту форму всему миру, он утверждает, что все другие формы наказания (избиения, пытки, калечение, предание смерти) – жестокие и неестественные. Что это говорит нам о нас самих? Мне это говорит о том, что свобода тела передвигаться в пространстве выбрана целью потому, что, ограничивая чужую свободу, разум может наиболее мучительным и эффективным образом ущемлять существование другого. И как раз на существ, которые менее всего приспособлены переносить заключение (на существ, менее всего отвечающих декартовому представлению о душе как о заточенной в стручке горошине, для которой само понятие заточения не имеет смысла), это средство оказывает наиболее разрушительное воздействие: в зоопарках, в лабораториях, институтах, где отсутствует поток радости не то что от возможности пользоваться своим телом, а даже просто от воплощенного бытия.
Мы не должны задавать себе вопрос, имеем ли мы что-то общее – разум, самоощущение, душу – с другими животными. (Если нет, то, как следствие, мы имеем право поступать с ними, как нам нравится – поместить в заключение, убить, обесчестить их останки.) Я возвращаюсь к лагерям смерти. Самый страшный их кошмар, кошмар, который убеждает нас: то, что происходило там, было преступлением против человечества, – состоит в том, что убийцы, хотя и принадлежали к одному виду с жертвами, обращались с ними как со вшами. Это слишком абстрактно. Кошмар в том, что убийцы, как и все остальные, не желали представлять себя на месте жертв. Они говорили: «Это они проезжают мимо в грохочущих вагонах для скота». Они не говорили: «Что бы чувствовал я, окажись я в этом вагоне для скота?» Они не говорили: «Это я в том вагоне для скота». Они говорили: «Вероятно, это мертвецы, которых сжигают сегодня, наполняют вонью воздух и падают прахом на мои кабачки». Они не говорили: «А как бы я отнесся к тому, что сжигают меня?» Они не говорили: «Я горю, я падаю прахом на землю».
Иными словами, они затворили свои сердца. Сердце – это вместилище такой способности, как сочувствие, которое позволяет нам иногда представлять себя в шкуре другого. Сочувствие главным образом связано с субъектом, а к объекту, «другому», имеет лишь минимальное отношение, что мы понимаем сразу же, когда думаем об объекте не как о летучей мыши («Могу ли я представить себя в шкуре летучей мыши?»), а как о человеческом существе. Сочувствие – это то, что испытывает субъект к объекту, который имеет к сочувствию лишь пассивное отношение, что легко понять, если мы представим себе в виде объекта не летучую мышь («Могу ли я представить себя в шкуре летучей мыши?»), а человека. Есть люди, которые обладают способностью представлять себя кем-то другим, есть люди, которые не обладают такой способностью (когда ее отсутствие приближается к бесконечности, мы называем их психопатами), и есть люди, которые обладают такой способностью, но предпочитают ею не пользоваться.
Вопреки Томасу Нагелю, который, вполне возможно, хороший человек, вопреки Фоме Аквинскому и Рене Декарту, симпатизировать которым у меня меньше оснований, нет пределов той степени, в какой мы можем воображать себя другим существом. Если хотите доказательства, то подумайте вот над чем. Несколько лет назад я написала книгу «Дом на Экклс-стрит». Чтобы написать ее, мне пришлось представить себя Марион Блум. Мне это либо удалось, либо нет. Если не удалось, то я не могу понять, почему вы пригласили меня сегодня сюда. Как бы то ни было, суть в том, что никакой Марион Блум никогда не существовало. Марион Блум была игрой воображения Джеймса Джойса. Если я могу представить себя существом, которого никогда не существовало, то я могу представить себя, скажем, летучей мышью, или шимпанзе, или устрицей – любым существом, с которым мы делим субстрат жизни.
Я возвращаюсь в последний раз к местам смерти вокруг нас, местам боен, на которые мы громадным всеобщим усилием закрываем наши сердца. Каждый день новый холокост, но, насколько я вижу, наша мораль не восстает против этого. Мы не чувствуем себя запятнанными. Мы, кажется, можем делать что угодно и оставаться чистыми.
Мы показываем на немцев, поляков и украинцев, которые и знали, и не знали о жестокостях, творящихся вблизи них. Мы хотим думать, что последствия этой особой формы неведения оставили свой след в их душах. Мы хотим думать, что в ночных кошмарах к ним возвращаются те, кому они отказывались сострадать. Мы хотим думать, что они просыпались измотанные по утрам и умирали от поедавшего их рака. Но, вероятно, все было не так. Свидетельства указывают на противоположное: мы можем сделать что угодно, и нам это сойдет с рук; наказания нет.
Странная концовка, думает он. Только когда она снимает очки и складывает свои бумаги, начинаются аплодисменты, но они рассеянные. Странная концовка странного разговора, плохо выверенная, плохо аргументированная. Нет ее métier [40]40
Мастерства (фр.).
[Закрыть], нет аргументации. Не следовало ей приезжать.
Норма поднимает руку, пытаясь привлечь внимание декана факультета гуманитарных наук, который председательствует на собрании.
– Норма! – шепчет он, взволнованно качая головой. – Нет!
– Почему? – шепчет она в ответ.
– Прошу тебя, – шепчет он, – не здесь, не сейчас!
– В пятницу в полдень состоится развернутая дискуссия по мотивам лекции нашей знаменитой гостьи – подробности вы узнаете из программки, – но миз Костелло любезно согласилась ответить на один-два вопроса из зала. Итак?.. – Декан оглядывает аудиторию призывным взглядом. – Да! – говорит он, узнав кого-то, сидящего сзади.
– У меня есть право! – шепчет Норма ему в ухо.
– Право у тебя есть, но не реализуй его, это плохая идея, – шепчет он ей в ответ.
– Нельзя позволить ей уйти с этим! Она запуталась!
– Она старая, она моя мать. Прошу тебя!
Сзади кто-то уже говорит. Джон поворачивается и видит высокого бородатого человека. Один господь знает, думает он, почему его мать согласилась отвечать на вопросы из зала. Она что, не знает, что публичные лекции привлекают чудаков и фриков, они слетаются, как мухи на мертвое тело.
– Мне не ясно вот что, – говорит человек, – к чему именно вы хотите нас призвать? Вы хотите сказать, что мы должны закрыть мясные фермы? Вы хотите сказать, что мы должны отказаться от мяса? Вы хотите сказать, что мы должны гуманнее обращаться с животными, убивать их более гуманным способом? Вы хотите сказать, что мы должны перестать ставить эксперименты над животными? Вы хотите сказать, что мы должны перестать ставить эксперименты с животными, даже такие безвредные, как эксперименты Кёлера? Не могли бы вы прояснить эту мысль? Спасибо.
Прояснить. Вовсе и не чудик. Прояснение не помешает.
Она стоит перед микрофоном без своего текста, держится за край кафедры – у его матери очень взволнованный вид. Не ее métier, думает он снова: ей не следовало делать это.
– Я надеялась, что мне не придется провозглашать принципы, – говорит его мать. – Если вы хотите извлечь из этого разговора только принципы, то мне придется ответить вам: откройте ваши сердца и прислушайтесь, что они говорят вам.
Похоже, она хочет этим и ограничиться. Декан, кажется, растерян. Задавший вопрос тоже явно растерян. Почему бы ей просто не сказать то, что она хочет сказать?
Его мать словно почувствовала этот неудовлетворенный ропот.
– Меня лично никогда не интересовали запреты, диетического или какого-либо иного рода. Запреты, законы. Меня больше интересует то, что находится за ними. Что касается экспериментов Кёлера, то я думаю, он написал замечательную книгу, и эта книга не была бы написана, если бы он не считал себя ученым, который вправе проводить эксперименты с шимпанзе. Но та книга, которую читаем мы, вовсе не та книга, которую, как ему казалось, он пишет. Мне вспоминается одно соображение Монтеня: «Мы думаем, что играем с кошкой, но откуда мы знаем, что это не кошка играет с нами?» Мне бы хотелось думать, что животные в наших лабораториях играют с нами. Но, увы, это не так.
Она замолкает.
– Это отвечает на ваш вопрос? – спрашивает декан.
Задавший вопрос экспрессивно, широко пожимает плечами и садится.
Впереди еще обед. Через полчаса президент должен дать обед в факультетском клубе. Первоначально Джона и Нормы не было среди приглашенных, но потом, когда выяснилось, что у Элизабет Костелло в Эпплтоне есть сын, их добавили в список. Он подозревает, что они будут там не на своем месте. Они явно окажутся среди самых молодых и самых низкопоставленных. С другой стороны, ему, вероятно, будет полезно присутствовать. Он может понадобиться, если там станет неспокойно.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?