Текст книги "Заяц с янтарными глазами. Скрытое наследие"
Автор книги: Эдмунд де Вааль
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Даже Эфрусси на это клюнул
Июль. Я снова у себя в мастерской на юге Лондона. Она находится по пути от тотализатора к карибской закусочной «навынос», в доме, стиснутом между авторемонтными мастерскими. Это шумный район, но сама мастерская прекрасна: внизу – мои печи для обжига и гончарные круги, а выше, если подняться по крутой лестнице, – кабинет с книгами. Здесь я и выставляю некоторые из завершенных работ – группы фарфоровых цилиндров, которые стоят сейчас в освинцованных ящиках. Здесь же я складываю кипы своих записок о раннем импрессионизме и продолжаю писать о первом владельце моих нэцке.
Это спокойное место: книги и сосуды – отличные спутники. Сюда же я приглашаю клиентов, которые хотят заказать у меня что-либо. Мне очень странно читать так много о Шарле как покровителе художников, о его дружбе с Ренуаром и Дега. Это не просто головокружительное понижение – от положения заказчика до положения исполнителя заказов. Или, если уж на то пошло, от роли владельца картин до роли пишущего о них. Я ведь достаточно долго проработал гончаром и сам знаю, насколько деликатное это дело – браться за заказы. Разумеется, ты испытываешь благодарность, но это ведь совсем не то же самое, что чувствовать себя в долгу перед заказчиком. Это любопытный вопрос для каждого художника: как долго следует испытывать благодарность, когда кто-то решил приобрести твою работу? Особые сложности возникали, надо полагать, из-за молодости покровителя (в 1881 году ему исполнился тридцать один год) и возраста некоторых художников: Мане, например, было сорок восемь, когда он написал тот натюрморт со спаржей. А глядя на картину Писсарро, принадлежавшую Шарлю, изображавшую тополя на ветру, я думаю о том, что такие вопросы были особенно деликатны, если как художник ты исповедовал свободу самовыражения, непосредственность и бескомпромиссность.
Ренуар нуждался в деньгах, и Шарль уговорил свою тетю позировать ему. Затем он принялся за Луизу. Целое долгое лето ушло на деликатные переговоры между любовниками и художником. Фанни, писавшая из шале Эфрусси, где гостил Шарль, уточняет, что он предпринимал все возможное, чтобы затея увенчалась успехом. Способствовать созданию этих двух картин оказалось делом очень нелегким. Первая изображает старшую дочь Луизы, Ирен, с рыжими, как у матери, волосами, рассыпавшимися по плечам. Вторая картина – невыносимо слащавый портрет младших дочерей, Алисы и Элизабет. Эти две девочки тоже унаследовали материнский цвет волос. Они стоят перед темно-бордовой занавеской, наполовину отдернутой и открывающей часть гостиной, и держатся за руки, словно для храбрости: это настоящий торт с розово-голубыми рюшами и лентами. Оба портрета выставлялись в Салоне в 1881 году. Я не уверен, что они понравились Луизе. После столь продолжительной работы она с возмутительным запозданием заплатила за них более чем скромно – полторы тысячи франков. Я испытываю не меньшее смущение, когда натыкаюсь на записку от Дега, напоминающую Шарлю о платеже.
Все эти заказы для Ренуара вызвали недоверчивость у некоторых друзей-художников Шарля. Особенно суров был Дега: «Месье Ренуар, вы потеряли лицо. То, что вы пишете картины на заказ, абсолютно неприемлемо. Думаю, если сейчас вы работаете на финансистов, если вы увиваетесь вокруг месье Шарля Эфрусси, то скоро вы начнете выставляться в “Мирлитоне” вместе с месье Бугро!» Эта тревога возросла, когда Шарль начал покупать картины других художников. По-видимому, этот меценат предпочитал не останавливаться на чем-то одном и искал новизны. И вот тогда-то еврейство Шарля сделало его подозрительным.
Шарль приобрел две картины Гюстава Моро. Де Гонкур описывал его произведения как «акварели поэта-ювелира, словно омытые сиянием и подернутые патиной сокровищ из “Тысячи и одной ночи”». Это были прихотливые, чрезвычайно символичные, навеянные поэзией «парнасской школы» изображения Саломеи, Геркулеса, Сапфо, Прометея. Персонажи Моро едва одеты, если не считать легких газовых накидок. Пейзажи – классические, изобилующие разрушенными храмами, полные старательно зашифрованных деталей. Все это было очень, очень непохоже на луга, лед на реке или швею, склонившуюся над работой.
Гюисманс в своем скандальном романе «Наоборот» описал, каково это – жить рядом с картиной Моро. Или, точнее, – в атмосфере, которую создает вокруг себя картина Моро. Его герой, дез Эссент, был во многом списан с графа-декадента Робера де Монтескью – человека, стремившегося вести предельно эстетское существование и оттачивавшего совершенство домашней обстановки до такой степени, чтобы каждое чувственное переживание поглощало его целиком, без остатка. Апогеем его изобретательности стала черепаха, панцирь которой был инкрустирован драгоценными камнями, – так что, медленно ползя по полу, она заставляла оживать узор персидского ковра. Это очень впечатлило Оскара Уайльда, который записал по-французски в своем парижском дневнике, что «друг Эфрусси держит черепаху, инкрустированную изумрудами. Мне тоже нужны изумруды, нужны живые безделушки». Это ведь куда лучше, чем просто открывать дверцу витрины.
Дез Эссент, проводивший время в утонченных удовольствиях, из художников «больше всего восхищался Гюставом Моро. Он купил две его картины и ночи напролет простаивал у одной из них, “Саломеи”»[30]30
Пер. Е. Кассировой под ред. В. Толмачева.
[Закрыть]. Он настолько проникается духом этих необычных и волнующих картин, что сам как будто сливается с ними.
И это очень похоже на чувства, которые питал Шарль к двум своим большим картинам. Он писал Моро, что его произведениям присуща «тональность идеального сновидения», а под идеальным сновидением подразумевалось такое состояние, где паришь в мечтах и перестаешь ощущать границы собственного «я».
Зато Ренуар приходил в ярость: «Ох уж этот Гюстав Моро! Подумать только – его еще принимают всерьез, этого художника, который даже ногу-то так и не научился правильно рисовать… Кое в чем он, правда, разбирался. Очень умно с его стороны было нацелиться на евреев – и написать картину золотыми красками… Даже Эфрусси на это клюнул, а я-то считал его разумным человеком! Однажды я прихожу к нему – и вдруг, лицом к лицу, сталкиваюсь с картиной Гюстава Моро!»
Воображаю, как Ренуар вошел в мраморный вестибюль, поднялся по винтовой лестнице, прошел мимо двери Игнаца к квартире Шарля на третьем этаже, вошел туда – и увидел перед собой «Ясона» – нагого героя, попирающего убитого дракона, со сломанным копьем и золотым руном в руках. Медея держит маленький сосуд с колдовским зельем, ее рука любовно лежит на плече героя: вот «греза, вспышка волшебства» или, по выражению Лафорга, «археологические причуды Моро».
А может быть, он столкнулся с «Галатеей», посвященной à mon cher ami Charles Ephrussi[31]31
Моему дорогому другу Шарлю Эфрусси (фр.).
[Закрыть], – с картиной, описанной Гюисмансом: «Пещера, освещаемая драгоценными камнями, подобная дарохранительнице, содержащей в своем нутре эту несравненную и ослепительную драгоценность – белое тело, розовеющие грудь и губы спящей Галатеи». Конечно, здесь, по соседству с желтым креслом, немало золота: фигура Галатеи заключена в псевдоренессансное обрамление, достойное самого Тициана.
Это и есть «еврейское искусство», пишет Ренуар. Он рассержен тем, что его покровитель, редактор «Газетт», вдруг развесил у себя эту живопись в «ротшильдовском вкусе», goût Rothschild, сверкающую драгоценностями и пропитанную мифологией, в такой оскорбительной близости к его собственной. Салон Шарля на рю де Монсо вдруг превратился в «пещеру… подобную дарохранительнице». Он превратился в комнату, способную разозлить Ренуара, вдохновить Гюисманса и произвести впечатление даже на сангвиника Оскара Уайльда. «Чтобы писать, мне нужен желтый атлас» (Pour écrir il me faut de satin jaune), – отмечает тот в своем парижском дневнике.
Я осознаю, что пытаюсь навести какой-то порядок во вкусах Шарля. Меня беспокоят и золото, и Моро. А еще больше – работы Поля Бодри, художника-декоратора, расписывавшего потолки Парижской оперы, ловко справлявшегося с барочными картушами новых парижских зданий периода «прекрасной эпохи». Импрессионисты поносили работы Бодри, называя их продажной мазней, а его самого – академическим художником вроде ненавистного Уильяма-Адольфа Бугро. Особым спросом пользовались его ню. Да и сейчас пользуются: на музейных открытках и магнитах для холодильников нередко можно встретить репродукцию картины Бодри «Жемчужина и волна». А Бодри был ближайшим другом Шарля среди художников, их письма друг другу полны любезностей. Шарль стал его биографом и был назначен его душеприказчиком.
Быть может, мне стоит проследить дальнейшую судьбу каждой из картин, которые находились в кабинете Шарля вместе с нэцке. Я начинаю составлять перечень всех музеев, в которых хранятся теперь картины, когда-то принадлежавшие ему, и устанавливать, как именно они туда попали. Я задумываюсь: сколько времени уйдет на то, чтобы добраться от Чикагского художественного института до городского музея в Жерармере, чтобы поместить «Скачки в Лоншане» Мане рядом с двойным портретом Дега, изображающим генерала и раввина. Я раздумываю, не положить ли мне в карман моего любимого зайца с янтарными глазами, чтобы воссоединить нэцке с картинами? Сидя над чашкой кофе, я всерьез обдумываю это как вполне реальную возможность, как средство продвигаться дальше.
Мое расписание начисто пропало. Моя другая жизнь – жизнь гончара – временно замерла. Музей ждет от меня ответа. Я в отлучке, говорят мои помощники, когда мне кто-то звонит, и вне досягаемости. Да-да, крупный проект. Он вам перезвонит.
Вместо этого я отправляюсь по уже знакомому маршруту в Париж, стою под потолками Бодри в Опере, а затем мчусь в Музей Орсе, чтобы взглянуть на одинокий стебелек спаржи, написанный Мане для Шарля, и на пару картин Моро, которые сейчас там висят, пытаясь мысленно объединить это все, уловить, как оно должно звучать вместе, и понять, могу ли я увидеть это так, как видел Шарль. И разумеется, ничего из этого не выходит – по той простой причине, что Шарль покупал то, что ему хотелось. Он не покупал предметы искусства ради какой-то их связности или чтобы заполнить бреши в своей коллекции. Он просто покупал картины у своих друзей, вот и все, – отсюда и столько сложностей.
У Шарля было много друзей и вне стен художественных мастерских. Субботние вечера он проводил в Лувре с коллегами, и каждый коллекционер или писатель готовил какой-нибудь очерк, или предмет, или вопрос об атрибуции, который предстояло обсудить сообща. «За столом приветствовалось что угодно, кроме педантизма! Сколько всего мы там узнавали – и ни разу ни в чем не усомнились! Сколько странствий, не ведая усталости, мы совершили по всем музеям Европы, не вставая с этих прекрасных стульев в Лувре!» – вспоминал историк искусства Клеман де Рис. Коллеги Шарля по «Газетт» были очень интересными собеседниками. Дружил он и с некоторыми из соседей – с братьями Камондо и с Чернуски: этим людям наверняка очень нравилось показывать свои новые приобретения.
Шарль становился заметной фигурой в обществе. В 1885 году он сделался владельцем «Газетт». Он помог собрать деньги на приобретение полотна Боттичелли для коллекции Лувра. Он писал статьи. Кроме того, он занимался кураторской работой: участвовал в организации выставки рисунков старых мастеров в 1879 году и еще двух выставок портретов – в 1882 и 1885 годах. Одно дело – быть охочим до странствий юношей, и совсем другое – возлагать на себя ответственность и всерьез заниматься изысканиями. Недавно он получил Légion d’honneur[32]32
Орден Почетного легиона (фр.).
[Закрыть] за вклад в развитие искусства.
Большая часть этой полной событиями жизни проходила на глазах у разных людей: коллег, соседей, друзей, молодых секретарей, любовницы, родственников.
Пруст – пока еще не настоящий друг, а неофит – сделался частым гостем Шарля. Он жадно впитывал заоблачные рассуждения Шарля, любовался тем, как тот развешивает новые сокровища, как вращается в обществе. Шарль довольно близко знаком с ненасытным Прустом, чтобы указывать ему, что после полуночи пора бы уже уходить с ужина, потому что хозяевам хочется спать. Игнац, обитатель соседней квартиры, мстя за какую-то давнюю обиду, пригвождает его прозвищем Прустайон[33]33
Образовано сложением слов: Proust + papillon (фр. бабочка).
[Закрыть] – надо признать, довольно верно описывающим порхание Пруста с одной вечеринки на другую.
Пруст регулярно наведывался и в редакцию «Газетт» на рю Фавар. Здесь он очень прилежен: шестьдесят четыре произведения искусства, которые позже будут фигурировать в его романах, составивших цикл «В поисках утраченного времени», были проиллюстрированы в «Газетт», а это огромная доля визуальной ткани его романов. Как до него Лафорг, Пруст прислал Шарлю свои первые очерки об искусстве, получил довольно суровый критический разбор, а затем – первый заказ. Для Пруста это оказалась работа над Рёскином. Предисловие к Прустову переводу «Амьенской библии» Рёскина снабжено посвящением: «Месье Шарлю Эфрусси, который всегда очень добр ко мне».
Шарля по-прежнему связывают любовные отношения с Луизой, хотя я не уверен, что у Луизы нет другого или даже нескольких любовников. Шарль, по обыкновению сдержанный, нигде не оставляет ни малейших намеков на это, и я раздосадован тем, что не могу разузнать больше. Я отмечаю, что Лафорг был первым из тех гораздо более молодых людей, которые работали у Шарля секретарями, но были скорее его последователями, – и задумываюсь обо всех этих пылких дружбах, которые протекали в необычных, пещероподобных комнатах, среди желтого атласа и картин Моро. В Париже ходили слухи, будто Шарль, так сказать, entrе deux lits – бисексуален.
Той весной 1889 года «Эфрусси и компания» процветает, а вот семейные дела крайне осложняются. Отчаянно гетеросексуальный Игнац, в числе многих других томящихся холостяков, увлекся графиней Потоцкой. Эта загадочная графиня, наделенная, по словам Пруста, внешностью «одновременно нежной, величественной и коварной», с черными волосами, разделенными посередине пробором, властвовала над кружком молодых людей, которые носили сапфировые броши с девизом À la Vie, à la Mort[34]34
До гробовой доски (фр.).
[Закрыть]. Она устраивает «Маккавеевские» ужины, где ее воздыхатели клянутся совершать в ее честь неслыханные подвиги. Поскольку Маккавеи были иудейскими мучениками, то ей самой отводилась роль Юдифи (с запозданием доходит до меня) – героини, которая отсекла голову захмелевшему Олоферну. После одного такого обеда, как говорится в одном из писем к Мопассану, Игнац «зашел несколько дальше остальных… и возгорелся блестящей идеей прогуляться по парижским улицам в чем мать родила». Его пришлось увезти за город, чтобы он немного остыл.
Сорокалетний Шарль пребывал в некой точке равновесия между этими столь различными мирами. Его личный вкус стал общественным достоянием. Все в его жизни было эстетично. В Париже его знали как эстета, тщательно подходившего ко всему – от заказов и высказываний до покроя сюртука. Он был большим поклонником оперы.
Даже его собаку звали Кармен.
Я нахожу письмо, адресованное ей, – «для передачи через г-на Ш. Эфрусси, рю де Монсо, 81» – в архивах Лувра. Письмо написано Пюви де Шаванном, художником-символистом, любившим изображать бледные фигуры и блеклые, размытые пейзажи.
«Мой маленький барыш»
Евреев недолюбливал не один Ренуар. Целый ряд финансовых скандалов, разразившихся в 1880-е годы, привел к обвинениям против новоявленных финансистов-евреев, причем семья Эфрусси стала мишенью особых нападок: к краху «Юнион женераль» – католического банка, тесно связанного с церковью и распоряжавшегося деньгами множества мелких вкладчиков-католиков, – в 1882 году привели якобы «еврейские махинации». Популярный тогда демагог Эдуард Дрюмон писал в своей книге La France Juive[35]35
«Еврейская Франция» (фр.).
[Закрыть]:
Дерзость, с какой эти люди проворачивают свои колоссальные операции, которые для них не больше чем простые игорные партии, поистине невероятна. За один присест Мишель Эфрусси покупает или продает масло или пшеницу на десять или пятнадцать миллионов. Что за беда! Битых два часа сидя возле колонны на Бирже и флегматично держась левой рукой за бороду, он отдает приказания тридцати своим маклерам, которые толпятся вокруг с карандашами наготове.
Эти люди подходят к Мишелю и шепчут ему на ухо новости. Дрюмон хочет сказать, что деньги для евреев-толстосумов – пустяк, игрушка. Они не имеют ни малейшего отношения к сбережениям, которые другие осторожно относят в банк в базарный день или прячут в банку из-под кофе на каминной полке.
Это очень яркий образ тайной власти и заговора. Он заставляет вспомнить характерную картину Дега «На бирже», где среди колонн перешептываются друг с другом носатые рыжебородые финансисты. Биржа с ее игроками продолжает тему храма и менял.
«Так кто же оборвет жизнь этих людей, кто же в скором времени превратит Францию в сплошную пустыню?.. Это спекулянт иностранной пшеницей, это еврей, друг графа Парижского… любимец всех аристократических салонов; это Эфрусси, главарь еврейской банды, торгующий пшеницей». Спекуляция – превращение денег в еще большие деньги – представляется типично еврейским грехом. Даже Теодор Герцль, апологет сионизма, собиравший деньги у богатых евреев, роняет это слово в одном из своих писем: «Эфрусси, spekulant».
«Эфрусси и компания» и в самом деле обладали огромным влиянием. Во время одного из кризисов отсутствие братьев на бирже спровоцировало панику. Во время другого кризиса их угроза наводнить рынки зерном в ответ на погромы в России была воспринята очень серьезно и с волнением обсуждалась в газетной статье. «[Евреи]… узнали могущество этого оружия, когда заставили Россию отдернуть руку во время последних гонений на евреев… обрушив за тринадцать дней российские ценные бумаги на двадцать четыре пункта. “Троньте еще хоть одного из нашего народа – и вы не получите больше ни рубля для спасения своей империи”, – заявил Мишель Эфрусси, глава большого предприятия в Одессе, крупнейший торговец зерном в мире». Иными словами, Эфрусси были очень богаты, очень заметны и очень пристрастны.
Дрюмон, издатель ежедневной антисемитской газеты, пытался дирижировать общественным мнением через печать. Он объяснял французам, как можно вычислить еврея (одна рука у него непременно больше другой) и как противостоять угрозе, которую представляет этот народ для Франции. В 1886 году, в первый год издания, его «Еврейская Франция» разошлась тиражом сто тысяч. К 1914 году книга выдержала уже двести изданий. Дрюмон утверждал, что евреи – прирожденные кочевники, а потому они считают, что ничем не обязаны государству. Шарль и его братья, российские подданные из Одессы, из Вены и еще бог знает откуда, заботятся лишь о себе и высасывают из Франции кровь, спекулируя живыми французскими деньгами.
Сами Эфрусси, разумеется, считали Париж своим домом. Дрюмон, разумеется, с этим не соглашался: «Евреи, изблеванные изо всех европейских гетто, вселились сейчас по-хозяйски в исторические дома, овеянные славнейшими воспоминаниями о былой Франции… повсюду теперь Ротшильды: в Феррьере и Во-де-Серне… Эфрусси – в Фонтенбло, во дворце Франциска I». Издевки Дрюмона над той быстротой, с какой эта семья из «нищих авантюристов» превратилась в уважаемых членов общества, над их тягой к охоте, над изготовленными на заказ новыми гербами, перерастала в яростную злобу, когда он переходил к мысли о том, что вся его вотчина осквернена этими Эфрусси и их друзьями.
Я насильно заставляю себя читать эту писанину: книги Дрюмона, его газету, бесчисленные памфлеты в многочисленных изданиях, английские переложения. Кто-то испещрил пометками книгу о евреях в Париже, взятую мной в лондонской библиотеке. Очень старательно и одобрительно, рядом с фамилией Эфрусси – карандашная надпись заглавными буквами: КОРЫСТЕН.
Ее много, очень много, этой писанины, и она лихорадочно мечется между оскорбительными обобщениями и желчными подробностями. То и дело поминается семья Эфрусси. Как будто кто-то открывает витрину – и каждого члена семьи вынимают и выставляют для поношения. Я знал о французском антисемитизме в общих чертах, но тут подкатывает тошнота: жизнь Эфрусси ежедневно подвергается анатомированию.
Шарля, в свой черед, пригвождают к позорному столбу за его «операции… в мире литературы и искусств». Его осуждают за то, что, имея влияние в области французского искусства, он расценивает искусство как коммерцию. Все, что бы ни делал Шарль, обращается в золото, уверяет автор «Еврейской Франции». В плавкое, транспортируемое, изменчивое золото, которое прибирают к рукам, покупают и продают евреи, не ведающие, что такое родина. Даже в книге о Дюрере пытаются выискать какие-то семитские наклонности. Да что может смыслить Шарль в творениях этого великого немецкого художника, злобствует один «искусствовед», если сам он – всего лишь Landsmann aus dem Osten, выходец с Востока?!
Резким нападкам подвергаются его братья и дядья, а его тетки, породнившиеся через замужество с французской аристократией, жестоко высмеиваются. Все еврейские финансовые дома Франции, один за другим, осыпаются проклятиями: Les Rothschilds, Erlanger, Hirsch, Ephrussi, Bamberger, Camondo, Stern, Cahen d’Anvers… Membres de la finance internationale[36]36
«…Члены международного финансового мира» (фр.).
[Закрыть]. Авторы газеток и памфлетов постоянно напоминают о многочисленных родственных узах, связывавших между собой эти кланы, так что в результате возникает образ устрашающей паутины, где плетутся козни, и паутина эта становится еще крепче, когда Морис Эфрусси женится на Беатрис – дочери главы французской ветви Ротшильдов, Альфонса де Ротшильда. Отныне эти два семейства считаются одним целым.
Антисемитам нужно непременно оттащить всех этих евреев назад – туда, откуда они заявились, и лишить их нынешней парижской жизни, полной изысков. В одном антисемитском памфлете (Ces Bons Juifs) приводится вымышленный разговор между Морисом Эфрусси и его другом:
– Правда ли, что вы скоро поедете в Россию?
– Через два или три дня, – ответил господин де К.
– Отлично! – сказал Морис Эфрусси, – раз вы едете в Одессу, зайдите на биржу и передайте от меня весточку моему отцу.
Господин де К. обещает и, покончив с делами в Одессе, отправляется на биржу и спрашивает там Эфрусси-отца.
– Да, да, – говорят ему там, – если вы хотите обделать какое-нибудь дельце, вам нужны евреи.
Приходит Эфрусси-отец – жуткого вида еврей с длинными сальными волосами, в заляпанном жиром лапсердаке. Господин де К. передает старику то, о чем его просили, и уже хочет уйти, как вдруг чувствует, что его хватают за одежду, и слышит голос Эфрусси-отца, который шепчет:
– А как же мой маленький барыш?
– Что вы хотите этим сказать? Какой еще барыш? – удивляется господин де К.
– Вы прекрасно понимаете, сударь, – отвечает отец зятя Ротшильда, кланяясь до земли. – Я – одна из достопримечательностей Одесской биржи, и, когда ко мне приходят незнакомцы, которые не ведут со мной дел, они всегда делают мне небольшой подарок. Мои сыновья направляют ко мне больше тысячи таких посетителей в год – это помогает мне сводить концы с концами.
И, усмехнувшись, благородный патриарх добавляет:
– Они-то прекрасно понимают, что когда-нибудь будут вознаграждены… мои сыновья!
Эфрусси, эти les rois du blé («пшеничные короли»), одновременно навлекают на себя ненависть как выскочки и чествуются как покровители. Вот им напоминают о корнях: о хлеботорговце из Одессы, о патриархе в засаленном лапсердаке с жадно протянутой рукой. А вот Беатрис появляется на бале в диадеме, украшенной сотнями тонких золотых колосков. Морис, владелец большого замка в Фонтенбло, когда женился на Беатрис де Ротшильд, в свидетельстве о браке обозначил свой род занятий как «землевладелец», а не как «банкир». Это не было опиской: евреи сравнительно недавно смогли владеть землей, ведь лишь в годы революции евреи получили гражданские права, что было, по мнению некоторых комментаторов, ошибкой, поскольку евреев нельзя было считать дееспособными взрослыми. Вы только посмотрите, как живут эти Эфрусси, призывал автор одной из брошюрок. «Истинный мистер Якобс», поглядите, «ведь их любовь к побрякушкам, ко всяческим безделицам, а вернее, типично еврейская страсть к обладанию часто доходит до детских капризов».
Я пытаюсь представить себе: как же жили братья Эфрусси в такой атмосфере? Просто пожимали плечами? Или им действовали на нервы это неумолкаемое злословие, это ворчание по поводу их корыстолюбия, это непрестанное журчание враждебности, которое вспоминает рассказчик у Пруста, говоря о своем деде: «Когда я приводил к себе нового друга, он почти всегда напевал “О Бог наших отцов” из “Иудейки” или “Израиль, порви свои цепи”…» Старик восклицал: «Берегись! Берегись!», услышав имя очередного нового друга, а если жертва признавалась в своем происхождении, то дед, «чтобы показать нам, что ему все ясно, довольствовался тем, что, глядя на нас в упор, мурлыкал: “Зачем же робкого еврея, зачем влечете вы сюда?”»[37]37
Пер. Н. Любимова.
[Закрыть]
Случались дуэли. Хотя закон запрещал поединки, они тем не менее пользовались популярностью среди молодых аристократов, членов жокей-клуба и военных. Нередко ссора вспыхивала по ничтожным поводам: молодые люди «делили территорию». Упоминание в презрительных тонах лошади, принадлежавшей Эфрусси, в одной статье «Спорта» стало причиной ссоры с журналистом, «это привело к перебранке и последующей враждебной встрече» с Мишелем Эфрусси.
Однако некоторые из диспутов отражают растущие тревожные разногласия в парижском обществе. Хотя Игнац был мастером затевать дуэли, типично еврейским недостатком считалось как раз уклонение от них. В одном злорадном репортаже это мнение иллюстрировалось примером: один деловой договор между Мишелем Эфрусси и графом Гастоном де Бретейлем привел к тому, что граф потерял значительную сумму. Мишель, человек деловой, не усмотрел повода для дуэли и отказался дать графу сатисфакцию. Вернувшись в Париж, граф, «согласно историям, ходившим в клубных кругах… встретил Эфрусси… и выкрутил ему нос с помощью банкнот, скрепленных в виде весов, причем булавка, которой они были скреплены, серьезно поцарапала хоботок великого хлеботорговца. Он удалился из клуба на рю Руаяль и распорядился раздать миллион франков парижской бедноте». Этот случай превратился в ходячий анекдот, высмеивавший богатых евреев – толстокожих, не имеющих понятия о чести, а также их носы.
Евреи уязвимы для критики: они просто не умеют себя вести.
И все-таки Мишель дрался на дуэлях (причем не раз) с графом де Люберзаком, вступаясь за одного своего родственника из Ротшильдов: его честь оказалась задета, но сам он был слишком юн, чтобы постоять за себя. Одна из дуэлей произошла на острове Гранд-Жатт на Сене. «Во время четвертой атаки Эфрусси был ранен в грудь – шпага графа ударила его в ребро… Граф с самого начала вел яростное нападение, и в конце поединка противники разошлись, отказавшись от обычного рукопожатия. Граф покинул место сражения в ландо, и его приветствовали криками: “Долой евреев! Да здравствует армия!”».
Еврею, жившему в Париже, становилось все сложнее защищать собственную и семейную честь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?