Текст книги "Эротика.Iz"
Автор книги: Эдуард Тополь
Жанр: Эротическая литература, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Извините, я выключу на минуту! – крикнула мне на ухо Мария, отбежала к выключателю и погасила свет. И теперь я сразу увидел, что на темных платформах проходившего в Москву состава плыли зачехленные брезентом танки. И – бронетранспортеры… И – снова танки… И – армейские грузовики… И – опять бронетранспортеры… И – пушки…
Мария нервно дернула шпингалеты и распахнула оконные створки. Ночная прохлада и упругие волны воздуха от проходящих рядом вагонов тронули наши лица. Казалось, эта вереница военной техники будет бесконечна, а тяжелое клацанье вагонных колес только обостряло ощущение тревоги. Так в кино убирают все посторонние звуки, кроме шагов злодея, чтобы подчеркнуть приближение опасности. И действительно, зачем они везут все это в Москву, да еще ночью? Танки, пушки, бронетранспортеры…
Я вопросительно глянул на застывшую рядом Марию. Она приблизила губы к моему уху и крикнула:
– Так – третью ночь! Как на войне!
Только теперь я вспомнил своего утреннего собутыльника Чумного, его слова на крыше: «Гражданская война у нас будет. Сначала ваших будем резать, явреев, а потом друг друга». И новое, пронзительное желание защитить эту юную русскую женщину и в то же время ощущение полной нашей с ней оголенности перед все сотрясающим накатом Истории вдруг вошли в мою душу. Я привлек Марию к себе. И теперь она с детской беззащитностью прильнула ко мне, и я скорей угадал, чем услышал, ее зажатый голос:
– Я боюсь…
Я обнял ее и поцеловал в губы. Она откинула голову и с силой вжалась в меня всем телом, от плеч и мягкой груди до жесткого лобка и напряженных ног. Я не знал еще – это призыв или просто желание спрятаться от страха. Но это было как крик, как безмолвный крик ее тела в грохоте танкового состава. Я нащупал замок-молнию у нее на спине, под толстой и тяжелой косой, и потянул его вниз. Мария стояла не шевелясь, закрыв глаза и прерывисто дыша сквозь открытые сухие губы.
Господи, или я забыл в Америке, что такое секс, или я десять лет занимался с женой чем-то не тем!
Я не знаю, что чувствовала Мария – что она отдается автору любимой книги или что мы с ней живем последнюю ночь, а завтра нас могут расстрелять из этих бронетранспортеров и раздавить вот этими танками. Пожалуй, я не настолько глуп, чтобы не понимать – главным было второе. Но все-таки хочется думать, что и первое присутствовало…
Ну да что говорить! То была дикая, хищная, отчаянная, фронтовая ночь – под грохот проходящих за окном армейских составов, на голом и дрожащем дощатом полу… И на подоконнике… И на столе… И даже на парте… С женским телом, то пульсирующим надо мной, как пламя свечи, то аркой взлетающим под моими чреслами… С ее запрокинутой куда-то в отлет головой и распущенной косой, метущей пол… С нашими громкими, в полный голос, криками в грохоте очередного тяжелого армейского поезда… С остервенелой предфинальной скачкой… С немыслимым количеством влаги – и мужской, и женской… С хриплым и протяжным стоном, отлетающим в ночной космос вместе с нашими душами… С жадными затяжками сигаретой и громкими глотками воды… И с приливом новых, черт знает откуда, сил при первых же звуках очередного приближающегося поезда…
И уже не имело никакого значения, где ее сын, муж, мать, соседи. Может, эвакуированы, как перед войной, или просто спят в соседней комнате. А может быть, их и вовсе не было, никогда не было – ни моей жены, ни ее мужа! Война, как черная пантера, как ураган «Глория», летела на нас сквозь открытое ночное окно, и мы спешили умереть до расстрела, раствориться друг в друге – без прошлого и без будущего.
«Здравствуй, Россия! – сказал я мысленно. – Вот мы и снова вместе!» Только здесь любовью занимаются так, словно через минуту вас разорвет фугасной бомбой.
Из романа «Красный газ» (1984 год)
Отрывок первый
Зигфрид
…На столе еды столько, сколько съесть нельзя. На просторном блюде дымилась гора горячих вареников, отдельно стояло блюдо с запеченными карпами, дальше – расстегаи с рыбой и с икрой, кулебяка с мясом, маринованные и соленые грибочки, огромный салат из свежих овощей и еще один салат – «оливье», и еще какие-то пирожки и закуски, которым Зигфрид, уже искушенный в русской кухне, не знал названий. И выпивки на столе столько, сколько ни втроем, ни вдесятером не выпить: и коньяк, и водка, и шампанское, и вина, и в простых белых бутылках – знакомый Зигфриду по поездкам в Уренгой «СПИРТ ПИТЬЕВОЙ. 96°». Но самым примечательным на даче в Затайке были не закуска и не выпивка, а три молоденькие, разбитные, черноглазые и круглолицые удмурточки – поварихи и официантки. В их глазах столько откровенного бесстыдства, что Зигфрид сразу понял – предстоит не только охота на лося. Уже в том движении, которым одна из них сняла с Зигфрида его дубленку, было больше порнографии, чем в ее явно накинутом на голое тело ситцевом и укороченном до попки халатике. «Бордель в Удмуртии», – тут же подумал про себя Зигфрид и усмехнулся мысленно: в КГБ просто мысли его читают! Не успел он подумать, и, пожалуйста – три удмурточки! Они, правда, куда старше тех неночек, которые были когда-то в Салехарде…
– Н-да! Действительно заповедник! Но за какие заслуги мне лицензию дают? – сказал он с улыбкой Ханову, как бы сразу предлагая деловой разговор бизнесмена с бизнесменом.
– Кха… Кхм… – усмехнулся в темные усы Ханов и в своей обычной манере произнес выжидательно: – Покушаем пока…
– Садитесь, садитесь… – хлопотали вокруг них три «официанточки», подставляя стулья Зигфриду, Ханову и Колесовой. Их юная удмуртская плоть выпирала из укороченных халатиков с такой силой, что казалось, пуговички, стягивающие эти халатики на груди, вот-вот отлетят с силой пистолетного выстрела.
Глядя на этих девиц, Колесова опять вспомнила глухие слухи об оргиях в Затайке и возбудилась заинтригованно. При этом она старательно отводила глаза от Зигфрида, словно смущалась двусмысленной ситуации. Но тут Ханов налил ей в бокал не вино, не коньяк и даже не водку, а чистый спирт из бутылки с этикеткой «СПИРТ ПИТЬЕВОЙ. 96°», и Колесова ухватила этот фужер за ножку так, словно сжала копье в руке. Все ее смущение тут же исчезло. Теперь рядом с Зигфридом сидела женщина-воин – так жестко держалась она за фужер, будто за державный жезл. «Да она просто алкоголичка», – вдруг подумал Зигфрид.
– Ну что? – повернулась к нему Колесова. – Попробуем вас на спирт, товарищ Шерц?
В ее глазах и голосе, разом осевшем до хрипоты, был вызов.
– Вера! – резким окриком, как хлыстом, одернул ее Ханов. И прибавил уже мягче, явно для гостя: – Господин Шерц к спирту не привык. Мы с ним с водочки начнем, да?
– Я начну с закуски, – решительно сказал Зигфрид. Он немалому научился у русских за эти шесть лет, но он не любил эту русскую манеру напиваться еще до ужина, чуть ли не до первых закусок.
– Ну и мужики пошли! – усмехнулась Колесова. Теперь, когда у нее в руке был бокал со спиртом, она не боялась ни черта, ни Ханова. – Неужели даже за историческую русско-немецко-удмуртскую дружбу спирту выпить не можете?! А еще говорят «великая Германия»! Полмира во время войны завоевали! Эх, жалко, что у нас шнапса нет!..
Зигфрид обозлился. Кажется, у этой идиотки какие-то исторические претензии к Германии. Придется поставить ее на место. Сам он никогда не придавал значения своей национальности. Рожденный в России, но будучи немцем по крови и американцем по паспорту, он считал себя гражданином мира, бизнесменом вне расовых предрассудков и политики, даже его бизнес был интернациональным. Если обращать внимание на политические игры, расовые барьеры и прочее, денег не заработаешь. Но тут…
Он протянул руку к бутылке с питьевым спиртом. Спокойно, под взглядами всех, налил себе полный фужер, затем чиркнул зажигалкой и поднес огонь к спирту сначала в своем фужере, потом в фужере Колесовой. Оба фужера вспыхнули голубым, потрескивающим в тишине пламенем. «Сейчас я тебя проучу, сучку», – подумал с усмешкой Зигфрид, глядя прямо в изумленные глаза этой Колесовой. Подняв свой полыхающий голубым огнем фужер, он произнес:
– Я хочу сказать несколько слов. Вот уже больше десяти лет я веду дела с Советским Союзом. Конечно, как президент фирмы, я мог послать в Россию своего вице-президента или еще кого-нибудь. Но я всегда прилетаю сюда сам. И знаете почему? Потому что поездка в Россию – это всегда приключение! И самое замечательное в этих приключениях – русские женщины. Это всегда загадка, которую не терпится разгадать. Я хочу сейчас выпить за вас, Вера, и в вашем лице – за всех русских женщин! Надеюсь, вы не откажетесь выпить за это?
Сказав это, он поднес полыхающий голубым огнем бокал ко рту и спокойно выпил горящий спирт. Этому фокусу его научил еще при первом знакомстве главный геолог салехардского треста «Ямалнефтегазразведка» Розанов – толстый весельчак и любитель ненецких девочек. Нужно, поднеся горящий бокал ко рту, носом дышать на пламя, и тогда от силы дыхания пламя гаснет прямо у ваших губ…
«Официанточки»-удмурточки зааплодировали, а Колесова, так и не рискнув выпить горящий спирт, вдруг восхищенно чмокнула Зигфрида в щеку.
– Браво! – сказала она. – Откуда вы так хорошо говорите по-русски?
– Я родился в Саратове, на Волге… – сказал Зигфрид.
– Тогда вы вообще наш! – Она задула огонь в своем бокале и залпом выпила остатки спирта. Так она покончила со своими историческими претензиями к Германии. А Зигфрид подумал: «Вот она, уникальная способность русских женщин перестраиваться «под мужика». Немки, шведки, француженки, а уж тем более англичанки или американки остаются сами собой с любым мужчиной, сохраняя внутреннюю автономию, как тибетские ламы в Китае. Но русские женщины выше феминизма…»
Через двадцать минут за русско-немецко-удмуртскую дружбу, за мир во всем мире, за женщин вообще и за каждую присутствующую здесь даму в отдельности было выпито бутылки четыре чистого спирта. Колесова включила магнитофон с песнями ансамбля «АББА» и требовала, чтобы Зигфрид пил с ней на брудершафт.
«Просто сюрреализм какой-то, – подумал с усмешкой Зигфрид, – в сибирской тайге под шведскую музыку американский бизнесмен пьет с гэбэшниками и удмуртскими проститутками! Действительно, каждая поездка в Россию – приключение!»
Он наклонился к Ханову и сказал негромко:
– Слушай, Ханов. Не физди мне больше, что ты директор заповедника. Скажи честно, на кой хрен эта пьянка? За что мне такой почет в Удмуртии?
Однако Ханов лишь снова усмехнулся в свои черные усики.
– Я думаю, мы сейчас все в баньку пойдем, – сказал он. – Пусть нас девочки помоют…
Бревенчатая баня стояла у реки, и красное закатное солнце освещало всю компанию, когда они, пальто внаброску, а в руках по бутылке водки и коньяка, бежали по заснеженной тропинке от дачи к бане.
В бане, в темном предбаннике, стояли деревянные лавки, а на них – ящики с жигулевским пивом. Разогретый спиртом, хорошей закуской и бедовыми взглядами черноглазых удмурточек, Зигфрид, раздеваясь вместе со всеми в предбаннике, уже не чувствовал никакого стеснения. Все было ясно, как в борделе, только церемония тут, видимо, другая, тем все и интересно.
Быстро сбросив одежду, но все же рефлекторно прикрывая низ живота ладонями, Зигфрид шагнул вслед за Хановым в парилку. Это была не сухая парилка, как в саунах. Наоборот, одна из «официанточек» плескала здесь на раскаленные шипучие камни ковши воды и пива, и воздух был утяжелен белым и пахучим паром. Вслед за Хановым Зигфрид сразу полез на верхний полок парилки – и почувствовал, что хмелеет. Но хмель был веселый, воинственный. «И вообще, – подумал Зигфрид, – с верхнего полка парилки на мир смотришь иными глазами!» Смешно, например, наблюдать, как, больше инстинктивно, чем сознательно, прикрывая руками грудь и пушисто-рыжеватый лобок, вошла в парилку воинственная Вера Колесова и тут же попала под ушат воды, которым плеснули на нее девчонки-«официантки». Колесова тут же забыла свою стеснительность.
А вскоре и вообще все перемешалось в парилке. Здесь стояли хохот и визг, на нижнем полке девочки стегали друг друга вымоченными в пиве березовыми вениками, подбавляли парку и выскакивали в предбанник хлебнуть холодного пива. Четыре женские фигуры с округлыми линиями бедер и задниц, с подрагивающими грушами грудей то выныривали из завесы пара, то скрывались в ней, чтобы в другом месте возникнуть с очередным визгом и хохотом. Потом, сговорившись, они полезли на верхнюю полку и с тем же визгом стащили с нее Ханова и Зигфрида. Они распластали обоих мужчин на нижней лавке лицами вниз и стали хлестать их спины березовыми вениками, периодически смачивая зеленолистые эти веники в ведре с холодным пивом.
От хлестких, но не болючих, а истомительно-обжигающих ударов этих веников тело становилось словно легче в весе, а от запахов березовых листьев, пива и от женских рук, пробегающих по мокрому телу, было приятно и, словно на взлете, кружило голову. И когда, отдавшись этому кайфу, Зигфрид воспарил над миром и душой и телом, чьи-то руки перевернули его с живота на спину, и обжигающе-знобящий веник зачастил своими трепещущими листьями по его груди, плечам, животу и по ногам, отчего Зигфрид ощутил необыкновенно резкий и мощный всплеск желания. Даже не открывая глаз, только по голосам и хохоту вокруг, он понял, что того же они добились от Ханова.
Дальнейшее было подобно карусели: три черноволосые удмуртские амазонки и одна русская блондинка поочередно седлали мужчин, не задерживаясь ни на одном дольше минуты, но успевая за эту минуту продемонстрировать разницу и темперамента, и опыта. От этой карусели ощущений душа Зигфрида взвилась уже в космическую высь, а из тела вместе с дыханием исходили стоны. Затем Вера Колесова, встав на колени, обмыла его подрагивающую от нетерпения плоть все тем же питьевым спиртом и с ритуальной торжественностью в строгих голубых глазах медленно склонила голову к этой теперь стерильно чистой плоти и стала поглощать ее. Зигфрид обмирал, он ясно почувствовал, что теперь и тело его устремилось вверх – вдогонку за витающей в космосе душой…
Через два часа Зигфрид и Ханов продолжали трапезу за обильным столом. «Официантки» подали запеченного целиком молочного поросенка. Зигфриду казалось, что он может съесть и целого борова.
– Не слышны в саду даже шорохи… – вдруг запел он с такой непосредственностью, словно мотив этой популярной советской песни только что сам родился в его душе. – Все здесь замерло до утра…
– Если б знали вы, как мне дороги подмосковные вечера… – тут же подхватили Ханов, «официантки» и Колесова.
И они еще долго пели в этот вечер. Пели и пили и снова пели, словно не было меж ними греха и, как пишут в газете «Правда», «ожесточенной борьбы двух идеологий»…
Когда Ханов провожал Зигфрида наверх, в его комнату, Зигфрид сказал ему с хмельной безмятежностью:
– Знаешь, старик! Даже если ты гэбэшник и сфотографировал в бане все эти художества, чтобы потом меня шантажировать, я не жалею! Это было клево.
Ханов только молча усмехался в свои черные усы: он ничего не фотографировал и не собирался ничем шантажировать Зигфрида. Он честно развлекал гостя, и завтра их действительно ждала охота на лося, а вечером – новое застолье и очередная пьянка, и так – до сигнала из Москвы, по которому Зигфрида можно будет выпустить из этой веселой клетки. Все шло хорошо, точно по плану, и Ханов уже полюбил этого покладистого американца, как какой-нибудь естествоиспытатель любит своего подопытного зверька…
Отрывок второй
Анна Ковина
…Вспоминая об этом сейчас, я думаю о полной нелогичности моего поведения. Казалось бы, придя в себя от насилия, я, «уренгойская овчарка», должна была немедленно мчаться в гостиницу, в штаб десантной дивизии, взять роту десантников и арестовать к чертовой матери весь интернат, всех этих ненецких подростков! А я лежала и пила чай из рук Худи. Почему? Да очень просто! Могла ли я прийти в штаб дивизии или в Управление уголовного розыска и сказать: «Только что меня изнасиловали ненецкие подростки!» Как сказать такое? Кто решится? При всем том, что и закон, и официальная общественная мораль на моей стороне, я все равно стала бы посмешищем в глазах всего Салехарда и Уренгоя.
Именно из-за этих насмешек, из-за презрительного отношения публики к жертве насилия тысячи, десятки тысяч женщин и молодых девчонок в рабочих общежитиях Севера да и по всей стране не приходят в милицию или даже в больницу после изнасилований. Любопытную статистику преподнес нам как-то на следственной практике прокурор Москвы Мальков: 70 процентов женщин, заявивших в 1979 году о совершенных над ними насилиях, были… проститутки, сводившие таким образом счеты со своими клиентами или любовниками.
А нормальной женщине легче перетерпеть, перестрадать факт насилия, чем открыто выставить себя в качестве жертвы на публичное – что? обозрение? Нет, почти всегда – на тайное осмеяние… В угаре оглушающих пьянок в мужских и женских общежитиях молодых покорителей Севера нет ночи без насилия, чаще всего – группового, но даже от жертвы группового изнасилования вы не добьетесь правдивых показаний…
Теперь я сама попала в число женщин, скрывающих насильников от правосудия. Но, ей-богу, я не думала обо всем этом в ту ночь в квартире Худи Вэнокана. Я вообще ни о чем не думала. Я просто пила горячий чай из рук Худи и почти натурально ощущала себя маленькой обиженной девочкой, а не следователем уголовного розыска.
Худя сидел передо мной на полу, поджав под себя ноги по-ненецки, наливал чай в блюдце и подносил к моим губам. Я пила, полузакрыв глаза, и вместе с крепким горячим чаем отходило сердце и успокаивалась боль внизу живота. Негромкий Худин голос звучал неторопливо; как все ненцы, Худя смягчал «д» почти до «т», и был в этом еще какой-то дополнительный шарм, как будто не взрослый мужчина, а ребенок рассказывает вам увлекательную историю, уводя от боли, салехардских взрывов и насилий…
– Когда я был еще совсем малышом, однако, – говорил Худя, – мой дед Ептома часто рассказывал нам про одну страну. Если пройдешь льды, идя все к северу, говорил он, и перекочуешь через стены ветров кружащих, то попадешь к людям, которые только любят и не знают ни вражды, ни злобы. Но у тех людей по одной ноге, и каждый отдельно не может двигаться. Но они любят и ходят обнявшись, любя. Чем больше любят, тем крепче обнимаются и тем лучше могут ходить, и даже бежать быстрей ветра. Но если они перестают любить, то сейчас же перестают обниматься и умирают. А когда они любят, они могут творить чудеса. Так говорил мой дед. И я все мечтал пойти на север, перекочевать через стены ветров кружащих и найти ту страну, где нет ни вражды, ни злобы, а только любовь… Ты спишь?
– Нет, Худя. Расскажи еще что-нибудь… – Я дотянулась рукой до его руки и погладила эту руку. – Пожалуйста…
Худя встал, подложил несколько сухих березовых поленьев в печку-голландку, и огонь легко побежал по березовой коре. Затем он погасил свет в комнате, и только блики оранжевого огня в печке освещали теперь темные окна и стены. А Худя, не раздеваясь, лег рядом со мной на шкуры.
– Хорошо. Слушай, – сказал он, заложив руки за голову и лежа рядом со мной на расстоянии локтя. – Но это не сказка, это было со мной, когда я был мальчишкой. Последние дни я все вспоминаю эту историю…
– Это страшная история, Худя? – Я свернулась клубком и придвинулась к нему, совсем как я делала в далеком детстве, когда забиралась к отцу на диван и устраивалась у его крепкого офицерского плеча. Мой отец был военным, дослужился до звания полковника и теперь тихо жил на пенсии в Воронеже…
– Нет, не страшная. Лирическая… – Худя, мне показалось, улыбнулся в темноте. – Как-то летом мы привели оленей на самый север Ямала, на берег Ледовитого океана. Там были хорошие пастбища. Не то что сейчас, однако. Я был мальчишкой, мне было десять лет. У нас было большое стадо оленей, две тысячи оленей у нас было. Но собаки хорошо знали свое дело, поэтому я мог уйти от стада, мог гулять по тундре. Я уходил от стада на берег океана. Там каждый день можно было найти что-нибудь интересное. Океан после шторма выбрасывает на берег самые разные вещи. Я находил там американские бутылки из-под виски, цветные поплавки с названиями яхт и даже резиновые сникерсы – порванные, конечно. Но главное, что я искал, – доски с гвоздями. Гвозди и шурупы – это тут у нас дефицит, целое богатство… Ты не спишь?
– Нет, Худя, рассказывай…
Кажется, мне еще никогда не было так тепло, просто и уютно – ни с одним мужчиной, я имею в виду. Я лежала на Худином плече, чувствовала виском небритость его щеки, блики от огня бродили над нами. Я знала, что Худя своими рассказами хочет отвлечь меня от пережитого, помочь мне уснуть. Но как ни уютно мне было в эти минуты, уснуть я не могла. Внутри меня, кроме огромной усталости, боли и слабости, было еще что-то нервное, бьющееся в пульсе и в висках, что не давало спать. И я просто слушала.
– И вот однажды, после очередного шторма в океане, – говорил Худя, – я нашел на берегу двух чаек. Океанских чаек. Вообще птиц много на севере Ямала, там есть целые базары гагар, гусей, но чайки к нам залетают редко. Эти две чайки лежали неподвижно на берегу, одна из них была уже мертвой. А вторая, точнее – второй был еще жив. Но совершенно без сил, даже не пошевелился, когда я подошел к нему. Только смотрел на меня своим круглым глазом, и я хорошо помню, что была в этом глазу уже какая-то тихая смертельная пелена, однако. Я и до этого находил мертвых чаек, поэтому не обратил на них никакого внимания – ну, умерла одна, а второй отлежится и улетит. Но на другой день я пришел на это же место и нашел этих двух чаек там же. Живой сидел неподвижно возле мертвой. Когда я подошел, он попробовал встать, но у него не было сил подняться на ноги, хотя он даже на клюв пробовал опереться, чтобы встать. Я убежал и вернулся обратно с мелкой рыбой. Я хотел накормить эту чайку, то есть его. У вас в русском языке нет отдельного слова для чайки-мужчины. А у нас есть. Но он не стал есть. Я совал ему рыбу в клюв, но он брал рыбу в клюв и отбрасывал ее в сторону. Он не хотел есть. Если бы у него были силы, он бы, наверно, покусал меня своим клювом, но у него не было сил даже встать на ноги. Но и есть он отказывался. И тогда я понял, что происходит. Он хотел умереть возле своей чайки. Он решил умереть возле нее, и даже я со своей вкусной рыбой не мог изменить его решения. Я понял, что случилось с этими чайками. Над океаном они попали в шторм. Она не выдержала, не долетела до берега, упала на волны и уже не взлетела. А он, наверно, все летал и летал над ней, над штормовым океаном, кричал ей, звал. Ты слышала когда-нибудь крики чаек во время шторма? Это они зовут тех, кто сдался, кто упал на волны и уже не может взлететь, однако. Но они не бросают своих любимых. Этот, которого я нашел на берегу, – он, может быть, всю ночь летал над волнами, над телом своей любимой, видел, как волны швыряют ее, заливают пеной и несут, несут к берегу. И он долетел до этого берега, долетел из последних сил и увидел, как волны выбросили ее на берег. И сначала он, бездыханный, лежал возле нее и ждал, когда она встанет. Но потом начался день, океан ушел от берега, и шторм улегся, и он понял, что его любимая уже не встанет никогда. И тогда он решил умереть возле нее. Если бы он был старый, он бы умер, наверно, в первый день. Но я приходил к нему целую неделю, каждый день я приносил ему рыбу и воду, в жаркие дни я поливал его океанской водой и все пытался его кормить. Но он отбрасывал пищу и не пил воду. На шестой день, ночью, снова начался шторм. Когда после шторма я прибежал на берег, я не нашел ни его, ни его мертвой подруги. Шторм унес их туда, откуда они прилетели. И он – он дождался своей смерти, он умер возле нее – так, как он хотел, однако. И я понял, что страна, о которой рассказывал мой дед Ептома, – есть на самом деле. Эти две чайки были из той страны. Поэтому они умерли вместе. Ты спишь?
– Да, Худя… Я совсем-совсем сплю, – прошептала я и спросила: – Худя, а ты меня любишь?
Худя молчал. Никогда до этого я не задавала этот вопрос ни одному мужчине. Тем более – в постели. Хотя бы потому, что, когда вы УЖЕ в постели, мужчина вам скажет что угодно, лишь бы получить от вас все, что взбредет ему в голову в эту ночь. И чем разнообразней его желания, тем больше он врет.
Сегодня я не могла бы удовлетворить даже простейшего мужского желания: все мои внутренности были разворочены и ныли, как одна затихающая, но еще открытая рана. Но по-моему, Худя думал сейчас не об этом.
– Да, я люблю тебя, – произнес он после паузы, произнес спокойно, как оглашают в суде непреложный факт. – Я люблю тебя четыре года, даже больше, однако. Поэтому я не пошел с тобой тогда на концерт. Я не хотел подчиняться этой любви. Но я назвал свою дочку Анной – из-за тебя. А теперь спи, однако, пожалуйста…
«Однако»! Я приподнялась на локте и поцеловала Худю в его небритую щеку. А потом – в губы. У него были сухие, крепко сжатые губы. Они не ответили на мой поцелуй. Худя лежал как каменный, ни один мускул не дрогнул на его лице.
Я откинулась на спину. Нет, я не стремилась к сексу – куда мне! После всего, что произошло только пару часов назад! Но разве он не мог хотя бы просто шевельнуть ответно губами? Разве я виновата, что меня изнасиловали? Разве я стала прокаженной? Даже для ненца? Второй раз этот Худя говорит мне «нет», второй раз! Смесь униженного женского самолюбия и обиды заставила меня сжать челюсти, чтобы не разрыдаться.
И тут я почувствовала его руку у себя на щеке. Сухая, жесткая, шершавая рука – я резко отвела голову в сторону. Нет, не надо мне его участия, его снисходительной ласки!
– Аня, – сказал он спокойно, в темноте, потому что дрова уже догорели в печке-голландке. – Ты не понимаешь меня. Я не могу сказать тебе больше, чем уже сказал. Но то, что я сказал, – правда, однако. Я не имел права любить тебя в Москве и не имею права любить сейчас. А теперь спи, пожалуйста…
И тут бешеная волна злости подняла меня – нет, подбросила на этих шкурах. Простая мысль пришла мне в голову, и резкие, злые слова сами слетели с языка – раньше, чем я успела даже обдумать их.
– Врешь! Ты все врешь! – кричала я. – И про любовь, и про своих чаек – врешь! Ты просто боишься, что я арестую этих сопляков, которые насиловали меня в интернате! И ты покупаешь меня своими сказками и враньем! А на самом деле ты трус! Трус, да! Ты влюбился в меня в Москве – да! Но нет, чтобы завоевать меня, нет! Ты сбежал в лес! Пусть со мной спят другие! Пусть соблазняют московские жлобы! Пусть со мной спят офицеры в зоне! Пусть меня насилуют! Но только не ты! Ты «чистый» романтик! На одной ноге!..
Я сама не знала что несу. Но то, что было похоронено внутри меня под офицерским мундиром – простая мечта любой женщины об ОДНОМ мужчине, родном, любимом и любящем, мечта, которую я прятала от самой себя и растрачивала, как проститутка, в постелях со всякими оруджевыми, гордо считая, что это не они соблазняют меня и пользуют, а я – их, – эта мечта выплеснулась вдруг наружу злыми оскорблениями тому мужчине, который, если бы только захотел попробовать, мог стать, наверно, тем самым единственным. Потому что только с ним, единственным из всех мужчин, которые у меня были, я почувствовала себя в ту ночь так легко и уютно, как с родным отцом. Это чувство, этот миг прозрения значат для женщины больше, чем любовные утехи с двадцатью жеребцами типа Оруджева. Именно поэтому я кричала сейчас на Худю, судорожно одеваясь в темноте:
– Ты в Москве запретил себе влюбляться в меня не потому, что это мешало тебе учиться! Нет! Думаешь, я не помню, как ты смотрел на нас, когда этот ненецкий мальчишка умирал в гостинице «Север»?! Ты ненавидишь нас, русских! Ты расист, да! Знаешь, кто ты? Ты расист и убийца! Ты убил свою любовь, потому что я русская! А потом ты еще назвал свою дочь в честь этой любви! Мазохист – вот ты кто!.. – В темноте я поскользнулась на мягкой шкуре, выматерилась, нащупала рукой выключатель, включила свет.
Худя лежал на полу, на шкурах, не двигаясь.
Я уже надела китель, когда он сказал:
– Ты не выйдешь отсюда. Дверь заперта, однако. Ключ у меня в кармане. Ты никуда не уйдешь.
Это было сказано просто и убедительно, как говорят о непреложном факте.
Я замерла. Неужели он собирается удерживать меня тут силой? Он, Худя, – меня! Он поднял руку, взглянул на часы.
– Да, ты не выйдешь отсюда еще как минимум два часа. Потому что ребята из интерната уходят сейчас из города. Я не хочу, чтобы их поймали. – Он поднялся со шкур, у него был вид человека, который точно решил, что он должен делать в следующую минуту. Скорее всего он собирался просто связать меня. Боже мой, значит, я не ошиблась, значит, я сгоряча угадала правду!
Худе не удалось даже выпрямиться – жесткий сильный удар пришелся по его скуле. Я била его, я! Била так, как бьют в милиции, как УЧАТ бить в милиции. У меня тренированная рука, поверьте.
Худя не уклонялся от ударов, хотя я вкладывала в эти удары всю силу своей злости. Негодяй! Негодяй и подлец! Унес меня из интерната к себе, рассказывал мне сказки о любви и поил чаем, признавался мне в четырехлетней любви – только для того, чтобы дать этим мальчишкам, моим насильникам, тихо и незаметно выскользнуть из города. Конечно! Кто будет останавливать подростков, когда охотятся за беглыми зеками!..
Я била, а Худя стоял, набычившись, жестко расставив ноги и чуть накренясь вперед своей коренастой фигурой. Очередной удар пришелся по его брови и рассек ее до крови. Я почувствовала резкую боль в запястье и поняла, что я вывихнула руку. Чертовски крепкая кость в его надбровной дуге, однако!
– Кретин! Дай мне ключ от двери, я уйду… – сказала я, кривясь от боли.
– Я же тебе сказал: ты не выйдешь отсюда. Пойди в ванную и вымой руки. Они у тебя в крови…
Кровь тонкой струйкой скатывалась из его рассеченной брови на глаза, но он словно не чувствовал этого. Он смотрел на меня спокойно, только глаза, казалось, стали чуть белей и желваки напряглись под широкими скулами.
– Кажется, ты вывихнула руку. Я могу вправить.
– Сейчас! – сказала я насмешливо. – Как же! – Но от боли в руке я кругами заходила по комнате. Наконец я решилась попробовать вправить сустав сама, но запястье отозвалось таким уколом резкой боли, что я охнула.
Худя шагнул ко мне, взял мою руку и коротко дернул. Я охнула снова, но сустав встал на место. А Худя своими сухими сильными пальцами мягко разминал мне запястье и говорил при этом:
– Ты можешь мне верить или не верить, это твое дело, однако. Я сказал тебе правду. И про чаек, которых нашел тогда, и про нас с тобой. Я любил тебя и люблю, однако.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?