Текст книги "Дыхание. Книга вторая"
Автор книги: Ефим Бершадский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Она, появляется она. Как маврский цветок, пышногрудая, чувственная, непорочная, любящая чёрное, тесное, она увязла в своём божественном теле, и хочет поглотить его, выжать, обрезать – он обмякнет, ослабнет, заплачет на её грудях, станет целовать между ними, как мальчик, он не сможет заснуть… Она будет уже спать, а он нет, он станет целовать её и во сне, боясь разбудить, боясь, что она разозлится, целовать осторожно, бестелесно… И вдруг она просыпается, улыбается… Он вязнет в ней, она засасывает как болото, она хочет совратить его, воспалить… Как он обожает женское, линии лица, рук, но не больше, не остальное, он не хочет знать другого в женщине, снимать дивную одежду, опорочить её, себя, снова её… Монахиня, монахиня, поклоняющаяся Богу его стихами, и мучающаяся их правотой… Это идеал, она божественна… А Телья погубит его, обнажит непорочное тело, испробует его языком, горячим как… Она садится ему на колени, она говорит, шепчет, он не слышит её, не борется с ней, она сильнее, как они сейчас смеются над ним за глаза, осуждают его, глумятся над рифмами, пародируют, под музыку, в попурри из чужих, немыслимых рядом рифм, – она лобызает его, губы, он прикрывает глаза, он бессилен бороться с ней, она хочет надругаться над ним, на глазах у всех, как это уже было, сейчас она подведёт его к столу, и положит, и обнажит рывком одну из своих грудей, левую, большую, и станет касаться его ею, за ней повторят остальные, женщины, мужчины, начнут мучить его, заставят открыть глаза, читать новые стихи, и чужие, подберут медленную музыку… А Телья поднимется, ей зашнуруют корсет, стянут волосы жутким, обморочным узлом, её натянут как струну, положат… Это наваждение проходит. Телья уже танцует с хозяйкой, Телья всегда берёт мужскую партию, хозяйка хороша, она улучит ему несколько мгновений, прошепчет словами его героинь… Она обещала заглянуть сегодня, после двенадцати, она ещё почти молода, хотя её дочь почти помолвлена, её отдадут тому, толстому ленивому чиновнику, он будет водить её по приёмам, она будет изменять ему, он – прощать, она ещё щебечет как девочка, около неё поклонники, как нежна она со своим будущим мужем, какая ненаигранность, живость, зарождающееся обожание, она искренняя, он нравится ей – о Боже! – это правда, она влюблена в него наравне с другими, она влюбляется в каждого из гостей, и ничего не просит, она дарит свет всем кроме него. Танцует со всеми женщинами, с дамами, со служанками… Она рада каждому и каждой, но не ему, неужели она знает о матери… Если бы они пришли вдвоём, какое это было бы счастье, они бы танцевали на его глазах, целовались, они были бы как любящие мать и дочь, он бы писал о них, если бы можно было так жить, если бы мать была как дочь, и любила его проще, неискусно, неумело, детски, любила как росу и дев, как увядшие виолетты, они бы пили из одной чаши горячее молоко, им бы стало жарко, они бы дышали над паром, поддерживали друг друга… Какой туман… Бляди, они опять запели, они ещё не пьяные, а уже запели, это невозможно, ещё немного и они полезут ко мне. Полезут, будут просить, навязывать свои темы, своё любимое, уже прошлое, ненужное мне. Какие лица, почти удовлетворённые, им почти не нужно притворяться, искать, они уже всё нашли. Боже, как я боюсь пошлости, что может быть отвратительнее довольства, насыщения, усталости смешанной с блаженством, как я ненавижу это, они преступники. Почему их не наказывают, разрешают говорить, они же не умеют, как они всё знают, ненавижу тех, кто знает и умеет жить, этих игрушек, не наигравшихся в куколок и подростков. Они всех тянут за собой, в свою копоть и ломкость, тянут перчатками, локтями, задранными юбками. Кто из вас хотя бы миг томился, боялся себя и за себя, и не боялся об этом сказать, признаться встречному и незнакомому; кто сказал это слабостью, это не подвиг, это долг, честность, говорить о себе, каков ты, не молчать, не обманывать, ох, лицедеи… Они не умеют никого любить и мучить, они живут и берут, а давать безбрежно, давать ради самих себя они боятся. Трусы, проклятые… Они считают меня Фигаро, пенкой, всматриваются в овал полубритых щёк… Дурно, дурно от одной мысли об их мыслях, о том, что бы они сделали со мной, будь их воля, я был бы пугалом, они клевали бы меня как Прометея, дёргали за жабры, щупали, воспаляли. Дьяволы, они сошли к ним, они все против меня, жалкие, пенки. Я не пишу об этом никогда, много чести вашей жизни, я пишу лишь важное, не о портьерах, не о прислуге. Ваша зависть черна, чёрная как платье Тельи, как она далека сейчас… Ни слова за несколько минут, я терпел, не дал ей взять мою голубку, мою речь, я как пристав, приставленный и присяжный, она забралась на мои колени, как мне хотелось их раздвинуть, посадить её между ног, окружить. Эта поза, женщина в ней беззащитна, какое это наслаждение для женщины, быть беззащитной, на глазах у всех, с разведёнными широко руками, бёдрами, не владеть ими, сохранив для себя лишь рот и шею, и слушать твой шёпот; тогда, в том доме, это было сродни озарению, когда же я осмелюсь развернуть её дочь, перед всеми, перед этим незваным мужем, и прочитать, выбрать лучшее из неизвестного и прочитать, шептать ей в губы, а она будет произносить всем, это будет роскошно, я буду бродить руками по ней, мои красивые белые руки на голубом, прелестном, тонком, нам принесут цветов, осыплют её ими, полулежащую, счастливую, а я ещё не отпущу… Попроси… Попроси громко, томно, без слов… Затем нас повторят, каждый возьмёт её себе, она станет лучом, затмит на один вечер мать, затем настанет и её очередь, она уютна, она рождена для этого, радушная, гостеприимная… Как она изменяется наедине, о химера, она строгая, она режет, комкает, сколько стихов она загубила, о мегера, хозяйка. Твой взор мне вынес приговор: я украла, я твой вор. Я, осекшись, попросила: не кори меня, насилуй… Пошло, опять пошло, этого мало для неё. Она столько слышала, когда я повторяю старое, она бьёт меня по щекам, она жестокая, хохочет, неестественно, неженски. Она не даёт мне себя, сколько мужчин её пробовало, но не я, я один поклоняюсь ей, а она лишь раздевает меня. Мне мало этого, я мужчина, я хочу того же, что ты делаешь со мной. Почему это не создано, почему мужчина и женщина не равны, в силах, в теле, в даре, почему женщины столь жестоки и слабы, и покорны силе, а мужчины скупы, жалки… И они торопятся, как они все боятся пропустить, не взять, они не научились как я, поднимать себя постепенно, и опускать ещё медленнее, рядом с женщиной это блаженство, писать о ней, любить лишь словом, ожиданием, надеждой, не прерываемой ни на миг… Чем уличные женщины хуже, чем они лучше, они столь же бестелесны, но ещё опущены, они сильные, слишком сильные для женщины, они разучились отдавать, дарить, они просят, а не молчат, они как сычи забирают из тебя. Как больно они могут сделать, как легко им это, их не останавливает никакая просьба, они согласны, бесконечно согласны, это жестоко, они мужчины. Я слышу в них мужчин, я рядом с ними женщина, девочка, попавшая к чужим, они мачехи, они потеряли урождённое…
Просят, уже ждут. Пора.
– Так и быть, но должна быть тишина. Замрите, замрите. Шестнадцать строчек, друзья. Только шестнадцать. Больше не просите. Вы видите друг друга со стороны, как вижу Вас я? Свою силу, слабость? Итак. Я не назвал его именем, оно посвящается одной из Вас.
– Эмюр…
– Закрой глаза, Телья. Все закройте глаза. Я начинаю.
* * *
…Как хорошо спрятаться в своём доме… Это избавление, мой монастырь. Сердце покалывает… Сколько вынесло оно, сколько предстоит. Лишь в темноте нас ждёт покой… Тревоги, ссылки, меч надломлен, рассыпан прежний ореол. Мои угодья чернь забрала, сожгли мой дом, неравный бой. Лишь пылкий, пылкий, переломный, прощальный… Твой, навеки твой. Как я сожалею, что это время не знает восстаний, борьбы, что все согласны без прикрас, без чистоты жить, говорить, быть. Это сводит с ума, это бессилие, безумие людей… Мы родом в почве, из чрева единаго, зачем же ночью крадёмся, рыщем? Где наша точка, опора, кумира, ей поклонимся, павшим, высшим. Писать в темноте… Они смеются, но свет это зло, мать родила меня в темноте, из неё вышел я, в неё и вернусь. Жизнь в темноте возможна только, свет бьёт болезненней пурги. Он заметает, затмевает. И ищет, рыщет, чудаки… В темноте я обретаю, я возвращаюсь, вспоминаю имя своё и назначение, день бьёт меня, стегает, и лишь ночь освобождает. О, если бы монастыри пустовали, уже ненужные, я бы выбрал самый ветхий и дряхлый как завет, и ушёл туда, отшельником. Они бы принялись меня искать, искать возмездия, возненавидели за мою голубку, они бы смотрели везде, но не там, там бы они не подумали. Эти руины, камни, они бы помнили своё прошлое, славу, величие, но они тоже не знали меня, не ждали. А я пришёл… Они бы представляли меня гордецом, надменным, судьёй, а я другой. Я звучащий. Звучащий в темноте… Я вереск, вереск на песке… Пропавший, в чаше, в наготе. Я краше, я везде, везде. Неведом, неисповедим. Неизгладим. Я мим.
Пора оторваться от мечтаний, я хочу написать свою, новую форму, близкую к Евангелию и совершенную, ясную как сегодня, трудную как вчера. Нужен замысел, а для замысла нужны люди, Тайная Вечеря, страдания и крест. Я безумно боюсь, если я опять не выдержу, ослабну, они опять подчинят меня, своим годам, салонам, волосам. Я в неволе, в неволе непосильно жить, жить с ними это крест и тяжкий, он мне тесней, смирительней рубашки. Как я ненавижу их рубашки, они одевают их на каждого, как клеймо, как одинаковые вены. И Вены одинаковой Равенны, Рахили, Руфии, и Праги, и пояса. Крамольники и блажь… Это слабее, вычеркнем. Нет, оставлю. Пусть читает.
Я наливаю два ликёра за один – разбавим суетливость Рима, Константин…
Година Самуила, Павлов день. Таран в ворота рвётся, Троя бьётся. За стенами, в укрытии, в усладе, три женщины танцуют, пьяны скатерти. Поленьями натоплено до жара, не страшно им грядущее, падение, солдаты, насилие, пожара чада. Я рада, жизни рада. Мужчине она будет отдана, другая – лишь помощница, вина. Верна и третья, себя не пожалеет – они смеются, верят. Не видят они смерти, стрел капризных, отчизны, павших за отчизну – они не знают часа, мига… И мужа, дум его. И ярость, страстную отвагу, и тягу, обезумевшую тягу. Как он отведает их ночью… В остервенении, и как чужих, наложниц…
Они танцуют, пьяны скатерти. В ворота просится таран. Вокруг лежат отравы, травы… Тут умирают, вспоминая слёзы матери… Година Самуила, Павлов день.
Я космос, созданный тобой, я бой, я часовой.
…За окном моросил дождь, обвиняя небо в своей извечной судьбе, в дожде расплывались люди, звуки, мятежность и беспамятство, рисунки, оставленные на скамейках в осеннем парке, и спящие на них бездомные. На карнизе прятались притихшие голуби, в своих комнатах люди укладывались спать. Завтра утром, переживший непогоду, город вернётся к своей жизни, захлопают, зашагают, заспешат, трудолюбивые или усталые, привыкшие и так и не научившиеся. Но сейчас в это оставалось только верить. Перед сном молились, просили, обещали, изредка отвлекались на дождь за окном в темноте, мелькавших там людей и лошадей. Всё искало, искало своего назначения и укрытия, несясь как письмо в почтовой карете, в котором за обязательной маркой и штемпелем написано что-то нужное и кому-то. Дождь мог бы прекратиться, перестать, завесой больше, завесой меньше – это почти ничего бы не изменило, всё так же спешили бы люди и кони, громыхали кареты и коляски, готовились люди ко сну и сон к людям. Было ненужно это сейчас, это сегодня, эта общая постель и тело, это позади и одеяла, сложенные на полу стопкой. Дела дня, дела ночи, дом свиданий вдали отсюда, где побывал неделю назад и всё вспоминаешь каждую ночь, и копишь, копишь… Она думает о смуглом слуге, о служанке, его избраннице, о роли, удаче, опять за стеной, снова… Неразрешимость, неразрешённость, обилие, изобилие, террасы, балконы, погреба, кабаки. Дождь моросит и для них, если его захочешь услышать, а если не захочешь, то встретишь, выходя. Он настигнет, он на кого-то похож, его сложно нарисовать, художник, пострадав и помучившись, посокрушается, выпьет, пригубит… Погубит чью-то честь, весть, молодая мать, сестра… Мучительный и долгий полусон, звучащие в голове чужие слова, чьё я не узнаётся как своё, оно чужое, чуждое. Отчуждённое… Почти мышечные, невидимые сцены, быстрое движение, что-то вырванное, насилующее сквозь сон, и просьбы, хриплые, свои… Уже не разобрать, не кошмар и не тягота, пернатые, чувствительность, вся комната заполнена голубями, они клюют на постели. У стены мужчина зажал сидящую женщину, она онемела, боясь шелохнуться, в руках она придушила голубя. Погубица, подвязки, он целует их, завязывает, развязывает. Женщина похожа на него, у неё русые волосы, очень светлые, они вьются… Растут. Она отвернулась, в дверь стучится слуга, он не звал его. Прячься!.. За окном моросит дождь, сон не приходит. Тяжёлая ночь. Ноги ватные, ватные руки, часы. Он нераздетый, холодно.
Ночью страшно. Я знаю, почему люди спят, они боятся не спать. Боятся просыпаться, я просыпаюсь слишком часто, и снова под теми же мыслями, словно не было этих часов. Ночь отрывается, она как океан, там не спят никогда, ночью нужно не спать, и не спать днём, никогда. Да, это геройство, подвиг, жить, забыв сон, это страшнее вечности. Видеть утро, его превращение в вечер, затем оно самое, бесконечное, и свет сумерек, снова утро. Я напишу поэму, цикл, напишу как очерк, как свидетельство, как своё преступление. Это самый страшный грех, писать правду, никто и никогда её не писал. Нужна моя гордость, безумная, отчаянная гордость, чтобы верить, что Он отпустит мне это, и позволит родиться опять… Невыносимо. Так и не пришла. Зачем ждал?
…Так в чём же я тогда изгой? Я тоже вижу небо, слышу дождь – зачем же ты об этом говоришь? Их и не опишешь, словами не смастеришь. Их не подашь и не продашь. Так неужели ты обречена пустое лишь мне говорить? Пустое, без него бы ты могла стать лучше, да; как страшно это, правда? Чужими глазами видеть, знать, чужое излагать и вспоминать. О посторонних, нужных или нет, зачем мне знать, зачем мне бред? О, пошлые… Что хуже их ответов, да и нет, в чём смысл их, ведь это лотерея. Мне нравится, не нравится – да это всё чужое. А где твоё, где наше? В чём святое? Где твои вопросы?
Когда же я засну… Я умолкаю…
* * *
Этим вечером.
– …Свою силу, слабость? Итак. Я не назвал его именем, оно посвящается одной из Вас.
– Эмюр…
– Закрой глаза, Телья. Все закройте глаза. Я начинаю.
Напряжённая, мышечная поза,
Бёдра с икрами, развёрнутыми вдоль,
Сухожилия, суставы, скрипы прозы,
Стоп подошвы, тянущая боль.
Мышец контуры, выглядывают рёбра,
Грудь худая, две опоры плеч,
Малой аркой пахнущая кобра
Ядом горьким между пальцев течь.
Исхудалость, кожаной сорочкой,
Ряды пуговиц и хлопок рукавов,
Карандаш, рисующий по строчке
Ожиданием застывших каблуков;
И язвительная, временем усмешка,
И интимная, с осанкой королев, –
На доске вновь сдвоенная пешка
Как в ловушке осаждённый лев.
– Эмюр, ты великолепен!
– Чёрт, что творит…
– Люди на доске?!
– Друзья, не нужно. Знайте, я люблю Вас. И не люблю простоты в стихах. Да, я вижу. Так и быть. Подпись? Зачем? Таких стихов не пишут… Дайте пройти, я хочу вина. Я рад, всегда рад. Я пишу для всех нас, Вы же знаете. Да, Гливьер копирует меня. Чёрт ему судья. Нет, я не готовлю новый стиль. Не хочу пустых слов. Вино прелестно, я приходил бы сюда лишь ради одного глотка. Не смейтесь, Вам не к лицу. Лучше скажите, как Вас зовут? Метвира… Издалека? Нет, не был там. Я мало знаю мир вокруг. Присядем на кушетку, в углу. Говорите, я говорю излишне много. Ещё наслушаетесь…
– … Роскошно. Как спальня Гоморры. Она превратила гостиную в диковинку. Жду не дождусь, как к нам ворвутся дикие звери и пожрут всех. Мы этого заслуживаем, да?
– Больше всего на свете.
– Я хочу задать Вам один ужасный вопрос. Вы слушаете?
– Да.
– Скажите, Вы занимаетесь онанизмом, когда пишите стихи?
– А почему Вы спрашиваете?
– У Вас в стихах есть это.
– Нет. Это Вас Гоморра надоумила?
– Да, Гоморра тоже. Но больше Каста. Я как впервые услышала – об этом подумала. Скажите, а как Вы пишите?
– По ночам.
– У Гертреи?
– Нет, я не люблю туда ходить.
– Хотите, сходим вдвоём?
– Вдвоём… Не думал об этом. Может быть, но не сегодня.
– Почему?
– Вас по губам били?
– Нет.
Ммм.
– Понравилось?
– Вы не ответили.
– Я вчера ночевал с женщиной.
– И что?
– Ощущения притупляются.
– Вы это серьёзно?
– Совершенно.
– Познакомите нас?
– Вы знакомы.
– Эмюр, я не верю ни одному Вашему слову.
– Я никогда не лгу женщинам.
– А мужчинам? Зачем молчите? Боитесь соврать дважды? Эмюр, а ты женщин знал? Чем промежность пахнет?
– Вашими духами.
– Хахахаха, ха-ха-ха-ха. Аххахахахаха. Эксцентрично. По самые губы. Дай, я буду тебя целовать. Ложись, ложись. Вот так получше. И больше не бей меня по губам. Я хочу, чтобы занимаясь онанизмом ты думал обо мне. Зачем тебе эта пышная куколка? У тебя чудесные стихи, я люблю под них трахаться. Я обожаю трахаться, Эмюр. Со всеми. Но тебе никогда не разрешу. Это испортит тебя, понимаешь? Подожди, я хочу кое-что сделать для тебя. Потерпи, будет больно. Не бойся, мы сейчас полностью скроемся под этим покрывалом. Если вымолвишь хоть звук, я закончу. Шшшшшш.
* * *
– Я наблюдала за тобой полвечера. Ты аскет, Эмюр.
– Метвира, ты шлюха.
– У нас будет полноценная семья.
– Метвира, ты уличная блядь.
– Самостоятельная.
– Без разницы.
– Эмюр… Я влюблена в тебя как девочка.
– Я там не заметил.
– Это так. Тебе нужен шарм, тебе нужна я. Ты плохо сходишься с людьми. При твоём таланте не нужно быть аскетом.
– При твоих сапфирах нет нужды.
– Не надо. Пошутили и будет. Мы сейчас вылезем отсюда, и я пойду веселиться. Сейчас я больше ничего не хочу. Поцелуй от меня Телью.
Звучат слова, их смысл теряется в звуках, пахнет приоткрытым окном. Метвира… Её любовь…
Её любовь без промедленья слов заменит мне и сон, и кров…
Она пройдёт, минует эту ночь, попросит, встанет, отвернётся,
Растянутся секунды на часах, в словах и описаниях, и ватах,
Её любовь останется в глазах, в игрушечных солдатах…
И в этом почерке заглавных женских букв, похожих взмахами на манекенщиц,
В вопросах губ, привязанных к себе, в стратегиях, как в пахах перебежчиц,
В ответах вето, в Вегах, в ах!. В жасмине старом. И простыне.
Любовь временщиц.
* * *
Озираясь по сторонам и протирая глаза, Эмюр смотрит на людей. Метвиры уже нет, дама, сидящая на соседнем диванчике, поправляет причёску и смотрит на ручку шкафа. На плечах у неё меховая накидка бурого цвета, платье цвета охры, она шатенка, кажется, и кожа её приобрела бы похожий оттенок, если бы загорела. Ногти выкрашены чёрным, блестящим, рукава платья оторочены тем же мехом. Не хватает удава на груди, цвета золотисто-чёрного, с царапинами от её ногтей, шипящего за неё. Она смотрит на блестящую ручку шкафа в форме морского узла, словно хочет её своровать. На шкафу стоит глобус с разросшейся Гандваной и крошечной Тропией, подарок одного чужестранца, в бутылях лежат корабли с пауками, в одной – письмо, написанное гостями совместно, в форме обращения к обер-прокурору. На диванчиках разбросана графика, полы укрыты коврами, в один однажды закатали миловидную дурочку, слишком пьяную, чтобы сопротивляться этому, на ней сидели, покатали и поставили у стены, и раскрашивали лицо под фиалки. Дама пристально осматривает свои ногти, она явно недовольна заусенцем или царапиной, её поза неправильна, она согнула плечи, похоже, что её закапывали в песок, а после откапывали, она повредила один из ногтей, царапнув другим. Когда закапывали, она лежала на животе, на живот давило, она стала переворачиваться под грудой песка, за это на неё начали лить воду, песок стал влажным, тяжёлым, сверху его присыпали сухим песочком и оставили сохнуть, стали выщипывать ей брови, чтобы они не выделялись, её кожа приобрела этот цвет, глаза тоже посветлели…
Воздух пересыщен, неестественно прозрачен. Гостиная не кажется окружённой окружающим, она замкнулась на себя, как тело Тельи. По периметру её охраняют гардины и боа, темнота дверных проёмов, глухота звонков. Внутри сконцентрировалось надуманное, надушенное веселье. Покажи мне свой платочек, положи конфетку, они не играют, они разыгрывают. Перебрасываются намеренные, неслучайные блефующие взгляды. Дама ложится на спину и начинает перебирать бусинки на ниточке. В полном одиночестве, слегка согнув колени, она с головой погружается в это животрепещущее занятие, оно полностью захватывает последние остатки рассеянного внимания. Она сосредоточенно следит глазами за бусинками, руки полусогнуты, губы приоткрыты. Все смотрят на неё, это анабиоз, внушение, безобразное, прилюдное. Её очень хочется раздеть, это ощущение становится вящим, оно приходит за глупыми желаниями, разрывающими остатки полусна. К ней приближается мужчина, он присаживается, кладёт голову на её живот, кажется, сейчас кто-то возьмётся пилить её ржавой пилой, голова станет изворачиваться, делая ей массаж живота. Телья, Телья подходит, кладёт свою юбку ему под голову, обхватывает руками шею… Он рывком поднимается, садится на диванчик. Люди смеются, щипок, ещё один. Она ведёт его за руку, после Метвиры это вызывает отвращение, благообразие её тела как синоним, пароксизм банальности. Голова не работает, её речь непонятна, она совсем не понимает его, нужна Метвира, нужна как воздух, как шарм. Или хозяйка, кто-нибудь, спасите его от Тельи. Долго ещё? Ммм. Это просто невозможно видеть, её телодвижения пантеры, когда же кто-нибудь избавит меня от этого, ну помогите же… Ну замолчи, выучи хоть это, закрой свой огромный рот, не хочу я его целовать, хватит целовать меня, не нужно мне это, как ты не поймёшь… Почему ты такая дурочка, как можно было после Метвиры танцевать со мной, у тебя есть хоть какие-то мозги, хоть немного? Встань на колени, я буду ходит вокруг тебя. Теперь пусть он. Всё… Избавление…
Облегчение вместе с сонной тяжестью обрушивается, это радость головной боли и пятен перед глазами, ползущих зайчиков, блёсток, отпущения. Сердце бьётся громко. На него смотрят увлечённо, как смотрели на гипнотизёршу, они перешли на него, сейчас одна из них подойдёт, положит голову ему на живот… Начнётся новый виток. Внутри, разросшаяся до абсурда, бушует радость, она бессмысленна, у неё нет стержня, центра, это физиологическая, животная, она чужда его уму. Сейчас начнётся хохот, он проймёт его до колик, это уже случалось с ним, он станет кататься по полу как мячик, погремушка. Эмюр, держись. Вагончики, железная дорога, купе, в нём люди, они без конца заходят через дверь, теснят его к окну, они невидимы, но он чувствует их, там подоконник, осень. Они о чём-то говорят, кивают. Это сумасшедший дом, его увезли сегодня утром, он не хотел, он здоров, у него ничего не болит, не смотрите на меня, я не стела, не Телья. Бокальчик? Вас нужно связать, сложить у стены, рядами, нужно побольше узлов, заткнуть рты, вы проникаете в меня, слышите, я не пущу, не дамся, не хочу, зачем вам я? Конусы-колючки. Пергамент, дайте мне папирус, я напишу отречение, отповедь, будь проклята богема, род людской, свобода, ваша блядская свобода, кроме которой у вас ничего нет, ни мозгов, ни речи, ни чувств, вам всё можно, а вы ничего не можете, бляди, чтобы вы сдохли! Хорошая сегодня погода, да? Дождик пойдёт. Хозяйка, где же ты, я прошу, помоги, забери их, убери, я заменю их всех, только ты и дочка, зачем тебе это столпотворение, башня Вавилона, они не понимают меня, видишь, позы фигур, посмотри на них пристально, кони, где же ферзь?.. Цезарь перешёл реку. Напрасно, начало конца. Какая пошлость, дикость, зачем вам Цезарь, вы же ничего о нём не знаете, ради чего он всё делал, не ради же этой власти, власти над толпой, это безумие, зачем мне власть над вами, завтра уже не будет меня, меня переедет королевская карета, размозжит о булыжники, меня понесут на кладбище, в руках, будут передавать тело из рук в руки, по цепочке, по всему городу пройду я. Я ставлю на Пьюльера. Он обставит его. Черти… Галь, хотите потанцевать?
– Нет.
– Я тоже нет. А чего хотите?
– Свежих арабесок.
– А больше ничего?
– Хочу в коммуну вступить. Там поспокойнее.
– Полностью разделяю. Галь, а сегодня какой день?
– Двадцатый от сотворения мира.
– Вы уже развелись с мужем?
– Я же говорила, он работорговец.
– Говорят, циклон придёт.
– Чепуха. Вам надо апокриф написать.
– Я думал над этим.
– Я опубликую.
– Благодарю. Сегодня возьмусь. У Вас сегодня заканчивается цикл.
– Да. Я выставила флаг. Двадцать первый день.
– Третья неделя…
– Потрогайте меня за мочку. Нравится?
Галь… У неё другое настоящее имя, она уже называла его, но он забыл и все зовут её Галь. Она очень боится прямоты и естественности, и никто не может ей об этом сказать, она чем-то похожа на него. Говорят, еноты… С ней можно посидеть спокойно, она не пользуется успехом у мужчин, она не умеет шутить и втайне обижается, когда шутят. Она обидчивая, но не злая, ни к кому не пристаёт, сидит спокойно на центральном диване, никому не мешает. Все события происходят возле стен. Привидения нянчатся… К ней подсаживаются, но обычно новенькие, муж сбежал от неё, говорил, она в постели невыносима, и это стало последней точкой. Муж о ней всем всё рассказывал, очень болтливый человек, совершенно несдержанный, теперь его больше не приглашают, он начал повторяться. Позже, в XIII веке. После того, как он потрогал её за мочку, им совершенно не о чем разговаривать. Он, выдающийся поэт, не может подобрать темы. Нужно про Галь написать, только не это, а совсем другое, арабесок он писать не станет. Прославленный комедиант, он оставил значительный след. Да, Беатричче, да, мой друг. Эмюрчик, будешь огурчик? Отстань.
– Галь, а тебе скучно с нами?
– Немного. У тебя хорошие стихи, Эмюр. Жаль, что бессмысленные.
– Галь, я очень устал сегодня.
– Я тоже.
– Придёшь ко мне ночью?
– Не знаю. Обещали дождь.
– Кто?
– Все.
– А если он сейчас пойдёт?
– Ничего не поделаешь. Пойду под дождём.
– Может, ко мне? Ты тоже ни с кем не живёшь.
– У тебя же беспорядок. Прибраться надо.
– Я приберусь, обещаю.
– Эмюр, я не знаю. Я если надумаю, приду. А у тебя больше никого не будет?
– Нет, ко мне никто не заходит.
– Хорошо. Ко мне тоже. Почему меня все сторонятся? Из-за мужа?
– Нет. Ты скучноватая.
– Ты тоже.
– Нашли друг друга… Давай погадаем на картах? Делать нечего…
– А ты умеешь?
– Нет.
– Я тоже. Принеси колоду. Телью попросим помочь?
– Нет, только не её.
– Хорошо. Будем разбираться. Тут книжечка валялась… Попробуем по книжечке?
– Открывай…
По дороге домой преследует ощущение разрывности. В голову врываются отрывки сцен, поз, слов, совершенных, несовершенных, неестественных. Они погубят его, он как жертва на заклание. Это будет ещё долго, год, два, а потом он останется лежать и видеть. Накопленные годами, они станут атаковать его по ночам, когда он не будет спать, они наслаиваются друг на друга, склеиваются, он будет жить затворником и описывать их, они заменят ему всё. Нешуточно, нешуточно. Он создаст новый, последний стиль, он будет просто писать что видит, подряд, без переработки, черновиков, приглаживания, без искусственных смыслов, безо лжи, без обмана и самообмана, он напишет всё, вплоть до текстуры стола и кожи, до бижутерии, напишет ноты под интонации, добавит карикатурных рисунков, это будет конец, конец всего. Уже не пытаться вместить её всю в себя, а вместить себя в неё, отвести себе места, немного, на стульчике в углу, у Гертреи, днём, когда никого нет. Просто сохранить настоящее, эту летопись и беспредел, беспорядочную, порядочную, непорядочную, блядскую. Никто этого не пробовал, он будет трахаться и писать об этом, и наоборот, он докажет им, что это настоящее, не абстрактное, не иллюзорное. Все эти попытки бесплодны, как можно выбраться из неё, она вездесуща, она хуже, хуже, хуже, она не ропщет, не шлётся, её не набьёшь по щекам и ягодицам, она всеобъемлюща. Проклятый идеализм без идеалов, материя без компромиссов, законы, порядки, чёртова чушь и глупость. Она повсюду, от неё не спрячешься – пошлость, бесконечная пошлость, это содержание, эссенция этой жизни. Чтобы вырваться, нужно разбить себе лицо и уйти, уйти в опиум, в кокаин, далеко, бесконечно далеко от них, и там жить, занять больше места, своего места, стойла. Это не закончится никогда, возникнет новая пошлость, ещё пошлее предыдущей, нужно бежать куда глаза глядят, на кладбище, в монастырь. А он вернётся сюда, через день, два, не выдержит, опять станет смотреть на них, писать о них, он уже не может без этого, он слабый, мягкий человек. Это ужасно, эта Метвира, правда это проклятие, боишься признаться в ней себе, другим, всем, с этого надо начинать, с неё, её надо пережить, примириться, перестать обманываться. О любви не пишут для любимых, реальных, это всё ложь, обман. Нет, нет, нет, нет, нет… Эмюр, Эмюр. Помогите…
Галь, бедная…
* * *
Дорога домой была тяжёлой. Безнадёжность осеннего вечера давила, то ли темнотой, то ли сыростью. Развевались флаги, истрёпанные ветром, и этот звук колышущейся ткани преследовал. Хотелось ступать бесшумно и попросить о том же других – но они не слышали, они всё делали по-своему. В окнах горели керосиновые лампы, их никогда не хватало, чтобы разорвать темноту, свои он давно выбросил и ни разу об этом не пожалел. Иногда, гуляя по вечерам, ждёшь от них встречи, незваной и непрошеной, обронённой рукой Господа за твои отчаянные мольбы, – но в такие вечера даже мысль об этом не закрадывается, попираемая головной болью и продувающим ветром. Думаешь только, как бы не простудиться, не слечь на неделю, а то и месяц, этот осенний сухой кашель, рвущий горло, бессилие в членах, безволие и подчинённость, навещающие, лечащие, врач с понимающим видом, его микстуры, обещания… Этот кошмар, никогда не кончающийся, усиливающийся по ночам до абсолюта, вечный страх перед открытым окном, сквозняком, треск дров, скука. Скука самая невыносимая из всего, она хуже чужих шедевров, она длится невероятно долго и не отпускает. Думаешь, что человек рождается для скуки, это вызов, первый и последний, скука перебираемых строчек, слов, фраз, опять чужих, незначащих и незначимых, столь же чуждых сейчас, как и вчера; эта попытка рассеять скуку бессмысленностью, заменить слово словом, с тем же успехом можно оставить себе лишь буквы, знаки, и чередовать их со слогами, получится что-то очень знакомое, свои мысли. Вспоминается жутко завязанная в узел проволока, за которой можно провести час или два, развязывая по одному каждый из узлов, и вдруг, во внезапно возникшем приступе ярости, скомкать её всю или разорвать, и выбросить куда-то под диван, и искать, спустя день или месяц. Не хватает терпения, чтобы зацепиться за что-то кроме неё самой, вечные вопросы выглядят как проклятия, не знай ты их – и жизнь стала бы легче, их не надо было бы решать, выводить, рифмовать… Они говорят, что стихам уже не нужны рифмы, потом они скажут, что стихам не нужны стихи, возьмутся описывать стихами линейку и говорить что это символизм, слава Господу, что он не доживёт до этого дня, начала конца, когда человек потеряет последние остатки человеческого, и превратится в комментатора, констатирующего действительность. Но этих, очередных мыслей не хочется, будущее человечества столь же не нужно ему, как и этот тяжёлый вечер, мёрзнущие руки, своё творчество и фитили ламп, об него не согреешься. Кто-то сумеет, быть может, но не он, его будущее это растопленный слугой камин, уже дожидающийся его, он не пожалеет дров, хотя бы в этот раз. Зимой вечно кто-нибудь умирает, и совсем не хочется вытащить этот билет сейчас, не хочется думать о ней, пусть из всех женщин она самая искусная и дарит неповторимую эйфорию, пусть её не хочется бояться, а хочется согретой постели с ней, как у женщины с женщиной, пусть она играет на скрипке для тебя всю ночь – но только не сегодня, можно? Пусть это случится в другой раз, в другой день, весной, когда будет больше тепла в теле и силы в руках, и, взяв её, ты не расплачешься на коленях, не хочется плакать перед ней. Её мысли, характер, пути, чем она похожа на тебя самого, и что в вас разного, как поступил бы ты, если бы дарил смерть как награду, по каким улицам и домам пошёл первыми, зашёл ли бы в сегодняшний, хотя бы на час… Тлетворно, тление… Ловушка. Нет, ты другой, ты бы боялся, оступался, сколько нужно гордости, чтобы стать как она, нужно вначале родиться женщиной, и поступиться очень многим. Она молода, неотразима, она как шпага. Если повезёт…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?