Текст книги "Ницше и нимфы"
![](/books_files/covers/thumbs_240/nicshe-i-nimfy-85730.jpg)
Автор книги: Эфраим Баух
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
191
Даже в самые тяжкие минуты я никогда не чувствовал себя грешником, никогда я не падал духом до такой степени, чтобы исповедаться кому-либо.
Такое низкое падение – несомненный результат взросления и размножения в католической среде. Боль, сопровождающая потерю веры, обнаруживается, как родовые схватки искусства.
Смущение и восторг, которые я пытаюсь, вопреки тяге души, преодолеть, вызывают соборы, возносящиеся в небо. Они выражают стремление человеческой души, несмотря на все ее сомнения и весь ее скепсис, преодолеть низменность и цинизм, таящиеся в темных ее закоулках. За это одно – надо относиться с уважением к этим потаенным стремлениям души возвыситься. До момента, когда хотят это использовать для наживы. А многие используют для этого мое имя. Но хватит глупостей. Я хочу объявить миру, что никогда не был ницшеанцем.
Точно так же, как Иисус не был христианином, а остался верным евреем, богобоязненным до конца, так и я не был ницшеанцем, а остался Назареянином до последней капли моей крови.
Какая радость царит в лагере Руссо и социалистов в связи с моей исповедью о признании героической роли массы, которую романтики Гюго, Скотт, Делакруа и Берлиоз поставили краеугольным камнем своего понятия искусства и литературы. Придется и им разочароваться.
Эллинисты-аристократы, в противовес им, обвинят меня в измене идее культуры и прогресса, потому что я примкнул к еврейскому лагерю людей Назарета, от которого отступил Гейне в последние дни своей жизни.
Мое дезертирство в еврейство они объяснят тем, что я не в себе, и они будут правы. После того, как я избавился от всех иллюзий, сознание мое помутилось.
Последнее покрывало спало с тела Саломеи, дочери Иродиады, потребовавшей, согласно еврейским книгам, не входящим в священный канон, и Евангелиям, голову Иоанна Крестителя на блюде.
Это я перенес внутрь по моей радикальной, по Брандесу, аристократической теории.
Я ведь не только Ницше против Вагнера, но и Ницше против Ницше.
Моя измена самому себе станет шоком для мира.
Так что, выходит, я снова взберусь на наполеоновского коня и поскачу вспять на арену аристократического мышления, которое сейчас оставил?
Царственность гения заложена в него от рождения.
И так как он воюет одной лишь силой своего разума, он отделяется от сброда, от массы, и замыкается за стеной мышления, в противовес демократии. Но стремление его к силе, по сути, – стремление к отречению от силы, стремление открыть человечное начало.
Человечность обозначает наши границы. Именно, это я пытался сделать – прорвать физические границы нашего тела и бросить вызов богам бунтом Прометея.
Но решил отказаться от этого, когда написал "Человеческое, слишком человеческое" и "Веселую науку". Если мы останемся в границах человеческого, мы придем к выводу Макбета, что жизнь "это создание недоумка".
Те же, кто мыслит социалистически, не могут понять, что неравенство в распределении имущества, силы и образования, важно для общества, чтобы в нем действовали чувства милосердия, жалости, щедрости и покровительства, означающие цивилизацию, единственную, которая сумела удержаться в среде людей.
Только благодаря далеко идущей моей самооценке, моей сумасшедшей гордости, я спасся от демократического безумия. Ведь оно ставило неуча и невежду выше Наполеона и автора Заратустры – самого высокого вклада в культуру Запада после Ветхого Завета.
Другими словами, мое аристократическое безумие освободило меня от сумасшествия сброда, которым были охвачены последователи Сен-Симона и Маркса, нашедшие в современной технологии сильнейшую союзницу в оскудении духа.
Отдаленность между классами господ и рабов, эксплуататоров и эксплуатируемых, преуспевающих и проигрывающих, должна сохраняться любой ценой. Если нет, вся культура обернется большим хаосом людей, машин, систем, мыслей и идей – как арена железнодорожной катастрофы.
Огромные же черные пауки научного социализма угрожают раздавить всю нашу культуру.
И потому повторяю: гражданами следует управлять железной рукой, и я предвижу эру королей из среды рабочего класса, которые поставят Руссо на голову, как это сделал Маркс, и превратятся во властителей диктаторских демократий, в которых воля ассенизаторов и овцеводов будет наравне с высшей волей, защищенной драконовскими законами, записанными кровавыми буквами
Укрощение строптивого192
Стендаль пытался понять, каким образом удается французу не думать, как все. Если бы он жил здесь с нами, то должен был убедиться, насколько ничтожна часть мышления, если оно вообще есть по оценке француза.
Стендаль – единственный человек в Европе, который равен мне по интеллектуальному уровню, – находился в том же стыдном положении, когда писал свой роман "Ламиэль", по сути, об искусстве любви.
Даже он не мог, как философ и психолог, сдаться волосатому зверю в себе, и бороться с прелестями наложницы с насильственностью хищника.
Это был суд Стендаля над самим собой, это и мой суд над собой.
Пример Стендаля и Берлиоза был охранной грамотой против Вагнера и Шопенгауэра, который открылся мне после прочтения и прослушивания. Берлиоз – Стендаль в мире музыки. И так же, как Стендаль охлаждает острый дух, очищает дыхание жаркой пустыни европейской литературы, Берлиоз дышит чистотой горного воздуха поверх тумана Вагнера.
Я же представляю в философии то, что Стендаль представляет в литературе, а Берлиоз – в музыке.
Разрыв с Вагнером был неотвратим, просто отсечен жестко скальпелем, рассекшим плоть и жилы зараженного органа. В то время, как его крикливая музыка усиливает хаос на Западе, я рассек гордиев узел запутанности Запада, спросив напрямую: как может человек повлиять силой на себя самого и на мир с помощью беспомощной христианской философии?
Мой Сверхчеловек это гибрид цезаря и Христа: он достаточно горд, чтобы замкнуться в христианской жалости, и в то же время эгоистичен духом, чтобы играть роль Калигулы, желающего, чтобы все человечество было единой шеей, чтобы быть зарезанным одним ножом.
Моя философия "воли к власти"никогда не пророчествовала такую кончину человеческой расы, ибо мое мировоззрение на жизнь трагично.
Берлиоз озвучил Сверхчеловека.
В двадцатилетнем возрасте я сочинил музыку к "Мистерии Святого Сильвестра", в подражание Берлиозу. И пока громкий шум Вагнера – в котором я по ошибке видел боевую песнь Заратустры – меня околдовывал и отдалял от Гектора Берлиоза, я чувствовал горечь до тех пор, как открыл Берлиоза в музыке Жоржа Бизе.
Его "Кармен", как я писал близкому моему другу госпоже Овербек, чиста от жидкой густеющей массы музыки Вагнера и лучится ясными средиземноморскими звуками, как и музыка Берлиоза. Она чудо, заставившее меня воскликнуть "Ура!" и "Аллилуйя" как содержание, открывающее новую планету.
Все то время, как я испытывал некий подъем при звуках рога Зигфрида, обращенного к лагерю Вагнера, я ощущал себя неловко в окружении снобов Вагнера, которые пытались скрыть свое пренебрежение к настоящей музыке, принижая великого Берлиоза. Вагнер относился насмешливо к его музыке, но сам слышался смешным – в одежде музыки Преисподней, сочинив "Проклятие Фауста".
Вагнер, который признался в плагиате, объяснил, что Берлиоз нуждается в поэте, который завершит и реализует его, как "как мужчина, нуждающийся в женщине", а себя представил, как поэта, отравляющего Берлиоза.
Поклонники Вагнера праздновали свободу сексуальных отношений нового времени с помощью оргазмов его героев и героинь, которые никогда не смогли довести свои совокупления до завершения.
Никакой Эрос не смог им помочь.
И они обозначили свои фрустрации понятием "любовь до смерти" в завершающей сцене оперы Вагнера "Тристан и Изольда".
Все эти мысли, вместе с истинными моими стихами, – всего лишь краешек того скрытого айсберга моей души, окутанного безмолвием, о котором я однажды признался Лу, сказав, что ношу в себе что-то, чего нельзя почерпнуть из моих книг.
193
Второго апреля я сел в поезд «Ривьера» и, навсегда покинул Ниццу, попрощавшись с морем, с которым был накоротке. Берег берёг меня.
Прощание – это умиротворение.
Я впервые ехал в Турин. Меня ждала пересадка в Савойе. Но я по ошибке сел в поезд на Геную, а мой багаж, как всегда состоящий из рукописей, укатил в Турин.
Меня, в моем вечном возбуждении и ожидании приступа головной боли и тошноты, это абсолютно вывело из себя. Два дня я провел в какой-то ужасной гостинице, в пригороде Генуи и, совершенно измученный, добрался до Турина лишь пятого апреля.
Благо, оказавшись в Турине, я с первого взгляда влюбился в этот город, похожий на королевскую резиденцию восемнадцатого века, обладающую всего лишь одним повелевающим вкусом – аристократического двора. Потому тут не найдешь традиционных для итальянских городов средневековых закоулков-лабиринтов, в которых жители развешивают белье над головами прохожих. Жители Турина называют свой город самым французским городом Италии.
Поразил меня особый туринский дневной свет. Но еще более потрясла меня "Эйфелева башня" Турина – Моле Антониана, чей массивный купол со шпилем виден из любой точки города и его окрестностей. Башня эта изначально задумывалась, как синагога. Еврейская община заказала проект профессору Антонелли, но кончились деньги. Архитектор разругался с общиной и уговорил муниципалитет выкупить башню, и затем довел ее высоту до ста шестидесяти семи метров. Если бы еврейская община ее не продала, она могла бы стать самой высокой в мире синагогой.
Это, по-моему, одно из самых гениальных зданий в мире внушает мне мистический страх, притягивая мой взгляд из любого места города, в котором я оказываюсь, словно настойчиво приглашая перешагнуть грань нормального мира. Оно преследует меня в знаменитых арочных галереях, которые тянутся вдоль зданий на протяжении восемнадцати километров. Стоит мне проснуться в снятой мною комнате на улице Карло-Альберто, 6 III, напротив палаццо Кариньяно, с видом на площадь Карло-Альберто, как в одном из окон, первым делом, возникает эта башня.
Стараюсь не вслушиваться в разглагольствования хозяина о мистичности Турина, но все эти байки вне моего сознания вторгаются в мою память.
Город этот какой-то даже торжественно спокойный. Великолепно вымощены улицы. Цветовой их фон – желтый и красно-коричневый – образует чудесное единство. Флер доброго Восемнадцатого столетия. Дворцы обращены к живым нашим чувствам – никаких крепостей эпохи Ренессанса. Посреди города видишь снежные Альпы так, будто улицы прямиком уходят в них.
Воздух сух, утонченно ясен. Никогда бы не поверил, что дневной свет может делать город таким прекрасным.
В пятидесяти шагах от меня – палаццо Кариньяно, мой грандиозный сосед. Еще в пятидесяти – театр Кариньяно, где, между прочим, весьма прилично представляют оперу «Кармен» Жоржа Бизе.
Иной раз полчаса подряд идешь по улице под высокими аркадами. Здесь все устроено широко и свободно, особенно площади посреди города.
Тяну я котомку своей жизни. До самого июня я смогу не мучиться от жары. Близость гор сулит мне энергию, даже некоторую стихийность. Затем собираюсь вернуться в Сильс-Марию – метафизическую обитель моей жизни. После чего – месяц в Венеции – месте, где особенно отчетливо понимаешь, что созданное руками человека может быть намного прекраснее самого человека.
Так и живу, без дома, без семьи, странником и отшельником. Представить себе не могу оседлый образ жизни: меня он пугает. Какой тихой становится жизнь. Куда ни глянь, никого, кто бы меня знал. А ведь я вовсе не стар. Просто философ, компрометирующий себя.
194
Тут многие захвачены оккультизмом. Они-то утверждают, что город поделен между силами добра и зла и является одной из вершин треугольника белой магии, два других угла которого – в Лионе и Праге, и треугольника черной магии, вместе с Лондоном и Сан-Франциско.
Белое сердце Турина бьется на площади Кастелло, в месте хранения Плащаницы, а черное сердце – на площади Статуто , где в древние римские времена был некрополь, а позднее это стало местом публичных казней.
Суеверные жители города предпочитают обходить эту площадь стороной, веря в то, что под обличьем крылатого Ангела, украшающего фонтан, скрывается Люцифер, а рядом, где-то, под простым канализационным люком, скрыты врата в Преисподнюю.
Уж очень насыщена история Турина мистикой. Шутка ли, здесь побывали Понтий Пилат, Парацельс, Казанова, Калиостро. Здесь жили монахи-доминиканцы – родоначальники Святого суда инквизиции.
Вольные каменщики основали в городе ложу и даже построили здесь Храм добродетели, хотя никто не знает, где он находится и как выглядит.
Здесь жил Нострадамус и оставил после себя надпись на камне: "Здесь можно найти и ад, и рай, и чистилище".
Даже самые отчаянные скептики и атеисты должны признать, что у Турина неповторимая энергетика, особенно ощутимая, когда с альпийских высот сползает туман на улицы и кружит головы прохожим. И, хотя я противник всяческих суеверий, но ни в каком ином месте я столько не вздрагивал, особенно, по вечерам, – а здесь из-за близости гор – сумерки наступают рано – и начинают со мной играть в догонялки странные тени.
А вздрагиваю я, каждый раз натыкаясь на пару настороженных глаз какого-либо чудища, охраняющего тот или иной дом.
Тут их множество – каменных и бронзовых собак, львов, козлов с языками змей, драконов и бесов. Город полон таинственных скульптур, масонских символов и оккультных знаков.
Даже такого количества фонарей, разноцветных витрин нет ни в одном другом итальянском городе. Этот интенсивный свет, превращающий ночь в день, казалось бы, делающий это место классическим для ног и глаз, действует неестественным образом – каким-то слепящим преддверием к пылающей Преисподней.
195
Символикой дурных предзнаменований над головой кружит воронье. За сумрачным стеклом магазина на туринской улице посверкивают часы, ручные, карманные, настенные. Напольные, узкие, как гробы. Маятники, похожие на раскачивающихся висельников. Зубцы шестеренок, словно медленный обнажившийся механизм раскалывающей череп головной боли, к которой, несмотря на мой многолетний опыт, привыкнуть нельзя. Хватаюсь за сердце. Время, живущее перебоем часов, проглатывает и не такие сюрпризы. Внезапный порыв ветра в раскрытое окно моей комнаты прерывает и без того устрашающий сон.
Запах раннего утра юношески беззащитен и тревожен. И восходит солнце слабой, но не пресекающейся надеждой над провалом в бездну.
Не дают покоя голоса затаенной, как плач, страсти жизни, страшащейся небытия: я – прах и пепел у ног вечности.
Какое самоубийственное ликование над краем бездны при свете утренней звезды, Люцифера, язычески высунувшего язык облака. Какое странное чувство сладкого бессилия, смешанного с жаждой "вкусить уничтоженья" из стихотворения Тютчева, которого любила цитировать моя дорогая Лу.
День тоски невыразимой. Солнце скрыто в облаках. Город, бегущий необозримой конницей этажей и кровель к дальнему горизонту, погружен в тяжко вьющийся вьюшкой кратер облаков.
Жизнь моя помещена в умиротворяющую рамку природы, ограненную Заратустрой. То, что другие называют культурой, становится воздухом существования.
Жизнь сокровеннее любой меланхолии или эйфории. И все же, все же, я не могу сказать, чем является моя жизнь. То ли игрой истории, то ли случайным зигзагом души, брошенной по кругу "вечным возвращением того же самого", то ли барахтаньем в мертвой зыби сталкивающегося разума или безумия Запада и Востока.
Но в эти минуты откровения перед самим собой, я жажду быть ко всему терпимым, чтобы понимать, а не судить, ибо, в конце концов, кто мне обязан, кроме меня перед самим собой.
И опять эта отчетливо всплывшая тоска по отцу. Быть может, это и не тоска, а горькое желание залога, что родовая нить не прервется. И я словно призываю отца в свидетели того, что ранняя его смерть – достаточное искупление, я ведь пережил его почти на десять лет.
То глубокое отчаяние, в октябре тысяча восемьсот восьмидесятого года, которое овладело мной в день, когда мне исполнилось тридцать шесть лет, прервавших в этом возрасте жизнь отца, не забудется мной до конца отпущенных мне дней.
Это был тяжелейший для меня год. Трудно в это поверить – сто восемнадцать приступов. Распространились слухи о моей смерти. Я ожидал ее со дня на день. Тень отца не оставляла меня.
Тем не менее, я снова выкарабкался из той ямы, куда отец унес моего братика Иозефа, ямы, в которую меня швырнули Нимфы – Мама, Лама и Лу.
Снова Вагнер196
Теперь же я достаточно спокойно воспринимаю тень отца.
Но вновь беспокоит меня тень Вагнера. Это некая болезнь, от которой я никак не могу излечиться.
Пытаясь отрешиться от этой темы, еще сильнее втягиваюсь в сочинение давно задуманной и тщательно продуманной книги "Казус Вагнера", напитанной ядовитым сарказмом.
Вагнер решил создать новую систему музыки, ибо не был способен тягаться с классиками. И он прикрывает убожество своей музыки пышностью декораций, легендами о Нибелунгах, грохотом барабанов и воем флейт, стремясь построить в шеренгу остальных композиторов и, став во главе, заставить их маршировать за собой и раболепствовать перед ним.
Сцене Вагнера нужны лишь германцы, то есть обладатели длинных ног и юнкерского послушания. Разве не символично, что возвышение Вагнера совпадает с возникновением "империи".
"Казус Вагнер" вовсе не возник из чувства разочарования в прежнем идоле и мести за это.
Просто для меня, именно, в музыке были сосредоточены и требовали разрешения великие проблемы искусства. По Вагнеру романтизм разрешал эти проблемы. Для меня же романтизм был всего лишь вехой на пути к христианству и нигилизму, – стремлению к Небытию, к уничтожению всех принципов, на которых зиждется существование, какого бы ни было, но состоявшегося мира.
Однако, мир этот, вечно снедающий человеческую душу неудовлетворенностью и, кажущимися приевшимися, принципами, так слабо прикрывающими животность и сдерживающими страсть к разрушению, разгулу, распаляющему запаху проливаемой крови, вырывается наружу хаосом, превращающим толпу в разбойничью орду.
И философ или художник, считающий себя пророком, жаждущим из хаоса извлечь гармонию, втягивается этим валом хаоса, который он сам разбудил из наилучших побуждений.
Нигилизм – навязчивое состояние человеческого духа. Он подобен бумерангу. Дух пытается от него избавиться, отбросить, но он возвращается. Любое навязчивое состояние граничит с безумием.
И лишь искусство является единственной силой, противоборствующей нигилизму.
И всяческая гносеология и гностицизм, по сути, – гнусеология и гнустицизм.
С болью, зная, что от меня отрекутся все, ослепленные и оглушенные Вагнером, мода на которого перехлестнула все границы мыслимого, я, по сути, собираюсь окончательно распрощаться с Вагнером во мне.
Если я коснусь тайников своей души, меня опахнет кощунственной мыслью: после его ухода из жизни, является ли вообще Вагнер человеком? Не болезнь ли он, болезнь, внедрившаяся в меня в молодости, от которой пытаюсь сейчас избавиться?
Теперь я могу с полным основанием сказать: Вагнер делает больным все, к чему прикасается и, в первую очередь, – музыку. Я, всю жизнь ищущий спасения от болей, подсознательно спасался от его опер, в которых он только тем и занимался, что спасал – героев, мужчин, женщин, богов, идолов, – ибо я чувствовал, что спасение это всего лишь дань лживой романтике декадентства.
Он ухитрился свой испорченный вкус возвести в некий высший вкус, обернув свою испорченность законом, прогрессом, обольщением чудовищной силы. От фимиама, который курится вокруг него, я задыхаюсь, я распахиваю окна, пытаясь глубоким вдохом развеять чары этого гипнотизера.
Думая о внезапном, на склоне лет, приходе Вагнера к христианству, вспоминаю слова евангелиста Иоанна о том, что Слово стало плотью.
В наше время фальшь Вагнера стала такой плотью, ибо человек сегодняшнего дня принимает фальшь за истину, сидит между двух стульев. В его "да" проступает "нет", а в "нет" – "да".
Я назвал Вагнера – Калиостро современности, и от слов своих не отрекаюсь.
Такое несколько раз случалось в моей жизни: миг внезапно берет врасплох – бессознательное – ударом молнии входит в сферу сознания, испепеляет озарением неисповедимых глубин по ту сторону жизни.
И тогда все сознательное, всю твою жизнь выращиваемое, лелеемое, собираемое, как в дендрарии, кажется бессмысленным сорняком, несмотря на то, что оно культивировалось и подстригалось по рецептам лучших садоводов и мыслителей.
Я должен вернуться в Сильс-Марию, быть может, в последний раз.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?