Электронная библиотека » Эфраим Баух » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Над краем кратера"


  • Текст добавлен: 28 ноября 2014, 21:08


Автор книги: Эфраим Баух


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Я уже знаю, что случилось непоправимое, там, в будущем – у Зеленого театра, и потом – на Греческой площади, я уже знаю, что всё прекрасное – белизна светящихся ног, обессиливающее желание прикоснуться к нежно леденящему овалу девичьего лица – давно позади, в прошлом. Но я бегу, бегу, задыхаясь, – к полоске света, как будто там с меня снимут все грехи – только бы успеть.

Но полоска света исчезает, прихлопнутая дверью.

* * *

Проснусь как от толчка. Шестой час утра. Осторожно, чтобы не разбудить Настю, выхожу в прохладный шелест августовской листвы. Утренний сон, как замерший в зелени солнечный свет, прохладен и недвижен. Сиротливость и беспомощность – в стульях, опрокинутых кверху ножками на столы пустой веранды столовой дома отдыха. По старой полусгнившей лестнице спускаюсь к морю.

Удивительны ловушки памяти. Долго и непонятно, как давний шрам, мучила меня полоска света, прихлопнутая дверью. Пока однажды, более чем через год после тех минут у Зеленого театра, внезапно в памяти с почти режущей четкостью не увидел его лицо за миг до того, как он захлопнул дверь туалета – жалобно вызывающее, потерянное, с приклеенной улыбкой, в холодном стыдном поту. Никогда раньше и никогда позже не видел у него такого лица, как никогда раньше и никогда позже не был в доме Даньки.

Память услужливо прихлопнула, как та дверь, то, что обнаружилось так непривычно, и пугающе, и непонятно. Отмахнулся от всего этого, убегая с ней в ночь, сам не веря, что это необходимо. А он любил ее, лоснящийся, круглый Витёк. Мучился, пропадал, затаенно, глухо один в себе нёс это горькое, драгоценное, невыносимое. Откуда и зачем нанесло меня, откуда нас наносит, третьих – меня, Юру Царева?

Круглый, лоснящийся, такой домашний – Витёк стал потихоньку выпивать. Уехал по распределению в Среднюю Азию. Думал ли, что еще увижу его?


В утреннем холодном воздухе стоит словно бы оголенное, такое ослепительное солнце. Пустынно, безжизненно. Овидиева тоска по белому кораблю, который, кажется, вечно тает и тает на горизонте навек недостижимой тоской по возвращению в Рим.

Тяжелые, плоские, как плиты, волны, низко и в упор катят на берег. В холодном солнце вода, бутылочно-болотная, рассыпает грязно белую, шуршащую, как парашютный шелк, пену. Море шумит ровно, тяжко, словно тысячи примусов, шипящих на ветру.

В комнате дома отдыха безмятежно, сладко спит северный цветок, Анастасия, чья бледная красота не дает покоя отдыхающим.

В прибрежной траве, не почувствовав прихода дня, одиноко, забыто, печально поёт сверчок.

III
Чистейший ворох зимы

 
Гулкий короб зимы —
Скарб в нем скудный, особый: сугробы,
Хрупкость вымершей тьмы
И полозьев скребущие скобы.
 
 
С треском рушится сук,
Обжигая колючею пылью.
Воздух ломок и сух,
Как в гербарии бабочки крылья.
 
 
Льда отёчный нарост
И дыханье теплыни запечной…
Шерстью смерзшихся звёзд
Обдирает лицо мое Млечный.
 
 
Тропка наискосок —
К сельской чайной, безжизненно блёклой:
Света жёлтый брусок
Сквозь горбато оплывшие стёкла.
 
 
Мне ходить по тропе
И грустить по давнишней обиде,
Вспоминать о тебе,
Тосковать – как по Риму Овидий,
 
 
Помнить споры друзей
За студенческим чаем и хлебом.
Кверху дном – Колизей:
Стадиона гудящее небо.
 
 
Мне мерещится зной,
Море, лик твой над плавною пеной…
Как скрипуче зимой
Колесо ледяное Вселенной.
 

Конец ноября. Еще не погашены фонари, и мы спешим на занятия, и раннее утро поскрипывает под подошвами тонким льдом, свежо, остро, весело.

На аллеях, перед зданием университета, между оголёнными, слабо потрескивающими деревьями, стоят группами. Движутся, перебегают, окликают друг друга, смеются, переговариваются, расходятся, сбегаются. И всё это целиком схватывается взглядом, втягивает – шумно взбалмошное, юношеское, бестолково веселое, необходимое в оставшиеся минуты до звонка.

Почти вздрогнув, чувствую взгляд. Недалеко от входа в университет, у стены – девушка. Волосы, завешивающие по сторонам лицо, собраны сзади в узел. На голове, на самой макушке – легкомысленная какая-то вязанная морковного цвета шапочка. Глядит на меня, не отрываясь. Ловлю себя на дурацкой мысли, что так, как она видит меня, еще никто не видел. И на кончике этого взгляда меня, слегка обалдевшего, подталкивают идущие сзади, вваливают в вестибюль, ведут по лестницам, вталкивают в аудиторию.

Янулыч, как мы его кличем, один из любимых наших преподавателей, читает геотектонику. В пространствах еще не обжитых, обжигающе-ледяных и синих, как лезвие, идет горообразование, молодое, альпийское, острое на сбросах – Герцинский орогенез. Цепи хребтов, образующиеся на ранее существовавших. Межгорные впадины и прогибы, разрывы, подвижки возникают по старым складкам. Дымясь, образуются будущие месторождения полезных ископаемых, которые нам предстоит вызубрить. С грохотом и дымом из хаоса вырезаются совсем еще младенческие бездны и вершины, еще и не знающие своего будущего имени – Тянь-Шань, Сихотэ-Алинь, Копет-Даг, Памир.

Витёк дремлет, положив голову на руки: вчера, подвыпив, хрипел и рвал гитару до двух часов ночи. Кухарский глядит на Янулыча такими преданными, такими искренними, такими черными в окружении блестящих, как вакса, ресниц, что хочется пустить слезу от умиления. Однако только мы знаем, что он уже приступил к обязанностям главного «обалдуя», которые исправно несет из дня в день, как признанный гений «балды». Рядом, пыхтя до посинения, безуспешно ему сопротивляются Гринько и Данька-кулан. Витёк иногда поднимает голову, лоснится, как всегда, неопределённо улыбается в пространство. А там, невидимо для него, творится невообразимое: трещит по швам земная кора. В полостях мечутся горячие потоки, раскрыв огненные пасти. Проветривается преисподняя, готовясь в далеком будущем стать Дантовым адом.

Проглатываем в студенческой столовой, не входя во вкус, борщ, котлеты и кисель. Гурьбой движемся по улице в сторону общежития, лениво цепляя встречных девушек, или же увлеченно втягиваемся в занятие: увидев идущего впереди человека, безмолвно догнать его. И когда он окажется среди нас, неожиданно всем вместе загоготать. Человек вздрагивает, готов обругать нас, но нас много, и мы с каменными лицами проходим мимо, намечая другую вдалеке маячащую жертву. Мы увлекаемся, мы ничего не замечаем, мы гогочем, жертва оборачивается, и это – Янулыч. Небрежно, с усмешкой, окидывает нас взглядом, задерживает его на Кухарском, уходит за угол.

На миг явственно ощущаются толчки горообразования. Окаменеваем. Нас трясет и разламывает. Как же? Не узнали. Ни один из нас. Черт попутал? Экзамен-то на носу.

Особенно сокрушается Кухарский. Он ведь по общему уговору сегодня стоял «на стрёме». Зная привычку Янулыча во время объяснения останавливать на ком-нибудь взгляд, целых два учебных часа преданными глазам «водил» Янулыча, не отпуская ни на миг. И всё – насмарку.

* * *

Швыряем на стол конспекты и книги, валимся на койки, лежим, замерев. Неожиданно, как с цепи сорвавшись, выносимся во двор и остервенением гоняем невесть откуда взявшийся мяч. Боремся, моемся, бегаем по коридору. А между тем, не останавливаясь ни на миг, идет своим чередом в Альпийской и Тихоокеанской геосинклиналях горообразование, и никуда от него не деться. И в девятом часу вечера, убегая и прибегая, носясь по улицам, валяясь на койках, подравшись подушками, выжав гири и прочие тяжкие предметы во всех комнатах, изматывая себя бесцельным шатанием, наконец, устав от сопротивления, исчерпав все его возможности, в унылой неизбежности садимся за конспекты и книги. Водим пальцами по картам, где вовсю работает и всё образуется и образуется Герцинский орогенез. Он ошеломляющ, он беззвучен, он ироничен, как насмешливые глаза Янулыча в момент нашего окаменения, он заставляет себя уважать, почти любить, продолжается в сон – и тут-то обретает звук, грохочет, раскатывается, затягивает, как трясина. И я один в этом грохоте, только недвижное леденящее небо и вдалеке – легкомысленная шапочка, чудом держится на голове среди всеобщего катаклизма, и голос – серебряная цепочка, бросаемая мне, и всё она обрывается, обрывается…

* * *

Коллоквиум перевалили благополучно. А начало декабря валит в сонную одурь гнилыми туманами, мелкой моросью, слякотью. Дрыхнем без задних ног, шатаемся, опухшие от сна, вяло огрызаемся, лень поднять подушку и швырнуть в соседа.

Лишь чуть подморозило в субботу – и оживление. На втором этаже, в красном уголке – танцульки. Доносится радиола, возбужденные голоса, девичий смех, в коридоре суета, топот. А я один в комнате, лежу на койке, заложив руки за голову, и сладко мне переживать свою заброшенность, одиночество, даже – избранность. Я вижу себя восхищенными глазами, цвет которых не запомнил, но над ними неопределённо и легкомысленно маячит морковная шапочка.

С тем же чувством избранного и непонятого, стараясь не расплескать усердно лелеемой в себе печали, нехотя встаю, бреюсь, одеваюсь, причесываюсь, словно бы не глядя в зеркало, но, тем не менее, пристрастно себя оценивая. Испытываю глупый трепет, почти озноб, и сам про себя смеюсь над этими ощущениями. Поднимаюсь по лестнице, и вижу в дверях красного уголка – её.

От неожиданности пересыхают губы. Выступает пот. Готов дать стрекача. Я ведь только две минуты назад думал о ней, но так туманно, как будто и не о ней, а о чём-то давно мелькнувшем, всего лишь, быть может, привидевшемся, волнующем неопределенностью – и вдруг – вот она. Стоит, прижавшись к косяку двери красного уголка, смотрит на меня в упор, как будто и не отрывала глаз от лестницы и знала, что сейчас появлюсь. Она без шапочки, волосы также небрежно забраны сзади узлом.

Несколько шагов, отделяющих лестницу от злополучной двери, иду как по раскаленным углям, гляжу на нее, стараясь придать взгляду даже наглость, и не знаю, получается ли это. Прохожу мимо, втискиваюсь в толпу ребят, успеваю чуточку прийти в себя, громко объявляют, почти по-французски, в нос – «Дамен танго». Она подходит ко мне и приглашает.

Лицо у меня, кажется, горит. Только бы рта не раскрыть, тогда конец: младенческое бормотание, лепет, пузыри. Но танец кончается, надо же хотя бы что-то спросить, зацепиться. От напряжения, кажется, начинаю дымиться, внутри идет работа, подобная горообразованию. Варианты, как ржавые столетние камни – «Чудный вечер, не правда ли? – фу, пошлятина, опереточный оборот. «Вам нравится эта музыка?» – да пропади я пропадом, чтоб язык у меня отнялся. «Как вы сюда попали?» – только немедленное землетрясение может меня спасти. И тут где-то рядом слышу свой голос:

– Вы с филологического?

– Да. С первого курса. И зовут меня Лена, – улыбается, и совсем не иронически, а ровно настолько, чтобы придать мне силы, чтобы всё стало проще простого.

Следующий танец, дикую не проваренную смесь ритмов, мы уже танцуем, как давние знакомые, молчим, сообщнически улыбаемся. Тяжесть отошедших минут улетучилась. Мне даже кажется, что мы не танцуем, а легкое ненавязчивое, но крепко ощутимое доверие кружит нас. Мы как бы подчиняемся чему-то извне. Она идет в комнату к подругам за пальто, я бегу – за своим. И всё знакомое, въедливое – поворот коридора, пыльный фикус рядом с дежурной, доска с ободранными наполовину объявлениями, дверь в комнату, вечно распахнутый стенной шкаф, из которого выволакиваю пальто, надтреснутая люстра, чайник с облупленным носом – всё живет мельком, несерьезно, слишком навязчиво претендуя на меня в каждый день моей жизни. А у выхода на улице, рядом с дежурной стоит она, и зовут ее Лена. Нечаянно рассыпались волосы, и она делает движение головой, как бы высвобождаясь из них, ловко заворачивает узлом, каким-то невероятным, небрежным жестом натягивает на них шапочку и, готов поклясться, на то же место и с теми же вмятинами, как тогда, впервые, неделю назад, что просто непонятно, как все вокруг остается по-прежнему.

На улице слабый морозец, темно, свежо и распахнуто до звёзд, и это особенно остро ощутимо после недели туманов, слякоти и мороси. Месяц в небе ясный, но тени от деревьев и стен мягкие, незавершенные, чуть размытые, как бы непросохшие, и в этом такая незащищенность и нежность, как на японских акварелях.

Мы идем рядышком, не прикасаясь. Поднимаемся вверх по улице, чтобы потом спускаться по тихой Парковой, на которой она живет. И я говорю, почти не слыша, что говорю, как будто лишь прикасаясь к словам кончиком языка, а они сами летят и летят. Мешаю сведения о луне с анекдотами, попадаю на любимого конька, и поехало-понесло в любимые мои фантазии о корабле-городе. Внезапно ловлю себя на слове «бугшприт», теряюсь, замолкаю. В толк не могу взять, откуда он – бугшприт, – встрял, как кость, и вообще – скорее на берег, к ней. Оглядываюсь на нее и понимаю, что совсем неважно, о чем говорю – ни ей, ни мне. А главное, что я чувствую – в каждом мгновении она со мной, я ей интересен, нужен, приятен, и это ощутимо во всей ее фигуре, лице, движениях, в почти легендарной шапочке, хотя она и не смотрит на меня, идет себе рядышком, каблуками дробит тонкий ледок в лужах.

* * *

Приходит зима и уходит зима. Я родился в декабре. Мне уже тридцать два, и в последние годы не минет меня пусть редкий, без слякоти и туманов, декабрьский вечер со слабым морозом, когда гуляю один, слушая, как, замерзая, чуть слышно потрескивает вода в лужах. Поскрипывают деревья, хрустит ледок под ногами пешеходов. Звуки бодрящие, и в них – надежда, что впереди еще многое, может быть, даже еще – вся радость и вся печаль.

Но никогда не забыть и ни с чем не спутать тот звук, когда под ее каблуком потрескивал ледок. Серебряная ниточка звука исчезала, возникала снова, и рядом с ней жила моя боязнь, что в любой миг она может порваться, пропасть, – серебряная ниточка, на которой так тяжко висела невыносимо счастливая моя жизнь, – и её только-только начали мне отпускать понемногу. Господи, так было страшно и непривычно, и даже не верилось, просто пугало быстротой, с которой нахлынуло (полчаса назад я и не знал ее), что я поспешил распрощаться с нею у ворот ее дома.

Меня несло обратно, как несет под уклон глыба под гору, и не можешь остановиться, и радостно лететь и страшно, что в конце пути глыба развалится и раздавит своими обломками.

Я изо всех сил старался сдерживаться, и в этом сдерживании была такая полнота приходящей жизни, как будто кончиком ботинка осторожно пробуешь каждую набегающую на тебя минуту.

Уже поздно, дверь в общежитие заперта. Деликатно поскребся в стекло, с виноватым лицом обогнул дежурную. Иду по коридору, распахиваю дверь в комнату, что-то льется сверху за воротник. Успеваю отскочить. В темноте различаю: лежащий на койке Кухарский, дергает веревку, протянутую к чайнику, повешенному на гвозде над дверью. Веревка обрывается, чайник с грохотом и плеском летит на пол, по коридору бежит дежурная. Успокаиваю ее, закрываю за собой дверь. В темноте сдавленные звуки, скрип коек под Кухарским и Гринько, гогочут черти, надрываются, даже не знают, что со мной произошло. И я хохочу вместе с ними. Срываю с себя одежду, валюсь на койку.

Лежу с открытыми глазами, гляжу за верхний краешек ночного окна. Ребята уже спят беззвучно, как сурки. А я не знаю, что делать, чтобы не раздавило обрушившимся на меня, как ледяной водопад, захватывающий дыхание, не знающим удержу и меры, самим собой захлебывающимся избытком жизни. И лицо мое, одеревеневшее, как бывает, когда вырвешься из-под ледяного обвала воды, непослушное, растягивается и растягивается, то ли в улыбку, то ли в испуг.

Пытаюсь зацепиться за мелочь, как утопающий за соломинку: хочу её увидеть – просто девушку Лену. Обычные руки, ноги. Шапочку долой, надоела, набила оскомину. Талия даже тяжелая, и ноги чуть толсты в лодыжках, и движется как-то лениво. Но как плавно и крепко, с какой ангельской неуклюжестью, от которой обмираешь. А обмер – и тотчас же сбивает с ног вновь бьющий, неизвестно откуда, избыток ледяного восторга.

Верчусь на продавленной скрипучей койке, выхожу в туалет, сую лицо под струю воды из крана, пью, опять ложусь, закрываю глаза – всплывают её – мерцающие. Чепуха: как это, мерцающие? А шея длинная и как будто всё к тебе тянется. И голос грудной, но за ним еще и другой, чуть нежнее и выше. И когда она удивляется, смеется, убеждает – тот, как искорка, раз – сверкнул и спрятался. Спятил, ну, правда, спятил: двойной голос…

Не могу уснуть, одеваюсь, говорю дежурной, что голова болит, хочу проветриться. Выхожу в ночь, просторную, чистую, с далеко протянутыми густеющими тенями, в ночь, которая только одна и может вместить изматывающий, счастливый, бестолковый, ледяной наплыв обуревающих меня чувств.

* * *

Поглядеть со стороны, я и впрямь стал напропалую проматывать время. Кончаются занятия, в общежитие не иду. Шатаюсь по университетским корпусам, коридорам, двору, обнаруживаю незнакомые уголки и закоулки. Подозрительно усердно прочитываю всё, висящее на стенах и стендах в виде объявлений, плакатов, расписаний – в казенных пустых коридорах, где в минуту можно скиснуть. Но зеркала по обе стороны парадной лестницы отражают на моем лице слабый румянец – и в нём как бы застывший, прислушивающийся к себе испуг непрерывного ожидания наплывающей изнутри жизни, плохо скрываемой за ленивым позевыванием.

Без пяти минут дипломант, с последней сессией на носу, с горами конспектов и книг, которые требуется осилить, с хвостами последних лабораторных, я – почти в гибельном восторге – прожигаю время, как азартный игрок.

Стал кто-нибудь за мной подглядывать, явно удивился бы моему поведению: стоит человек у стены, блуждает взглядом поверх повисших на стене бумажек, как будто дремлет на ходу. Вдруг срывается с места, бежит через двор. На полпути замирает, садится на скамейку и подолгу следит за тем, как занимаются физкультурой студенты младших курсов, смотрит на часы. Почти теряя книги и конспекты, бежит обратно и снова замирает перед бумажками на стене. Звонок. Из трех аудиторий вываливается толпа, шум, толкотня, шарканье. А он куда-то вдаль глядит и, главное, что-то видит. Снова бежит через двор, почти падая, торопится к деревьям, растущим вдоль забора, прячется за ними. Толпа растягивается, бредет через двор наискосок, в другой корпус. Перемена кончилась. Пусто и тихо. Человек снова возвращается в коридор – вычитывать плакаты объявления. Улыбается, садится на подоконник, листает конспект, но глаза блуждают далеко от текста, и так до следующего звонка.

И только один я знаю, какую полноту никем не подозреваемой жизни таит, ну, хотя бы, уже пожелтевший список должников, потому что стоит от него отвернуться влево, как тут же в памяти озаряется распахнувшаяся из аудитории дверь. И она, смеясь, с портфельчиком, в серой юбке и бежевом свитере тяжеловато и плавно бежит вверх по лестнице. Следом – все остальные, её уже не видно, скрывается за выступом, но до сих пор ослепителен для меня этот проход, пробег, явление в спектакле, где я до смерти заинтересованный зритель, потому что спектакль этот – моя жизнь.

А около скучного плаката с правилами поведения в университете она всю перемену проболтала с подружкой. Улыбается, хмурится, осуждает, хохочет, и при этом что-то такое выделывает руками – обтягивает свитер, поправляет волосы, отбрасывает ладони, как будто вот-вот прокрутится на одной ноге, но замирает в начале движения, снова трогает волосы, вдруг срывается и убегает.

И странно мне, что существо, каждое движение которого укалывает болью и тревогой, к концу занятий, – а я нередко досиживаю на скамье под деревьями до конца ее смены, – бежит к телефонной будке и звонит, и я знаю – мне.

Возвращаюсь в общежитие один, и вокруг темно и холодно, а я медленно процеживаю сквозь себя печаль, как будто с минуты на минуту вернулся с дальней диковинной планеты, где в светящихся подобно марсианским каналам, коридорах, у мерцающих списков и объявлений высвечивались по новому минуты моего существования. И вот я снова – в тусклом вестибюле общежития, у пыльного фикуса. И голос усталой дежурной, матери трех детей, как отзвук, передающий мне вдогонку весточку с той же планеты, при мне же посланную:

– Вам звонила Лена.

* * *

После звонка огромный вестибюль центрального здания Университета заполняется толпой, так, что и продохнуть нельзя. Чувствую – она тут, еще не видя, вижу ее походку, лениво тяжелое скольжение быстрого тела, пальто внакидку. Пробивается ко мне, улыбается:

– Я знала, что ты здесь.

Глядит прямо на меня, и я смотрю ей в глаза, но не могу схватить их взгляда, словно неожиданный в этот миг возникающий боковой свет, как внезапно открыли сбоку окно или зажгли лампу, уводит ее взгляд, а он в каждый миг возвращается, уносится и возвращается.

* * *

Висящее на доске расписание занятий первого курса филологического, потертое от указательных пальцев, которые вечно ползают по нему, с чернильными исправлениями, – мой путеводитель. Заранее с царственной щедростью он расписал тропы, на которых стоит, не колыхаясь, в воздухе ореол этих дней – среди скуки ранних декабрьских сумерек, по-зимнему дремлющих зданий, чью печальную дремоту подчеркивает яркий свет в окнах, осклизлых заборов, оголенных деревьев.

Иногда, одурев от сидения над конспектами (приходится наверстывать счастливо промотанное время), бегу к окончанию занятий, чтобы проводить ее домой. Идем, держимся за руки. Несу ее портфельчик, почти не говорю, едва касаясь земли. Все силы на одно: растянуть эту горстку минут, ничего не растерять. И видится мне со стороны мое лицо, фигура человека, на которого сверху рушится поток долгожданной воды, кристальной, ледяной, живой. И он стоит, растопырив пальцы, руками в обхват, грудью и открытым ртом ловит летящие воды, в жажде ни одной капли не упустить, но всё – мимо, только ледяные капли на лице, губах, ладонях.

Я даже не знаю, как сказать, как это существует, на чем держится – невидимое, утомительное и жаждущее продолжаться, прозрачно перекрывающее нас двоих. Не надо мне её трогать – только пусть длится это молчаливое скольжение в сумерках, где кружатся первые еще редкие снежинки, и она хватает мою руку, боясь поскользнуться.

Так нельзя. Боюсь за себя, но это – поодаль, это даже не трогает, инстинкт самосохранения отброшен, как ненужная и мешающая деталь. Нелепая улыбка растягивает рот до ушей. Как никогда понимаю Иванушку-дурачка, счастливого баловня сказок, но достанется ли мне в финале царство?

Становится страшно и за себя и за нее, и не в первый раз, когда прощаемся. Одно и тоже отпечатывается в памяти – движение ее головы вверх – попытка высвободиться из плена волос – движение птицы, оценивающей высоту, на которую надо бы взлететь. Зябко поводит плечами, как будто чувствует слабость крыльев. И в этот миг мне ее внезапно и остро становится жаль. Вспоминаю Манжелей, которая вела у нас химию: старая дева, носит птичьи шляпки, полна достоинства, несмотря на хромоту, быстро движется, но как птица по земле. Ее придумали для полета, а она ковыляет всю жизнь по кочкам. Мы уважали и любили ее, и даже сейчас, видя ее, мучительно думаю, как проста, скудна и печальна ее одинокая жизнь.

Закрывается за Леной дверь её дома, а я иду и думаю, и не могу взять в толк, почему при этом, казалось бы, высвобождающем движении, тотчас мне на память приходит Манжелей.

* * *

Январский воскресный денек. Лена заранее купила два билета в цирк на дневное представление, а вечером идем на именины к ее подружке. День только начат, слабый морозец, валит снег, смех и голоса катятся, как туго сбитые снежки.

Вот и она, стоит на углу, в серой шубке, в сапожках, на сгибе локтя сумка. В такой ранний час я ее еще не видел. Достает билеты и осторожно кладет мне в ладонь, как будто не колеблясь и все же понимая неотвратимость поступка, целиком доверяется мне. Снег остужает мне лицо, тает на губах.

В раздевалке цирка тепло, ярко, запах косметики, шелест конфетных обёрток.

Только хватаю ее за воротник, выскальзывает из шубки. Грустная примета. Берет меня за руку. Уже легче. Спускаемся по лесенке, поднимаемся по лесенке. Садимся.

Неожиданно над головой выстреливает музыка, вспыхивает свет, и откуда-то из-под нас выкатываются, выбегают, выпрыгивают циркачи. В световом куполе, срезанном снизу ареной, раскручивается шумное, яркое, пестрое, ловкое, – собачки считают, медведи водят мотоциклы, лошади пляшут, клоуны регочут, без конца пьют молоко из бутылок величиной с канистру, обливаются из детских клизмочек, бьют по голове друг друга огромными дубинами, полыми внутри. Внизу – акробаты, в воздухе – акробаты, оркестр насаживает над моей головой, а я не свожу с нее глаз, и что-то тайное тревожное точит меня. Она забыла, что я рядом. Есть лишь зверино зачаровывающий купол. Я впервые отдаю себе отчет: даже самой тонкой нити в эти минуты между нами нет. Пока еще смутная ревность тянет ко мне свои присоски.

– Вот смельчак, а? – она хватает меня за плечо, глаза её по-кошачьи блестят. Конечно же, молодой укротитель – расхаживает между львами, фат, усы нафабрены, вращает глазами. Такое отсутствие меры: мало ему, что укротил львов. Жадно хватаю воздух, в котором запах влажных опилок, звериного пота, тяжкое и сильное дыхание львов, их ленивая мощь и рык.

Лена вскакивает, машет ручкой, даже кричит – хочет, чтобы заметил её этот фат, пропахший звериным потом. Я подавлен. Одним глазом бы взглянуть на остервенело работающих над моей головой музыкантов. По-моему, сплошь зверские физиономии. Как объяснить ей, что, конечно же, львов укротить очень трудно, но и не легче иметь чувство меры, – не вращать так бездарно глазами и щелкать хлыстом себя по икрам. Но я молчу. Спускаемся по лесенке. Подаю ей шубу.

На улице темно, бело. Метель. На миг прижимается ко мне, и световой купол исчезает. Всё, как издревле: я, она, снег, ветер, деревья, редкие огни. Я держу сумку, она закутывает голову платком. Куда-то пробиваемся, теперь она ведет меня. Звонит. Вваливаемся в узкий проход, темный, пахнущий мокрой холодной одеждой, ванилью, соленьями.

В дальнем краю прохода, в светящемся проёме двери, словно бы стоят, как слабо и чисто позванивающие рюмки на столе, все заманчивые звуки праздника: звон вилок и ножей, стаканов, голоса, смех, возбуждение.

Никак не может сладить с замком на сапожке. Беру осторожно за коленку, оттягиваю замок, снимаю сапожок, разминаю затекшие пальцы ноги. Смеется, впрыгивает в туфельки.

– Сюда, руки помой! – вталкивает меня из темноты в яркий свет, в зеркало, флаконы, щетки, тюбики, мыльницы. На меня щурится испуганная перекошенная физиономия. Причесаться, охладиться, чего доброго, всех перепугаешь.

Меня ослепляет и умиляет снежная белизна скатерти под яствами, сверкание рюмок, тусклый дымок над горячими блюдами. Вокруг сплошное безличье – на блюдах воротников, на остриях галстуков, из пиджаков и платьев выныривающие руки. Не уставая, жму их, бормочу, и они бормочут, но никто имен не запоминает, ни мне, ни им имена не нужны.

И вдруг – как вспышка. Далеко, в самом краю стола, кажется, за тридевять земель – Нина. И чмокает ее в щечку никто иной, как Женя Белохвостиков с филологического, по кличке «балерун». Ребят на этом факультете можно пересчитать по пальцам. Но Женя – редкая птица среди всей студенческой братии – знаком всем и каждому. Издалека можно принять за смазливую девицу. Ходит, как бы пританцовывая, покачивая бедрами, отставив в стороны руки с растопыренными пальцами, как будто все время сдерживает вздымающуюся на ветру юбку. Девочки принимают его за своего. При встрече он каждую лобызает в щечку. И тут вспоминаю. В прошлом году наш студенческий ансамбль ставил второй акт из оперы «Фауст» Гуно. Я играл в оркестре на гитаре. А в знаменитом вальсе среди пар легко и раскованно кружилась Нина в паре с моим соседом по комнате Кухарским.

Нина непривычно оживлена, сменила прическу, вернее, распустила волосы, и от этого овал ее лица ожил, утратил кукольное выражение. Продолжая шептаться с Женей лицом к лицу, помахала мне ручкой.

Я, как говорится, вовсе выпал в осадок.

Кто-то налил мне водки, и я залпом осушил рюмку. Еда не лезла в горло. Мучило подозрение. Знала ли Лена, что здесь будет Нина, решила проверить мою реакцию?

– Кто эти все? – прошептал я Лене на ухо. – Динозавры, что ли?

– Ну, чего ты, миленький? Тут большинство с первых курсов Сельскохозяйственного и Медицинского. Ну, не лезь в бутылку. Лучше сыграй на гитаре.

– Откуда ты знаешь, что я играю на гитаре?

– Да я же ни одного концерта, где вы выступали, не пропустила. Тогда и положила на тебя глаз, – она потерлась щекой об мою.

– Но та, вон, блондинка, она же с третьего курса.

– Это та, которая с «балеруном»? Так он же лапочка, женский угодник. Даже меня однажды провожал домой. А её первый раз вижу. Хотя мы обожаем старшекурсниц, а они на нас никакого внимания.

Сдвинули стол к стене. Начались танцы. И, конечно же, среди всех этих неуклюжих топтунов, выделялись легкостью и умением, приковывая внимание всех, Нина с Женей.

– Исчезнем, – шепнул Лене.

Снова – кошачий блеск в ее глазах. В темноте коридора, почти ничего не видя, одеваемся, обнимаемся, выкатываемся клубком – в метель. А у меня на душе кошки скребут. Она, явно чувствует что-то неладное, ластится, как кошка. А метель кружит, слепит, задувает. Или раздувает: невидимый жар. Катимся, отыскиваем тихие закутки – целуемся. Валимся в снег – целуемся. Над нами колышутся кусты в белых балахонах, обжигающе холодных – целуемся.

Пылающие губы, горячее ощущение близости – в завихрениях снега, на морозе. Не видно ни поверху, ни понизу, ни сбоку – только облака снега, в тысячи мелких иголок обжигающие лицо. Волны, покрывала, пологи снега закручиваются пляской вокруг нас. И лишь облако жара – вплотную к нам, и в нем красно, как в пылающем, иссушающем, обдающем алыми отсветами печном зеве.

* * *

Каким образом, плавая в грудах книг по специальности, с послезавтрашним экзаменом по петрографии на загривке, посреди читального зала, оказался рядом с незнакомым филологом, читающим дневники Льва Толстого?

Когда он вышел поесть, наугад раскрыв страницу, читаю, сижу, как пригвожденный.


«Ночь чудо… В душе такое неизмеримое величие. Взглянул в окно. Черно, разорвано и светло. Хоть умереть. Боже мой. Что я? Где я? Куда я?»


«Скоро ночь вечная». (Ему двадцать девять лет)… «Мне всё кажется, что я скоро умру. Лень писать с подробностями. Хотелось бы всё писать огненными чертами…»


«Что нам делать? Что нам делать, Соня? Она смеется…»


«Я так боюсь умереть. Счастье такое, какое, мне кажется, невозможно…»

* * *

Зима.

Шуршащие вороха снега, тающий ворс, леденящая белизна ваты, пресность всего мира, горы накрахмаленного белья, лиловатая по краям пена над гигантской его лоханью, – идет великая стирка. Свежестью, чистотой напитываются деревья, земля, глаза, мысли, поступки, небо.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации