Текст книги "Не знаю"
Автор книги: Екатерина Чиркова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Анна
2020 г., Москва
Так получилось, что мы никогда особо не разговаривали. И все-таки последние годы говорим еще меньше. Так мало, что я, похоже, просто разучилась говорить с тобой – вот, пишу.
Ты приходил среди ночи ко мне в комнату и садился на кровать. Я обязательно просыпалась, сворачивалась змеей-калачиком и голову клала тебе на колени. А ты меня по голове гладил. О чем ты в те моменты думал, я не знаю. Мне же в тот миг ничего больше не надо было на земле.
Никто в нашем доме никогда не говорил «я скучаю», «как же хорошо дома»; мы не обращались друг другу «дочка», «мама» или «папа». Как обращались? Да никак. Спасибо, что на «ты», а не на «вы», по имени и отчеству. Ты замечал?
Лёлечка всегда была именно Лёлечкой – и в разговоре, и за глаза, в третьем лице. Тебя мы с матерью между собой называли по фамилии: «Кольцову это не понравится», «Кольцов приедет», «Кольцов в курсе». Ты и сам о себе часто говорил в третьем лице: «Кольцова на мякине не проведешь». Ко мне вы обращались по имени, было два варианта: строгий «Аня» и возмущенный «Анна».
Когда в чужом разговоре я слышу: «Привет, папуль!» или «Дочечка, дай обниму, соскучился», – меня душат мгновенные слезы. А как у тебя? Бывает такое?
Теперь мы совсем ничего не знаем друг о друге. Я даже не знаю, что подарить тебе на день рождения. Или все-таки знаю? Вот мой подарок – картина. Ты и я, мы с тобой гуляем по лесу. Помнишь, мы ходили с тобой гулять в лес. Вернее, ездили на автобусе.
Лес был настоящий, дремучий. Теперь на том месте огромная парковка, торговый центр, за ним маячат жилые кварталы до горизонта. Ближайший лес километрах в ста.
Как бы то ни было, что бы ни было и не было между нами, я вспоминаю этот лес таким – высокий, с сухими розовыми сосновыми иголками под ногами, без тропинок, с заоблачными, чистыми стволами, с птичьими голосами. Тихий, бесконечный. Мы шли молча, быстро, ты – засунув руки в карманы и глядя перед собой, я – рядом, глядя на тебя и вокруг.
Так я и нарисовала: ты стоишь, руки в карманы, и глядишь задумчиво поверх моей головы. А я смотрю на тебя.
С днем рождения.
Нонна
1985 г., Москва
Утро наступало какое-то неопределенное. Не солнечное, не хмурое, даже не серое, а какое-то никакое. Разве что тихое. Было воскресенье. Нонна проснулась окончательно, глаза закрывать больше не хотелось, но и вставать не хотелось. Она думала. Попробовала посочинять стихи, но не шло. Когда тебе пятнадцать, обязательно хочется сочинить что-то особенное, а выходит обязательно что-то банальное. Нонна вытащила ногу из-под кота, потом из-под одеяла. Села, поставила ноги на пол. К стопам прикоснулась прохладная, бодрая поверхность. Кот с мявком спрыгнул с кровати – побеспокоили – и выгнул спину, хвост крючком. Она сидела на кровати, в окно смотрело блеклое небо, голые ветки. С кухни доносились звуки хозяйственной деятельности: мама, как всегда, при деле. Нонна представила себе нахмуренное лицо, складку между бровями. Отца она не знала, о нем никогда не было и речи, как будто его и самого не было.
В детстве она недоумевала, почему мама не радуется, почему всегда огорчена, недовольна. Закрадывалось – может, я виновата? Ой, вот опять запачкала, сломала, наступила, разлила.
Наказания были классические, тоскливые, методичные.
Мама – школьный завуч с искусствоведческим образованием, обостренным чувством прекрасного и обостренной же манией гигиены. Мусорного ведра в доме нет, каждую бумажку – в мусоропровод. Тряпок нет. Носовых платков нет. Их заменяют салфетки и туалетная бумага – одноразовое. Новые кресла стоят несиженные с момента покупки, заваленные подшивками журнала «Балет».
Сами слова «наказание», «накажу» мама произносила с каким-то священным наслаждением. Любимым было – поставить в угол. Угол был в ее спальне, темной, тесной комнате, где пахло духами и еще чем-то тяжелым – снами, мыслями, а может, просто редко проветриваемой постелью. Она вела дочь за руку и, произнеся торжественно слова «ты наказана», оставляла одну, непременно лицом к стене. Нонна не сопротивлялась, шла, как зачарованная. Дверь за матерью закрывалась, и наступали темень и тишина. И покой. Облегчение. Здесь можно было отдохнуть и не бояться сделать что-то не то или не так. Уже наказана. Бояться уже нечего. Нонна закрывала глаза. Если стоять долго с закрытыми глазами, начинало покачивать, а если зажмуриться, то мерещились радужные круги. Она снова открывала глаза и видела один и тот же кусок обоев – такие же были у одноклассницы, у которой она побывала однажды дома. Повторяющийся узор, подобный какому-то старинному гербу, с венком по центру. В этом венке ей был знаком каждый цветок, каждый лепесток, пересчитаны все тычинки.
Как загипнотизированная, она проводила часы, вечность – во всяком случае, так ей казалось, – лицом к стене, даже не пытаясь развернуться или выйти, сесть или лечь, взять что-то в комнате.
Узкий ремешок, который мать использовала для порки, до сих пор висит у той в платяном шкафу. К этому наказанию она прибегала нечасто, но особенно торжественно. «Ты заслужила серьезное наказание», – сердце сжималось, хотелось заплакать, но ужас не давал. Лицо само скукоживалось от страха, а дыхание сбивалось, сокращалось до всхлипов. Ноги подкашивались, пока мать так же за руку вела ее в ту же спальню, доставала ремешок из шкафа, укладывала на кровать, прихватывала за щиколотки. Нонна знала очень хорошо эту боль. Страх был в ожидании. Оцепенение и бессилие, предшествующие боли.
К пятнадцати годам страх оплошать и быть наказанной вместе с мечтой развеселить маму сменились навязчивыми фантазиями о сепарации, сдобренными жаждой жестокой мести. Длилось и давило тоскливое чувство склеенности с матерью намертво, безысходно. Такой вот клей «Момент» – с едким запахом, прозрачный, вязкий, и отодрать можно только вместе с кожей. Казалось, им с мамой никогда не расстаться. Каждую секунду она ненавидела мать и не могла без нее обойтись – шла ли речь о школьном сочинении, выборе одежды, бесконечных конфликтах с одноклассниками, прическе (она давно хотела постричься, но мать не давала отрезать косу) или мнении о мальчике из соседнего подъезда.
Девочка подросла, окрепла – физические наказания вынужденно сменились словесными, количество запретов росло пропорционально количеству желаний.
Нонна в пижаме подходит к кухне. Мать с кем-то говорит. По телефону? Так рано?
«Чем я виновата? Почему, что со мной не так? Чем я хуже других? Разве я что-то делала неправильно? Я уверена, что всегда была права. Тогда почему одна? И Нонка будет одна. Такая же…»
Последовало словечко, привычное от одноклассников, но чтобы мат себе позволила мать! Да Нонна вообще впервые слышала от нее такое. Она заглянула на кухню. Телефон стоял на своем месте, мать стучала ножом по разделочной доске.
– Доброе утро, мам…
– Приведи себя в порядок. Приходи завтракать.
И мама вроде бы замолчала. Тем временем Нонна продолжала слышать.
«Вот. Ну кому такая нужна замарашка? Одни кости, пижама и та какая-то вся серая. Неприятно смотреть. Волосы серые, губы серые, глаза серые… бедная моя. Я в ее годы и то была поярче…»
В этот день Нонна начала слышать мысли людей. И это было кошмарно. В метро она глохла от многоголосия – хохота, тупых шуток, страхов, что поезд остановится, что опоздаю, что опять попадусь начальству, – и невероятного количества скабрезностей. Правда, чаще всего не в свой адрес. Сильнее всего обескураживало то, что по своему поводу она почти ничего не слышала. Чаще всего что-то вроде: «А вот эта худышка, интересно, выходит или нет? Надо спросить».
– Нет! Не выхожу! Выход с другой стороны на «Китай-городе»!
В школу она решила больше не ходить. Ни одной светлой мысли за весь день, на весь класс. Сборище озабоченных, тупых придурков. Вот только Иван Николаевич – молодой, с бугристым красным лицом, недавно из института, учитель алгебры и геометрии, стоя перед окном, давая классу спокойно, по цепочке, содрать контрольную у всего лишь двух отличников, пытался вспомнить какое-то стихотворение… да так и не вспомнил. Хоть бы он был не такой страшненький…
Поход с матерью в консерваторию обернулся катастрофой. Моцарта услышать не удалось. Гвалт стоял, как на вокзале. Не только большинству слушателей, но и большинству оркестрантов Моцарт был по барабану. Один из немногих, первая скрипка, Никифоров, отдавал всего себя мелодии, мысленно вторя ей голосом. Беда только, что этого Никифорова не зря в свое время не взяли на вокальное отделение, голос у него, даже внутренний, был совершенно ослиный. Дирижер периодически мысленно орал матом, причем в самых неожиданных местах, когда, честно говоря, казалось, что как раз все в порядке. Ударник отсчитывал такты. Мужик рядом с Нонной отсчитывал время до конца. Его жена, приведшая его в поводу на культурное мероприятие, просчитывала квартплату – что-то там не сходилось в квитанциях – и мысленно ревизовала продукты в холодильнике в преддверии гостей. Мама продолжала нескончаемую жалобу на одиночество и судьбу, на то, что страдает только потому, что всегда права. Оказалось, что эта мысль в различных своих вариациях была практически единственной в ее голове.
Поразительно, но дети, подростки, взрослые и старики, мужчины и женщины скрывали в головах то, что не представляло, собственно, никакого интереса. Единственный резон для утаивания – приличия. В девяти случаях из десяти «мысль изреченная» отличалась от внутренней лишь отсутствием ругательных выражений.
Мужчины чаще всего примитивно проглатывали обсценную лексику. Оставшийся «за кадром» репертуар был не слишком богат – междометия, мужской шовинизм, проклятия и пошлости.
Любимый прием лиц женского пола в разговоре был умалчивание и недоговаривание. Женщины также широко использовали оксюмороны, произнося что-то совсем противоположное, несовместимое с тем, что думали. Так Нонна чуть было не потеряла единственную подругу. А потом решила: «Ну и ладно. Считает бледной спирохетой, но ведь понимает меня вроде, и книги одни и те же читаем. И на день рождения зовет». И все осталось по-прежнему.
Но все это было так скучно, скучно, скучно, банально. Невыносимым оказалось обнаружить, что скрытый мир так же прост, как явный. Лишь однажды, в сумерках, она услышала музыку, звучавшую в голове человека, быстрым силуэтом к ней приближавшегося. Это был оркестр – мощь, много меди, ударных. Звуки пробивали насквозь, прошивали, как пули. Там было столько отчаяния и столько силы… Нонна остановилась, оглушенная, прохожий с невидящим взглядом пронесся мимо, свернул за угол, и музыка затихла. Он шел очень быстро.
«Не хочу! – изо всех сил подумала Нонна. – Не-хо-чу! Заберите это, пожалуйста!» На следующий день она проснулась обычной. Казалось с отвычки – оглохла.
Странный опыт продолжался всего неделю и постепенно забылся, не изменив ни капли ее жизнь. Тайное знание оказалось бесполезным. Предстояли экзамены, поступление.
Иногда ей приходило в голову: если бы кто-то другой научился слушать мысли и встретил ее, то тому другому крупно повезло бы. Собственные мысли казались ей ужасно интересными: они были цветными и дерзкими, она часто думала стихи или даже песни. Иногда, правда, тут же, вслед, думала о том, что все это так же скучно, совсем не талантливо и не оригинально. И снова: раз я так сама об этом думаю – это сомнения, рефлексия, значит, я интересная, сложная.
Поступление в пединститут – по настоянию мамы – казалось ей недоразумением. Окончила тем не менее с красным дипломом. Устроилась в издательство, сначала корректором, потом редактором. Пока, временно. Временно.
Анна
2021 г., Москва
17.02.21. Глеб, тридцать два года, первый прием, самодиагноз – депрессия. Запрос об отношениях с женщиной много старше себя, около пятидесяти (хм, считай, моя ровесница), у которой, как он точно знает, есть любовник, в свою очередь много старше ее, лет восемьдесят. С тем человеком у нее любовь, духовная связь много лет, секса уже нет. С Глебом, как он считает, только секс, она не уважает его, не любит, троллит, манипулирует.
Весьма интеллектуален, рефлексии с перебором. Высшее образование, историк. Писал диссертацию, забросил, работал в музее – в одном из монастырей в центре. Занялся дизайном, прошел обучение, работает на фрилансе.
Живет один, но близко с родителями. Мать холодная, проявляет практическую заботу, поддерживает его материально. Несколько раз: «Моя мама ничего не замечает», «Она спрашивает и не слышит ответа», «Она вообще меня не слышит». Отец мягче матери, была близость в детстве, сейчас нет, считает отца слабым и незначимым. Близких друзей нет.
В 11–12 лет селфхарм, суицидальные мысли.
Люди не вызывают эмоций в отличие от искусства. В подростковом возрасте на концерте Шостаковича “чуть не упал в обморок от эмоций”. Ассоциации с музыкой – легкость, освобождение.
Чего только не услышишь на сессии. Когда он рассказывал о любовнике своей возлюбленной, меня что-то кольнуло, в дыхалке замерло. Уж больно это напоминает мне… по-хорошему, надо отказываться от этого клиента, слишком сильно резонирует, проекции мощнее мэппинга. Но, может, удастся справиться. Надо отнести на супервизию.
* * *
Отец после цэдээловских попоек: «Вся литературная Москва меня приветствовала… мне там все признавались в любви… Костюшкин привел председателя российского казачьего общества, меня приняли в казаки, я теперь – генерал казачьего войска… мы обмывали мой ответ в “Культобозе”… Сахаров с Кедриным повздорили, один другого стукнул бутылкой по башке, вызвали скорую, да… не знаю, чем кончилось…» Часто он возвращался ночью, шел на кухню, доставал там еще бутылочку и сидел с ней долго. Мог заснуть за столом.
Организм у него всегда был железобетонный – никогда никакого похмелья, наутро вставал и шел по делам. Только теперь, за восемьдесят, накрыло. «Какая гипертония, это мое нормальное давление. У всех сто двадцать – норма, а у меня сто сорок – сто шестьдесят. Отвяжитесь уже от меня с вашим давлением». – «Да нет, Сергей Иванович, я вам как медик говорю, такой нормы не бывает, это очень опасно».
Больница. В этой больнице я столкнулась с той самой Нонной нос к носу у его койки. Это было сильно неудобненько. Мы вместе вошли в лифт, она с авоськами, и я с авоськами… потянулись к одной и той же кнопке этажа – я нажала, она убрала руку. Тут вот меня кольнуло – как и сейчас, на сессии с этим Глебом. Вышли из лифта, отправились в одну сторону, я завернула к врачу, а когда вошла в палату, она была уже там, у койки. Моложавая, даже в каких-то шортах на колготки, бледное лицо, довольно тонкое, но бесцветное. Того же типажа, что мать, но мать красавица и до сих пор, в свои за восемьдесят, а эта – невзрачная, бледная моль. Она быстро встала и вышла, глядя в сторону. Вернулась, видимо, после моего ухода. Медики со мной говорили, когда нужно было официально что-то обсудить или за что-то заплатить, а когда надо было поменять белье – с ней. Медики, они ребята опытные, быстро секут, что к чему. Я перестала бегать в больницу каждый день – какой смысл таскать одни и те же продукты в двойном количестве.
Мы уже встречались. Однажды. Когда это? Лет двадцать как? Жжет и сейчас. Отец сидел со своей бутылкой, а я – за тридцать, после развода, видавшая виды женщина с ого-го каким жизненным опытом, нашедшая временное, но затянувшееся пристанище в родительском доме, – кралась к холодильнику, надеясь, что не заметит. Он вдруг заговорил со мной, такого его голоса я давно – а может, никогда – не слышала. Тихо, ласково, без фирменного его рыка на заднем плане, каким-то тоненьким голоском:
– Ну что ты, давай, иди сюда, посиди со мной…
Душа у меня сначала ушла в пятки, а потом рванулась навстречу, я со своим яблоком, добытым из холодильника, с дурацкой улыбкой пошла к нему, и вдруг он неверным, но совершенно ясным жестом потянул меня, стал присаживать к себе на колени.
– Вот вы, молодые, да…
Дыхание оборвалось, я дернулась и, стараясь не толкнуть, не уронить его с ветхой табуретки, – скорее, скорее прочь, закрыть за собой дверь.
Это было не мне – этот голос, эти слова. Есть кто-то, к кому он обращался таким голосом. Просто какая-то другая баба, как в романах, как у нашего завкафедрой по античке с его аспиранткой, что-то такое же банальное, омерзительное, страшное. Меня он не видел сейчас на кухне. Не имеет для него никакого значения, убежала я от него или нет, он не вспомнит завтра этого эпизода, мозг его отравлен, сбоит, у него глюки, и это тоже омерзительно и страшно. Мать, Лёлечка, девочка преклонных лет, терпит, страдалица по желанию, по призванию. Знает ли она и это? Мне омерзительно с ней об этом говорить, я не хочу никогда никому об этом рассказывать. Забыть. Вычеркнуть.
Лёлечка
2021 г., деревня Защепихино, СНТ «Писатели», Подмосковье – 2001 г., Москва
Писать трудно. Сергей всегда долго раскачивался – ходил, лежал на диване, снова ходил – прежде чем начать. Потом сутками не вставал из-за стола – писал, писал. Я хотела бы описать всё, рассказать о своей жизни, но у меня не получается. Свекровь Нина Григорьевна смогла. Если бы я, как она, обладала методичностью, самодисциплиной, умением садиться и писать каждый день! Правда, в ее жизни было много драматических событий: война, эвакуация, выживание, диссертация, наука – ей было о чем писать. А у меня был только Сергей, его рукописи, машинопись и Анна. Когда мы утратили с ней связь? Она всегда была папина дочка.
Мне никто теперь не нужен, я живу на даче, здесь мои вышивки, цветы во дворе, птицы, эти удивительные существа, такие крошечные и такие самостоятельные. Щебечут, перескакивают с ветки на ветку, порхают. Кажется, и не заботит их ничего, не нужны ни пища, ни жилье. «Птичка божия не знает ни заботы, ни труда…» Сергей вечно мне «бросал в лицо» эту строку… Мол, вы, мадам, как птичка божия, живете за кольцовской спиной, как у Христа за пазухой, толку от вас никакого. Меж тем тут, на даче, всегда много работы, тяжелой, физической, и я одна здесь со всем справляюсь. А вечером берусь за вышивку.
Я вышиваю теперь не вещи, а картины. Каждый вечер сажусь у окна, включаю лампу и вышиваю. Рисунки для вышивок я придумываю сама. Иногда беру отдельные предметы или цветы из репродукций, иногда вышиваю по мотивам старых картин Анны, а иногда – даже по фотографиям. Но все равно – это мои картины. Я так чувствую. Самое сложное подобрать цвет – нитки – так, чтобы получились оттенки. У меня бывают портреты, лица – в них особенно сложно сделать правильные, красивые переходы цвета. Мне нравятся сюжеты, где много ярких растений: деревьев, цветов, плодов. А еще – чтобы что-то происходило: у меня бегут дети за воздушным змеем, танцует с платочком кот, спит под лопухом гном, а лиса его сторожит… Начиная каждую вышивку, делая первый стежок по канве, по намеченному рисунку, я каждый раз волнуюсь и радуюсь – это торжественный момент. Потом идет работа – ежевечерне, буднично, сантиметр за сантиметром, цвет за цветом, стежок за стежком. Не всегда получается сразу «попасть», я часто переделываю, выпарываю, уничтожаю уже пройденный путь и шью заново. Трудно объяснить, почему это занятие мне не просто нравится, а так важно. Но я чувствую, что, если не буду вышивать, это буду уже не я. И наконец на канве виднеется последний незаполненный бесцветный пробел, этот бледный участок становится все меньше, меньше, и вот остается последний стежок. Он сделан – работа закончена. Я разворачиваю только что оконченную вышивку и рассматриваю придирчиво, но любовно. Каждая кажется мне совершенной, ведь в процессе работы я столько раз поправила, переделала, если что-то шло не так. Теперь вышивку нужно постирать, выгладить, чтобы убрать неровности, бугры деформировавшейся под нитками канвы. И оформить в раму. Мне нравится в мастерской подбирать багет, ждать готовности, забирать свое произведение оформленным – тяжелым, солидным. Так хорошо обводить взглядом стены дома и видеть свои работы. Утром первое, что я вижу, едва открыв глаза, – мамина вышивка с маками, васильками и колоском, а рядом – моя такая же. Еще детская, чудом сохранившаяся. Я повторяла за мамой. Букетики расположены симметрично и вместе образуют венок. Здесь, на даче, вокруг меня мои цветы, птицы, мои вышивки, приходящие кормиться коты – и это моя жизнь, мне спокойно и светло.
Там, в квартире, все время толчется она, эта баба. Двадцать лет назад начался этот кошмар в моей жизни. Сначала казалось – нет, невозможно поверить, это все сплетни, наговоры. Ведь он, Сергей, вечно толковал про духовность, про нравственное начало. Брезгливо пожимал плечами, когда доносились слухи то об одном, то о другом из общих знакомых, что появлялись с любовницами: выглядят, мол, глупо и других заставляют чувствовать себя неловко. Отчего он не ушел еще тогда? Видимо, так повернулся его культ долга, порядочности и забота о репутации. Смешной, жалкий, лживый культ. Отчего я не ушла? Дочь все задает этот вопрос. Нет у меня ответа, нет. Я не знаю. Отстаньте от меня.
Насколько полно ей удалось им завладеть! Она распоряжается его деньгами, его мыслями, его идеями. Он, кто всегда был выше всяческих группировок, манеры поливать помоями из-за угла, принятой в так называемой литературной Москве, теперь повторяет пересуды, принесенные этой низкой бездарной бабой, науськанный ею, вступает в какие-то дележки и перепалки. Противно, отвратительно.
Я стала врагом номер один. Я, потратившая жизнь на печатание его шедевров, готовку борщей, выслушивание речей о низких и неблагодарных сволочах, с которыми он меня автоматически соединял – вы с Ивановым… вы и ваш Огурцов… такие, как вы и ваш разлюбезный Николаевский…
Его книги. Я никогда не читала их книгами. Зато многажды – с учетом своих ошибок и его правок – перечитывала каждую в виде рукописи. Сейчас даже не могу сказать, нравились ли они мне. Теперь все, что связано с ним, кажется отвратительным, убогим, уродливым. Я отдаю себе отчет в том, что на мое мнение влияют наши сегодняшние отношения. Ну так что ж. Я не претендую на объективность, это лишь то, как я думаю и чувствую.
Когда я читала текст, переносимый мною же на печатные страницы с желтоватых, исписанных от руки листов, мне он казался… талантливым? Да бог весть, что это слово означает. Текст был где-то очень верным, точным, где-то – вычурным, с перебором восклицаний и риторических вопросов; временами неприятно было узнавать собственную жизнь, лишь чуть измененную, рассказанную хорошо подобранными словами, уснащенную метафорами, усеянную лирическими многоточиями и авторскими тире для выразительности.
То были священные тексты для меня. Хочу забыть об этом.
Мне восемьдесят три. Дочь разводит руками, морщится и спрашивает, как нам не надоело в этом возрасте выяснять отношения. Я никогда не думала, что в восемьдесят три буду испытывать такие сильные чувства. Даже в семьдесят мне еще казалось, что восемьдесят – это мир и покой, благость и умиротворение. Но нет, оказалось, не так. Себе я могу признаться – пришла ненависть. Настоящая, жгучая, ядовитая. И жалость. Такая же жгучая.
Но я ничего не выясняю, никаких отношений. И никогда мне это было не нужно, всегда – противно. Была любовь, близость, но оказалось, что все это оказалось иллюзиями. Осталась брезгливость. Я хочу только, чтобы меня все оставили в покое, он прежде всего. Но нет, он не может. Он звонит, он спрашивает, нужны ли мне деньги – ха! У меня теперь есть свои деньги: пенсия с московскими надбавками и помощь Анны – и их достаточно. Он по привычке считает, что «всех содержит». Он приезжает – такси ему вызываю я, он так и не научился себя обслуживать. А приехав, приходит в ярость от каждого моего слова, от каждого движения, его раздражает всё: мои вышивки, мои цветы и даже коты и птицы, которых он якобы всегда любил. Он дошел до того, что обвинил меня, будто я «со своей извращенной манипуляторской натурой» прикармливаю птиц, чтобы коты за ними охотились и убивали их.
Я не боюсь смерти. Я однажды уже умерла.
Теми ночами, двадцать лет назад, я не могла быть дома одна, в этой треклятой квартире, символизировавшей его успех и мою полную зависимость. Мне некуда было деваться от нее, я к ней была пришита намертво и ненавидела ее. Бродила, как безумная, по центру, уходила далеко через мосты, по бульварам. Я подходила к перилам моста и представляла свой прыжок вниз. Но духу у меня не хватало. Ночная Москва не была пустынна, по центру перемещались стаи крикливых подростков и просто гуляк, милиционеры смотрели подозрительно. Один из них как-то подошел, отрапортовал имя-фамилию-звание, спросил, может ли помочь. – «Нет, не можете, мне не нужна помощь, спасибо. Мне шестьдесят, у меня нет ничего своего – ни своих денег, ни своей квартиры, ни своей жизни. Дочь никогда меня не любила и не признавала, тогда же и вовсе вся в своих проблемах – развод, новые отношения, какой-то ужасный мужик, бывший муж – почти старик, маленький сын. Я кружу по центру этого города, так и не ставшего для меня своим, чужого, с редкими фонарями, в ночном тумане. И скоро мне возвращаться туда, куда я не хочу идти всеми силами души, но идти мне больше некуда».
Я возвращалась под утро. Летом в три начинает светать, к четырем практически светло. Это самые пустынные часы, когда на улицах никого – ни поздних гуляк, ни ранних работяг. Даже дворники появляются попозже, ближе к шести. Ноги гудели, болело травмированное по молодости колено. Но благодаря этому бесцельному хождению, движению ног, интенсивному дыханию, мне делалось легче, как будто через физические усилия я избавлялась от того, что невозможно было выносить душе.
Маленькие мосты через канал не так были освещены, как Каменный или Чугунный, набережные их тоже были пустынны. Целые кварталы – полузаброшенные, темные. Теперь там, Анна говорит, модный район, рестораны и отстроенные заново, подкрашенные жилые дома. Озерковские и Садовнические набережные и улицы, Большая Татарская, Овчинниковские переулки. Вот здесь, в Малом Овчинниковском, был второй наш московский адрес после Арбата. Тут с нами жил кот – серый лохматый Мишка, любимец хозяина, сгинувший потом где-то в замоскворецких переулках. Тут мы вдвоем ходили искать его по дворам, по помойкам и не нашли. Тут я слушала рукопись того, первого романа, разошедшегося в машинописной версии. Казалось, счастье уже есть, но вот-вот начнется настоящая, большая жизнь, общая на двоих.
Вдруг силы покинули меня, дыхание сперло, сердце заколотилось. Я остановилась, не в силах идти, взялась за стену дома. К горлу подступили не то слезы, не то ужас, я задыхалась. Перед глазами поплыли черные круги, смутно я увидела темную фигуру, быстро приближавшуюся, шаги часто стучали, близились, и вдруг сверкнул нож. Взмах был прямо ко мне, по дуге, снизу вверх, удар проткнул плащ, я услышала хруст ткани, ощутила острую боль между ребрами и упала с мыслью: вот я и умерла.
Очнулась я на том же месте. Не знаю, сколько прошло времени, но люди в переулке так и не появились. Оглядела плащ – дыры не было. Крови тоже. Я просто встала, отряхнула одежду и пошла, до дома оставалось совсем немного. Больше я не бродила ночами. С той «смертью» действительно умерла часть меня – и мне без нее стало легче.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?