Текст книги "Ожидание"
Автор книги: Екатерина Ру
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
И внезапно кто-то бесцеремонно тронул Сашу за плечо. Крепкими, удивительно нечуткими пальцами.
– Ты вроде бы Саша, да?
Пахнуло пряной фруктовой сладостью, удушающе острой приторностью карамели и пралине. Тягучей волной нестерпимо густого парфюма. Саша вздрогнула, словно вынырнув из омута темной тяжелой воды. Чуть раздраженно, с недоуменной медлительностью подняла глаза. Рядом возвышалась плотная прямоугольная Соня Звездный Шок. На этот раз в леггинсах и цветастой тунике.
– На вот, держи, не мучайся, – сказала она и тут же достала из шуршащего сиреневого пакета чуть стоптанные, но при этом белоснежные кроссовки.
Саша перевела взгляд на собственные изнуренные ступни, вынутые из сапог; на свежие пятна крови, просочившейся сквозь капроновые колготки. Растерянно покачала головой.
– Держи, ну правда, – настаивала Соня, тряся кроссовками над Сашиной головой. – Тебе, конечно, чуть велики будут, но ничего. Всяко лучше, чем вот так ходить и кровью истекать. День только начинается.
У нее оказался удивительный голос – текучий, как будто янтарно-желтый, спелый. Словно сок душистого яблока. Полнозвучный. Совсем не вяжущийся с ее грубоватой простецкой внешностью, неуклюжими резкими движениями, с ее безвкусно-вычурным стилем. Саше подумалось, что такой голос, возможно, и правда хорошо звучал бы в каком-нибудь «романтическом» фильме. Если бы у Сони был хоть малейший шанс на роль с текстом.
– Это… ты на физру принесла?
– Нет, на званый вечер с королем Иордании. Ну на физру, конечно, куда же еще. Я на атлетику хожу, в зал. Но ты не переживай, они теплые, их и на улице носить можно, если недолго. До дома доедешь, не замерзнешь.
– На атлетику? У вас же сегодня… предварительный зачет, разве нет?
Саша была записана в секцию плавания. Занятия там вела невозмутимая молодая женщина с абсолютно кукольными, изумрудно-голубыми глазами – точно под цвет водных дорожек. С ласковым-чистым взглядом, словно пропитанным бассейной хлоркой. Она никогда не следила за посещаемостью и ставила всем зачет автоматом. Но тот, кто ходил на физкультуру в секцию легкой атлетики, был вынужден терпеть своенравного, нещадного тренера, устраивавшего каждый месяц «предварительные зачеты».
– Ну, есть такое дело, – равнодушно пожала плечами Соня. Небрежно пригладила соломистую прядь, вылезшую из тугой замысловатой прически.
– А как же ты будешь… без кроссовок?
– Действительно, как? Ну, не пойду просто-напросто, и все. Подумаешь, предварительный зачет. Все теперь, застрелиться можно.
– Ты уверена? А как же…
– Тебя заклинило, что ли?
Соня закатила глаза, демонстративно захлопала густо накрашенными ресницами. И Саша наконец взяла кроссовки – смущенно, как будто немного боязливо, с ватной беспомощной нерешительностью.
– Спасибо. Я завтра верну.
– Да хоть послезавтра. Мне они до пятницы не понадобятся, не парься. Я понимаю, конечно, что стремно ходить в кроссовках и такой офисной юбке, но уж извини. Вот честно, я бы тебе отдала свои ботильоны, а сама влезла бы в кроссовки, но у меня сегодня кастинг в полшестого. Надо быть при параде. А твои сапоги мне явно малы будут.
– Кастинг?.. – рассеянно переспросила Саша.
– Ага. Пробы на киностудии «Сорок пятая параллель». И да, меня, кстати, Соня зовут, если вдруг не знаешь.
И в тот момент Саша увидела сквозь ее нелепую цветистость, сквозь ее нарочитую избыточную яркость что-то глубоко человеческое, неподдельное, живое. Что-то лучезарно-чистое, дарящее чувство беспричинной умиротворенной радости. Внутри сразу же потеплело, словно в сердце потекло мягкое парное спокойствие.
И с того дня, с той самой минуты, как Саша вдела ноги в Сонины белоснежные кроссовки, началась простая сердечная дружба двух одиночеств. Двух непохожих мечтательниц, почуявших друг в друге нечто родственное, созвучное. Возможно, внутреннюю сиротливую отрешенность от реальности и безусловную преданность собственным грезам.
Случайно пересекшись в факультетском вестибюле, они продолжили путь сквозь чужеродную действительность вместе. Соня со своим отчаянным желанием оглушительной, громоподобной актерской славы; с неуемной жаждой беспрерывного шума, ажиотажа. И Саша – со своей негромкой мечтой о воротах Эдема.
6. Недоброта
У меня есть сын, у меня есть сын, повторяла Саша бессчетное количество раз. Прокручивала в голове эту короткую фразу – до тех пор, пока составляющие ее слова не потеряли всякий смысл. Не стали простой совокупностью погасших звуков.
Было по-прежнему очень жарко и одновременно очень холодно. Сашу словно накрывало горячим пламенным куполом, через который яростно пробивался мороз – неустанно проламывал купольный свод невидимыми копьями, жадно просачивался через пробоины. Стремительно забирался под серую казенную сорочку. И проносился по раскаленному телу глубоким клейким ознобом.
Весь день Сашу клонило в сон, в тягучую дремоту. Во внутренние, обособленные сумерки. Сознание норовило сбежать, улизнуть от нестерпимого, неподъемного потрясения – в уютное бархатное беспамятство. Отделиться от происходящего ужаса, малодушно решив, что все это не взаправду. Погрузиться в расплывчатую монотонную успокоенность.
Но уснуть надолго не получалось. Саша проваливалась в основном лишь в неглубокую дрему, чувствительную к каждому внешнему звуку. Едва мысли размывались и начинали расслабленно ускользать, как окружающая реальность непременно дребезжала, гремела, шуршала, тормошила хрупкую тишину, и дрема прерывалась, выталкивая из себя заспанную память. Где-то под потолком периодически зудела жирная черная муха, нещадно царапая сонный слух; внизу, в больничном дворе кто-то громко разговаривал по телефону, проникая посторонними словами в Сашин неплотный покой. В коридоре то и дело оглушительно хлопали двери, как будто в Сашиной голове кто-то выстреливал и своими выстрелами распугивал, словно птиц, мутные налипающие сновидения. А еще постоянно плакал Лева. Требовал внимания, молозива, смены подгузника. Заявлял о своем присутствии, воплощенном, биологическом существовании, о своей полноценной телесности. Саша подходила к нему не сразу. Пару минут не реагировала на плач, не открывала глаза. Сквозь липкую вялость каждый раз надеялась, что он успокоится и замолчит – сам, без ее помощи. Но он не замолкал. И приходилось поднимать свинцовые веки, поднимать свое ослабшее тело с больничной кровати, поднимать беспомощное и требовательное тело ребенка. Пытаться принять происходящее.
До позднего вечера Саша так и пробыла во власти рваной тяжелой дремоты. А когда наступила ночь и окружающие звуки постепенно стихли, спать расхотелось. С приходом темноты стало еще труднее верить в материальность сына. В действительность больничной палаты, в осязаемость кровати, сбившегося пододеяльника в горошек, спящих люминесцентных ламп. Саша неподвижно лежала на спине и одновременно металась внутри себя, непрестанно ворочалась. Внутри что-то снова нестерпимо болело. Отчаянно хотелось искомкать, измять свою плоть, найти эпицентр боли в мягкой горячей ткани. С силой нажать на него, раздавить, расплющить. И при этом Саша ясно понимала, что никакого эпицентра нет. Эпицентром боли была пустота матки, пережившей немыслимый жестокий обман. Патологическую, противоестественную незаметность сформировавшейся жизни. Казалось странным, что эта пустота вообще может болеть. И тем не менее именно она и болела, саднила, покрывалась фантомными вмятинами. Разламывалась на куски и собиралась заново. И Саша терпела ее, глядя в потемневший потолок, где угадывалась теперь лишь самая большая трещина – расползающаяся во все стороны, словно бегущая от себя самой. Саша терпела и слушала стерильную ночную тишину, освобожденную от тягостных дневных шумов. Даже Лева больше не кричал. Лишь изредка негромко похныкивал во сне, расталкивая густой палатный сумрак.
Лишь к рассвету, когда темнота начала рассеиваться, становиться дырявой и полупрозрачной, Саша наконец уснула глубоко. Рухнула на самое дно целительного, болеутоляющего забвения. Но очень скоро ее разбудила медсестра.
– Просыпайтесь, мамочка, нам биохимию нужно сдать до завтрака, – раздался из сонной дымки знакомый сахарный голос.
Саше просыпаться не хотелось. Тем более ради биохимии. Она предпочла бы оставаться в темной бессознательной глубине, пока медсестра втыкает ей в вену иглу. Пусть делают с ней что угодно – берут на анализы кровь, органы, душу, – лишь бы не вылезать из успокоительного сна в невозможную, мучительную явь. Хотелось лежать, как кролик, которого фаршируют, стать тряпичной податливой мякотью. Существовать в бесконечном безвольном забытье. Но медсестра очень настаивала на пробуждении, и Саша с огромным усилием выбралась из колодезно-глубокого сна наружу. Будто отталкиваясь ногами от бетонных колодезных стен.
– Что это вы, мамочка, совсем заспались. Вам ведь небось ребеночка кормить пора. Его же сейчас надо каждые три часа к груди прикладывать, вы это знать должны, он ведь не первый у вас, кажется? Или забыли уже все?
Саша неопределенно пожала плечами. Внутри ноющей усталостью отзывался прерванный сон. Слегка подергивался в висках, в глубине сердца, в кончиках ватных пальцев.
Около двух часов, после жалостно-скудного, постного обеда, Саше в палату подселили женщину. Одну, без ребенка.
– Вот вам компания, еще роженица! – громко сказал привезший ее на каталке санитар. Молодой бодрый парень с темными веснушками, густо рассыпанными по лицу.
Женщина, напротив, бодрой не выглядела. После ухода санитара несколько минут неподвижно просидела на кровати. Затем наконец легла, отбросив одеяло, выставив на обозрение полные ноги, увитые ярко-синими выпуклыми венами. Саша с равнодушной вялостью подумала, что она, наверное, очень устала после родов. Возможно, перенервничала.
У нее были курносый красноватый нос, русые свалявшиеся кудряшки. Пористая, чуть морщинистая кожа, высвеченная яркими больничными лампами. Светло-серые глаза и совершенно потухший взгляд. Она странно вздрагивала всем телом, будто бесслезно всхлипывала, через равные промежутки времени. Словно внутри у нее мерно покачивался маятник часов.
– А ваш ребенок?.. Врачи осматривают? – спросила Саша, пытаясь отвлечься от собственного немыслимого материнства. Хоть на минуту переключиться на чью-то нормальную, запланированную, ожидаемую реальность.
– В реанимации, – тусклым голосом ответила женщина, не посмотрев на Сашу. Неотрывно глядя куда-то в сторону двери и продолжая ритмично вздрагивать.
На этот раз вздрогнула и Саша. От собственной нечуткости, бесцеремонного пустого любопытства. Жестокой неуместности своего вопроса. Растерянно отвела взгляд и уставилась в давящий досконально изученный потолок. На секунду ей показалось, что лампы сузились, а трещины между ними набухли, напряглись, будто вены на ногах соседки. Нужно было что-то ответить, найти какие-нибудь слова поддержки, утешения. Но мысли отчаянно тяжелели, вытягивались, становились неповоротливыми.
– Все обязательно наладится, будем верить в высшую доброту, – только и сумела выдавить из себя Саша.
В следующие часы женщина не проронила ни слова. Лежала на боку, безжизненно приоткрыв тонкогубый иссохший рот. Мутно смотрела в пространство – как будто издалека, из черной непроницаемой глубины. Казалось, в ее глазах была вневременная, внеконтекстная тоска, не ограниченная болезненной сутью конкретного случая.
Саша старалась не замечать гнетущей тяжести потухшего взгляда соседки, бесперебойных вздрагиваний ее тела. Старалась выкарабкаться из собственного отчаяния. С усилием воли она доела коричневатое рыхлое яблоко с обеда, написала сообщение Кристине – чтобы та не беспокоилась, не приходила навещать ее каждый день. И передала то же самое бабушке.
Лева снова плакал, и Саша заставляла себя брать его на руки чаще, начинать постепенно привыкать к его маленькому розоватому телу, жадным губам, тошно-сладкому запаху. А заодно и к новой себе, к своему новому запаху – тоже сладкому, удушливому, навязчивому. Молочному. Но привыкать было очень сложно. Тело Левы казалось чужеродным и непонятным. Словно сотканным из какой-то нездешней, потусторонней материи. А собственное тело было и вовсе отвратительным, отталкивающе животным. Оно неприятно влажнело, отсыревало, сочилось неизбежными послеродовыми жидкостями – молозивом, кровью, потом. Источало слишком много физиологического сока, практически полностью превращалось в сплошную, беспрерывную текучесть. Тело теперь как будто сводилось к обильно выделяемой влаге. Вся его тридцатишестилетняя жизнь внезапно и мучительно намокла на груди, в подмышках, между бедрами. Саша пыталась прятать его от себя, укрывать в невидимости и неощутимости свою текучую оболочку. Постоянно вытирала пот салфетками, крепко прижимала к капающим соскам ворсистые ватные диски. Плотно укутывалась в колючее одеяло – несмотря на тяжелые волны внутреннего жара. Но непредвиденное влажное материнство все равно просачивалось наружу – словно парное мясо сквозь бумажный пакет.
Решив попробовать смыть с себя материнство проточной водой, Саша отправилась в больничный душ. Медленно, долго-долго шла по коридору, пахнущему лекарствами, капустным супом, творожной запеканкой; возле окон – нагретым на солнце линолеумом. Голова немного кружилась, и во рту собиралась терпкая горьковатая тошнота. Затем около получаса Саша стояла на почерневшей разбитой плитке, почти непрерывно поворачивая кран. Душ все не мог утихомириться: то неистово хлестал кипятком, то бил ледяным фонтаном. А порой и вовсе замирал, натужно хрипел и нервно плевался ржавчиной. Вода проходила плохо, скапливалась на плитке, и Сашиных щиколоток нежно касалась мыльная муть. Вбирала в себя телесную сущность, не давая ей утечь в невидимую трубу, исчезнуть. Саша теребила в голове случайные воспоминания – будто перебирала крошечные скользкие камешки. Пыталась через них успокоиться, удостовериться, что она еще есть, еще существует. Вот они с Соней идут после экзамена по языкознанию, вдоль Центрального парка с одной стороны, мимо панельных пятиэтажек с рыжеватыми потеками – с другой. Соня со смехом рассказывает, что во время ее ответа, уже в самом конце, несчастный Васек – он же Василий Игоревич – внезапно уснул и что будить беднягу Васька было очень неловко, но все же пришлось, потому что нужна была его витиеватая подпись в зачетке и ведомости. Саша смеется в ответ, слизывает с рожка подтаявшее клубничное мороженое. Лето шагает рядом, дышит в лицо золотистым солнечным жаром, окружает свежими ароматами цветения. Весело заглядывает в глаза, подмигивает: впереди еще июль, август, впереди вся жизнь, Анимия… А вот десятилетняя Саша стоит на зимнем тушинском вокзале, на третьей платформе, ждет поезда из Нижнего Ручейска. Все вокруг придавлено тяжелым холодно-серым небом – словно вымокшим пуховым одеялом. Кроме Саши, снаружи никого – колючий декабрьский ветер будто вымел с платформ все живое. Так зябко, что даже мысли становятся холодными и снежно-рыхлыми. Но вот подъезжает поезд, и из четвертого вагона выскакивает совсем не зимняя молодая женщина в солнечном пальто – легкая, неплотная, словно сотканная из майского света и кружевной садовой тени. А ей навстречу – из-за Сашиной спины – внезапно выбегает мальчик лет трех-четырех. Тоже никак не вписываемый в декабрьский холод, очень розовый, разгоряченный, будто только что вынырнувший из ванны. Непонятно, откуда он взялся, кто привел его на вокзал. Саша оборачивается, но никого не видит. Неужели такой маленький ребенок пришел сам? Или он соткался из плотного вокзального воздуха? Женщина садится на корточки, нетерпеливо обнимает мальчика, обхватывает его тонкими майскими руками. И у Саши в груди почему-то становится тепло, словно прокатывается солнечный искристый шар в хрустальной скорлупе.
А вот снова летнее воспоминание. Маленькая Саша сидит рядом с папой на парковой скамейке. Вокруг густо зеленеют листья, налившиеся темным августовским соком; за деревьями пурпурно румянится здание краеведческого музея. Чей-то велосипед решительно, с громким хрустом разрезает парк. Усатый мужчина, похожий на тюленя, читает на соседней скамейке газету «Криминальный Тушинск». А Саша с папой расстелили салфетки, поставили две пластиковые тарелки, разложили крошащиеся ломти белого хлеба. И теперь они вместе намазывают на хлеб черносмородиновое варенье из банки (варенье делала соседка тетя Люба, у нее под Тушинском есть шесть соток с ягодными кустами). Еще минута – и Саша впивается зубами в густое сладкое счастье. Слезает со скамейки, садится прямо на парковую пушистую траву – так более непринужденно, по-летнему. «Не сиди на земле, – внезапно говорит проходящая мимо женщина в фиолетово-салатном спортивном костюме. – Иначе детей не будет, земля из тебя все полезное вытянет». Саша удивленно смотрит женщине вслед, медленно дожевывает откушенный кусочек счастья. Но уже через несколько секунд удивление улетучивается, забывается, растворяется в черносмородиновой августовской радости.
А теперь Саша стояла под больничным душем, и темная, похожая на черносмородиновое варенье, послеродовая кровь скатывалась сгустками по ногам. В доказательство того, что земля не вытянула из Саши полезное, теплое, фертильное. Не сделала ее полой, бессмысленной внутри. В доказательство того, что безмятежная ласковая бытность навсегда осталась в прошлом. Вместе с мечтой об ожидании странников у эдемских ворот. И Саша думала о своей опрокинутой в прошлое мечте и тяжело дышала, попеременно смотря то на потолок в желтоватых разводах, то на влажные стены с бархатцем плесени, то на упрямую, не уходящую пенную жижу, подкрашенную кровью.
Возвращаясь в палату, Саша столкнулась в дверях с врачом. Не своим, не Вадимом Геннадьевичем, а полноватой пожилой женщиной с мягким оплывшим лицом, словно стекающим, стремящимся вниз. Она равнодушно посмотрела на Сашу усталыми водянистыми глазами, опущенными в уголках; неопределенно пошевелила вялым ртом и отправилась по своим делам.
Соседка по палате больше не вздрагивала. Светло-серые глаза теперь глядели в пространство ясно и бестревожно, и только вертикальная складка на переносице стала чуть более заметной.
– Это ваш врач сейчас приходила? – нетвердым голосом спросила Саша, пытаясь проявить осторожное участие. – Какие-то новости про ребенка?
В ответ соседка медленно кивнула – спокойно и как будто слегка задумчиво.
– Из реанимации перевели?
– Перевели.
– Ну вот видите, – сказала Саша, садясь на кровать и в очередной раз машинально хватаясь за сбившийся пододеяльник. – Нужно всегда верить в высшую доброту.
– В морг перевели, – ровным голосом уточнила соседка. И внезапно впервые посмотрела на Сашу – пристально, бездонно, пронзительно. Всей ослепляющей, нестерпимой ясностью серых глаз.
В палате на несколько секунд повисла обморочная тишина. Гнетущая, тяжелая, словно застойный воздух. А затем тишину продавил заливистый Левин плач. Саша в бессильном молчании отвернулась – от кричащего сына, от горя соседки, от ее невидимого, навсегда замолчавшего ребенка. Вероятнее всего, не успевшего проронить ни единого звука за свою немыслимо, недопустимо короткую жизнь. Хотелось куда-то спрятаться, и Саша по-детски беспомощно зажмурилась. Перед глазами завертелись яркие клубки оранжево-красных ниток. Затем постепенно нитки стали сплетаться в абстрактный волнистый узор, бессмысленный и бесконечно повторяющийся.
Весь вечер и всю ночь Саша рассеянно думала о высшей недоброте, о чудовищной высшей несправедливости. О том, что отдала бы своего ребенка этой незнакомой несчастной женщине, если бы это было возможно. Если бы Лева мог внезапно стать этой женщине родным, кровным, безболезненно заменить ей умершего в реанимации новорожденного. Если бы можно было все переиграть, сделать так, чтобы Лева стал частью ее плоти, родился из ее тела. Но переиграть было нельзя.
Саша снова спала урывками, а соседка, казалось, не спала вовсе. Соседка как будто уже мысленно существовала где-то в иной реальности. Она лежала то на спине, то на боку, грузно переворачивалась, скрипя пружинами. Время от времени с жутковатой механичностью поглаживала матрас и тощую серо-голубую подушку. Слез на ее лице видно не было – ни одной, даже крошечной сверкающей капли. Ее широко открытые, невидящие от нутряной боли глаза, казалось, прорезали пространство, смотрели туда, где беззвучно смеялся ее ребенок, не проживший и дня. Наверное, в своей реальности она уже невесомо плыла ему навстречу – сквозь безветренный, пьяняще теплый день. Плавно скользила по воздуху, раскинув руки. А за ней голубоватым шлейфом тянулась застиранная больничная простыня.
Утешить ее было невозможно. И Саша молча и виновато смотрела на ее пугающе ясное и в то же время отрешенное лицо. На возвышающийся холм ее свернутого калачиком тела, на распластанную покатой равниной безжизненную плоть. В предутренних прозрачных, словно водой разбавленных сумерках; среди рассеянного отраженного света больничного двора. В какой-то момент блуждающий взгляд соседки выплыл из мертвенной пустоты и остановился на спящем Леве. Саша испугалась этого ожившего взгляда и сразу закрыла глаза. Но и в темноте, под полностью закрытыми веками, продолжила рассматривать вертикальную складку между бровями, вздернутый красноватый нос, тяжелые варикозные ноги. И стоящие под соседней кроватью фиолетовые резиновые тапки, сиротливо уткнувшиеся друг в друга носами.
На следующий день после краткого осмотра явно торопящегося, порывистого в движениях гинеколога Сашину соседку выписали. Хотя выглядела она болезненно-слабой, изможденной, телесно надломленной. Как будто за ночь ее тело достигло топкого дна бессилия. Однако занимать место в послеродовом отделении без ребенка, видимо, дольше одного дня не полагалось. И соседка исчезла, словно растворилась в белесом тумане своего горя. Словно ее и не было вовсе.
А к вечеру пришла Соня. Ворвалась в палату радужным вихрем – в длинном цветастом сарафане, с яркой сливовой помадой на губах. Наполнила больничный воздух густыми запахами – свежеиспеченного слоеного пирога, разогретых вчерашних тефтелей, солоноватого пота, залитого жаркой ванилью духов. Принесла целый набор бежево-синих распашонок с носорогами, плюшевого оранжевого совенка, бисквитный лимонно-йогуртовый торт из кондитерской «Тушинский трюфель» и коробку шоколадных сердечек с тертым миндалем.
– Ты не думай, Есипова, я помню, что тебе сейчас ни цитрусовые, ни шоколад как бы нельзя, – говорила она бодрым сочным голосом, раскладывая свои гостинцы на соседней пустующей кровати. Уже заправленной свежим бельем, не помнящим вялого, подкошенного отчаянием тела. – Но ты ведь любишь шоколад с орешками, да и тортик этот – помнишь? – тебе понравился. Ну вот я и подумала: в такой момент нужно себя сладким подкрепить. А все эти предписания, запреты… – Соня небрежно махнула рукой. – Ну их на фиг. Я вот, когда Сережку грудью кормила, каждый день шоколад наворачивала, и ничего. А в тортике и вовсе настоящих лимонов нет, сплошные ароматизаторы.
– Спасибо, – кивнула Саша. Рассеянно оторвала заусенец, слизала набежавшую каплю крови.
– Ты чего квелая такая? Устала? Ты уж извини, что я только сейчас приехала. Когда Кристинка мне вчера утром написала, я за городом была, Вику на ее шахматный турнир отвозила. А вечером, как в город вернулась, Темка заболел. Кашель, сопли, тридцать девять и два. Всю ночь промаялся. Участковую сегодня вызывали, ждать пришлось целый день. В общем, как смогла, так и прибежала.
Соня произносила имена своих детей с явным тягучим упоением. Словно перекатывала во рту кисло-сладкую розовую карамель.
– Да ничего страшного… Я и не ждала, что ты прибежишь.
– Ага, не ждала она. Типа я поздравлю сообщением в ватсапе, и все. Давай, показывай. Где наш красавчик?
Саша вяло качнула головой в сторону кроватки. Не поднимая глаз, продолжила отрывать заусенцы, грызть заостренные перламутрово-розовые ногти. Слизывать свежую, с металлической кислинкой кровь. Боль от сорванных заусенцев казалась такой маленькой, такой безобидной в сравнении с болью обманутого нутра, с мучительно нарывающей утробной пустотой. И хотелось до бесконечности лелеять, нежить эту маленькую боль.
– Спи-и-ит наш красавчик… – хрипловатым полушепотом протянула Соня, склоняясь над кроваткой. И тут же вновь заговорила в полный голос: – А, нет, не спит, глазки открывает. Привет! Привет, ангелочек, я Соня. Надо же, как ты на маму похож! У тебя бровки мамины. Да и носик. Ты у нас Леня, да?
– Лева, – сказала Саша тихим голосом, жалобно-удрученным, как полувздох.
– Лева. Левушка. Давай я тебя на ручки возьму. – Соня аккуратно достала его из кроватки, прижала к груди. – Такой легенький, крошечный. Недоношенный, что ли?
– Наверное…
– Ну, ничего. Вырастем, наберемся сил, окрепнем. Главное, кушать хорошо.
Саша скользнула взглядом по Левиной голове, прижатой к загорелой, горячей на вид, чуть влажной от испарины коже в сарафанном вырезе. По Сониному стеклянному кулону, лежащему в прохладной межключичной ямке. Темно-красному, словно подпекшаяся кровяная капля. И вновь опустила глаза – на собственную свежую каплю маленькой боли.
– Эй, мама, ты чего на ребенка своего не смотришь совсем? Чего пальцы свои без конца разглядываешь? На вот, возьми, он, наверное, к тебе хочет.
– Ему и у тебя хорошо. Видишь, не плачет.
– Ну как знаешь, – Соня пожала одним плечом. Заправила за ухо мокрый от пота завиток волос и принялась слегка покачивать Леву. – Ты мне, Есипова, вот что скажи. Почему скрыла от меня? Почему вообще ото всех скрыла? Но главное – от меня. От подруги своей лучшей.
– Я не скрывала, – со свинцовой усталостью в голосе ответила Саша.
Она вдруг почувствовала, что всякий раз, когда ей приходится говорить о своем неожидании Левы, от нее остается все меньше и меньше. Что она тает, как леденец во рту. И в тот же миг она с нестерпимой ясностью поняла, что говорить об этом неожидании придется еще много-много раз. До тех пор, пока она полностью не исчезнет, пока чужое твердокаменное неверие не съест ее, не рассосет.
– Ну ладно тебе, сейчас-то уж скажи. Ты собиралась изначально родить там, уже в Анимии? Чтоб никто не знал, да?
– Нет, не собиралась. Я вообще не собиралась рожать. Я не знала, что беременна. Так бывает, Сонь. Очень редко, но бывает. Ребенок был у меня в животе, но я о нем не подозревала. Не хотела подозревать. То есть действительно не подозревала. Я не знаю точно, как это объяснить, это из области психологии. Возможно, психиатрии… Синдром отрицания.
Соня снисходительно выслушала сбивчивое Сашино объяснение – будто пропустила ржавую воду из крана. Затем укоризненно скривила глянцево-сливовую линию рта. Глубоко вздохнула и опустила Леву обратно в кроватку.
– Хорошо, не хочешь – не говори. Я думала, у нас с тобой друг от друга секретов нет. Похоже, я ошибалась. Но что ж, ладно. Учитывая твое послеродовое состояние, выяснять отношения я не стану. Не сказала – ну, значит, так. Наверное, на то были свои причины. Я тебя прощаю, Есипова, хотя ты, конечно, охренела.
– Очень мило с твоей стороны.
Сквозь плотную душевную усталость Саша ощутила в сердце тоненькую, но мучительно жгучую струю раздражения. Презрения к Соне, к ее простодушному сочувственному «прощению». Возникло резкое желание выгнать ее из палаты, прокричать: «Не надо, не прощай, забери обратно распашонки и тортики, уходи, возвращайся в свою безликую распланированную жизнь, к бессмысленным монотонным будням с тефтелями на пару и детскими соплями!» Желание высказать, вырвать из себя внезапную едкую злость обрушилось на Сашу с треском и грохотом, словно срубленное дерево. Придавило ее морщинистым исполинским стволом. Но Саша стерпела, промолчала, выдержала свалившуюся на нее давящую тяжесть.
– Ты хотя бы скажи: Левушкин отец – это тот, о ком я подумала?
– Наверное…
– Наверное? Это как понимать?
– Ну, то есть да, он, больше некому.
– Ну ясно. Ты ему-то сообщила?
Утробная фантомная боль теперь разносилась по всему телу, бежала вверх, через грудную клетку, к напряженному сдавленному горлу, к поникшим плечам. Заполняла все на своем пути колючим битым стеклом. Саша прикрыла глаза и из последних сил покачала головой.
– Не сообщила и не буду.
– Есипова, да ты чего?
– Мы расстались полгода назад. Полгода, Соня. Зачем его во все это впутывать? Пусть живет своей жизнью.
– Впутывать? Ты сама себя послушай! Он отец, имеет право знать, в конце-то концов. Если ты не скажешь, я сама ему напишу, поняла? Я серьезно. Ты что-то совсем рассудком помутилась.
Саше, напротив, казалось, что помутилась сама реальность, взбаламученной маслянистой жижей заплескалась от виска к виску.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?