Текст книги "Вишнёвый луч"
Автор книги: Елена Черникова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
У всех свои палки
– Вчера всё, что блестит, объявлено золотом. Я еще не знаю, как относиться к этому, но каменный ужас объял меня и что-то нашёптывает прямо в ухо. Ужас ведёт себя нагло, как хулиган в подворотне, но я чувствую, что впереди кое-что похуже. Надо, внученька, послушать новости. Возможно, что-то произойдёт и в жизни бриллиантов. Может, их объявят газами.
Бабушка зажмурилась.
– Ничего страшного, – говорит внучка. – Всё едино.
Это диалог другого дня. Полнота, эмоции. Прекрасный день.
За окном громыхнуло фейерверком. Взвились рассыпчатые ракеты. Посыпались цветные веники. Комната озарилась.
«Может. Возможно. Могучий. Могущество. Мочь. Мощь. Мощи.
Власть. О, как её хотят мои соплеменники! А недавние выборы! Огромная толпа кандидатов шевелилась облаком планктона под носом у голубого кита. Болтливый мелкий криль. Пока животное готовилось к завтраку, спесивый корм вёл яростные и нелицеприятные дебаты об устройстве прекрасной жизни в окружающем океане. Потом громадный зверь втянул полморя солёной воды вместе с дебатирующим крилем – и выплюнул очищенную воду. Теперь – тишина. Переваривание».
Я сказала бабушке, что мне привиделся голубой кит.
– Это детское сравнение, – ответила она. – Нам за такое поставили бы неуд. И зачем ты думаешь о власти…
– А мне нравится. Вся страна теперь будет смотреть в тоскливо-щенячьи глаза остатнего непереваренного планктона. И как не надоело! Непереваренного – всего-то несколько штук особей, остальные прошли с потоком, но эти самые некоторые, оставшиеся за губой, вне китовой утробы, почему-то чуть не плачут. У них теперь – зеленоватые обвисшие скулы, и возраст появился. Волосы белеют даже у самых отпетых брюнетов. Чудо-юдо-рыба-кит, такое большое и могучее, могутное, мощное, возможностное животное, полное чарующих тайн, почему-то привлекает этих страдальцев исключительно своей утробой! Манит внутрь, в темноту, в изоляцию. Чудно. Невероятно.
Я закипела, разговорилась, а бабушка терпеливо ждёт. Потом поправляет меня:
– В утробе кашалота – не кита голубого, а кашалота, – находится драгоценная амбра. Как ни прозаичен его кишечник, амбра закрепляет аромат парфюма навек. Мстительный кашалот может целиком, не жуя, проглотить человека. А голубой кит не может. Говорю же, твоё сравнение путаное, поверхностное, без глубины. Журнали-и-и-и-стка! Из тебя вряд ли получится литератор. Ты, случаем, не демократка? Давай опять поговорим о мужчинах?
– Ну… давай, – печально согласилась я. Бабушка всегда права. – Говори. Если уж о власти не хочешь.
– В Америке был большой чиновник, ныне пенсионер, Генри, очень умный, высокооплачиваемый. Он однажды сказал в интервью, что самый верх мужской сексапильности – власть.
– Бабушка!
– Я сама читала. Лет десять назад. У нас в стране тогда уже можно было печатать всякие американские признания, поскольку отменили цензуру. Я газету с интервью Генриным давно потеряла, точнее, выбросила, поскольку тогда было очень много газет с половыми вопросами и ответами; бедная публика насыщалась пылью, оставшейся от запретов прошлого. И я тоже.
– Бабушка! «Пыль от запретов» – это литературщина. Бездарная.
– Зачем хранить газету? – Бабушка не слушает моих ремарок. – А теперь думаю: зря выбросила. Показала бы твоему крилю и сказала: вот, видите, это же ваши истинные мотивы к власти! Гиперсекс! Это сам Генри сказал, а уж он-то знает.
– Почему именно знает, а не верит?
– Цена слова. В безусловных единицах. Однажды соплеменники-американцы спросили у Генри: надо вкладывать деньги в Россию или не надо? За конкретный, исчерпывающий ответ обещали полмиллиарда долларов. Он потребовал ровно неделю на раздумья, покумекал и чётко ответил: не надо. Два слова. Его поблагодарили чеком на полмиллиарда долларов. Это дешевле, чем обжечься на России. Вот какова цена простого вопроса, адресуемого Генри. Он знает что говорит. Он ещё вот что сказал: «Политический обозреватель – это тот, кто способен сформулировать интересы власть имущих». Правда, отлично сказано?
– Превосходно. Очень умный человек, бабушка. А что – в ваши времена уже знали слово секс?
Она задумалась.
– Современный половой член очень мешает мужчинам видеть мир и работать над собой. Косность – на стержне, в собственной сути стержня, который обязан встать, отреагировав на привычное раздражение. Женщине проще: она не так прямолинейна. Отдыхай.
Внучка потрясена. Прежде она не задумывалась над вполне очевидной способностью члена быть современным или старомодным, доисторичным или футуристичным.
Бабушка выжидает минуту и возвращается в себя:
– Теперь меня объяла лёгкая политическая грусть: мужики спятили. Поэтому я пишу, а вы все судите сами: стоит в меня вкладывать или не стоит? Я так думаю: теперь же надо всё описать! Ты слушаешь?
– Да, бабушка. Ты, оказывается, что-то пишешь. Мемуары? Стихи? Прозу? Я заинтригована.
Бабушка молчит. Перечень жанров как-то сбивает накал беседы, и я перехожу на другие рельсы:
– Скажи: что во власти ужасно?
– Не скажу. Закрытая тема. Ужасная тайна.
– Я никому не скажу.
– Да и скажешь кому – и что? Решат – сумасшедшая.
– Отлично. Говори. – Я иногда настойчива.
– Стремление к личной власти – болезненное извращение, – вздохнула бабушка. – Например, какое-нибудь масонство; оно необходимо властителям, поскольку без черной магии они не вырвутся на кажущийся им верх. Они вынуждены продлевать свою жизнь как можно дольше, поскольку знают, что за гробом у них очень несимпатичная перспектива: быть слугой того демона, который помогал им при физической жизни.
– Да, – согласилась я, – обязательно скажут: сумасшедшая. Впрочем, я читала, что все, кто в настоящей власти, мыслят оккультно. Ты училась или так, самодеятельно?..
– Не огорчайся: все мысли стары, как само древо познания. Они росли на нём как его ветви, листочки, были соками, корнями, наконец, плодами – всё же понятно! Древо познания так же иерархично, как весь наш мир. – Бабушка погладила внучку по голове. – Про твоё сумасбродство тебе неминуемо скажут сотни раз. Ну, если, конечно, будешь меня слушаться.
Бабушка и в этом оказалась права.
«У всех свои палки», – подумала я, натолкнувшись на маленькую кругленькую тётеньку. Она нервно тыкала в порог вагона большой белой толстой клюкой, нащупывая путь, а со спины на неё напирала метротолпа, в авангарде которой выделялась великорослая деваха с лыжами в руке.
Лыжный букет с коротким стуком опустился на тётенькину голову. Слепая вздрогнула от удара и, подсобравшись, преодолела препятствие. Деваха не заметила инцидента и не извинилась. Я выбралась на перрон, оглянулась на бабулю, на деваху, но их уже втянуло в вагон, и толпа вмялась вослед, и все их палки тоже.
В думах о потенциях древесины я перебралась на другой путь, старательно обходя нищих, у которых сегодня был форменный бенефис. Почему-то именно день Конституции, праздник всех граждан, вывел на работу нищих всех категорий.
Особенно удивила меня одна пенсионерка в драном пальтеце, давно известная мне по подземному переходу близ «Фрунзенской», а ныне переместившаяся на Пресню, что неожиданно для жёстко структурированного мира попрошаек. Эта труженица нищенского фронта резко отличается тембром и текстом от прочих соискателей милостыни. Она голосит, завывает, лопочет, лепечет, плачет – и всё на такой высоте надрывной искренности, что прохожие отпрыгивают куда подальше, прижимая к рёбрам сумочки.
Вот её текст: «Ну подайте же, ну пожалуйста, ну хоть кто-нибудь, ну, пожалуйста, ну подайте к пенсии, ну хоть кто-нибудь!!!»
И так сотни раз подряд, на двух нотах, на крупнозернистой слезе, на красных и косых глазках. Возраст её неопределим. Я всегда поражаюсь её истовой настойчивости: откуда столько сил? Так вопить, непрестанно рыдая, каждый день, годами, – невероятно! И слёзы ручьём. Постоянно. Всегда. Это невозможно сыграть. Это надо чувствовать!
Но главное – это неэффективно. Прохожие охотно подают музыкантам и безногим мужчинам в камуфляже. Реже – скорбно-молчаливым сиротам и молодым мамашам с вечно спящими младенцами. Но на эту даму на всех линиях метро у всех пассажиров, насколько я успела заметить, одна устойчивая реакция: бег и отторжение. Все шарахаются. Её вой нестерпимо режет уши; или души; но денег – не дают. И ведь не подойдёшь к ней, не скажешь: мадам, смените пластинку; мы с вами коллеги, и я, тёртый ас основ рекламы, советую вам: смените пластинку!
В переходе под Комсомольским проспектом регулярно работает вокальный дуэт слепых гитаристов. Они настоящие слепые: со склеенными впалыми веками. Оба малого роста, с утиными носами, жёлтыми щеками, всегда в меховых треухах. А поют – отменно. Всегда додерживают паузы и никогда не фальшивят. У них очень мягкие голоса, доверительная интонация, разнообразный репертуар, в основном лирико-любовный. Если отвернуться, не поверишь, что поют нищие инвалиды, чем-то обделённые по жизни. Нет. Их пение прекрасно. Хватает за душевные струны. Мелочь потоком льётся в жестяную банку. Правда, я почему-то ни разу им не подавала. Зря. В следующий вторник надо дать.
Метрах в пяти от слепых музыкантов тихохонько сидит конкурирующий дуэт. Аккуратная седенькая старушка с укладкой горшочком прет-а-порте и белая собачка в пальто с кокетливым воротничком и кружевным чепчиком на темени. Собачка всегда спокойна, мила, с чисто журналистским любопытством разглядывает прохожих. Они ей весьма интересны.
Я видела начало её трудового дня. Рано утром: пришли, раскладная табуреточка, банка из-под горошка, толстый коврик-одеяло для собачки, чтоб не мёрзли лапки на бетонном полу, вязанье для хозяйки. Разложили, расселись, нарядились. Хозяйка заботливо проверила тесёмки на собачкином чепчике – не туговато ли затянуты в бантик, взяла спицы, поудобнее пристроила клубок серой шерсти, и работа началась. Иногда к ним по-свойски подходят знакомые, беседуют, всё чинно и даже солидно. Всё это было бы органично в условиях дачи, на веранде, под соловьиные трели. А тут словно коллаж: иноматериальный кадр впечатан в подземную стынь и сутолоку. И это – работает! Песня без слов.
И вообще – животным, знаете ли, у нас подают прекрасно.
На «Пушкинской» видела, на «Кузнецком мосте», на «Университете»: сидит человеческое существо любого пола и возраста в окружении трёх-семи и так далее кошек-собак. Плакат на картоне, от руки: «Помогите на корм». Казалось бы: идея, чарующая свежестью и новизной, – корм! Он всем нужен. Но поди ж ты – плакат приносит сонным кисам превосходный доход.
В зале «Китай-города» мне повстречалась дивной красы крупная игуана в сияющем хрустальном колье на массивной корявой шее. Её обнимал чистый молодой мужик в новёхонькой куртке с натуральной меховой опушкой, в кожаных брюках и остроносых казаках на подковах. Игуано-человеческая пара молча излучала финансовое благополучие. У них не было ни банки, ни коробки – ничего. Просто стояли и стояли. Может, ждали кого третьего. Но граждане чуть не все кидались дать им деньги. Мужик улыбался, неторопко раскрывал ладошку, брал не благодаря, опять брал. Деньги куда-то переходили из его ладошки, и когда он открывал её для очередной порции, новые поступления не сталкивались с предыдущими. Прошла дама в щипаной норке, посмотрела на хрустальное колье и – подмигнула игуане! что там твой олигархический заговор…
Все заняты попрошайничеством. Так или иначе. А просят – у людей. Заметьте, не у Бога в храме, а у людей в подземелье. Странные они. Москва густо, как солью, посыпана деньгами, под ногами валяются, от копейки до пятиалтынного – всё есть, только нагнись.
Подхожу к эскалатору; толпа нажимает, густо-густо, всем ехать надо, и вдруг слышу радостный мальчишеский голос:
– Как я люблю метро! Кругом столько людей, а у них такие хорошие карманы, в которых много денег!
– Да, я тоже! – отвечает второй с энтузиазмом.
Толпа мгновенно ослабила нажим, и два смекалистых подростка беспроблемно прошли сквозь людскую массу. Молодцы. Психологи. Деньги смягчают стену.
В тот вечер, когда меня посетила ценная мысль об индивидуальных палках, я собиралась дописать учебник по журналистике. Других занятий у меня сейчас не было, кое-что случилось, но об этом позже.
Этот нехудожественный труд требовал особой расслабленности мозга: незлобивости, лаконизма, отрешённости от образного мышления. Но, как на грех, пассажиры метро просто завалили мои глаза ворохом картинок. Чувства обострились; я почему-то видела всех насквозь, читала мысли, раскрывала тайны. На меня посыпались проколы сути, чудесные рецепты спасения человечества и прочие непрактичные озарения. Учебник ускользал по определению. Соловьи поют ненаучно.
Добравшись до дома, я злобно включила телевизор, чуть не раздавив кнопку. Политика на всех каналах. Тьфу. Сколько можно. Я хочу деполитизироваться.
Мне стало немножечко жаль дорогих россиян. Центральный телеканал поведал, что по опросам сорок пять процентов наших граждан очень ценят права на жизнь и на труд. Чуть меньший сегмент населения жаждет свободы и безопасности. С огромным отрывом на третьем месте оказалась свобода мысли и слова. В аутсайдеры желанности вышли политические свободы.
Учебник медленно накрывался медным тазом.
Зачем его писать, пока свобода слова – третьестепенна? Я возмутилась до глубины, так сказать и хм, души; переоделась в седативное вязаное платье и опять пошла к бабушке. А куда ещё?
Мне светила безработица. Мало того что нет никакой свободы слова (вообще нет, в природе, не изобретена, невозможна и т. д.), так они ещё обсуждают её! Конечно, видимый мир незримо вышел из-под контроля человека, виртуализировался, но в некотором возрасте уже можно и понимать это! (Всё сказанное сейчас было тогда подуманное про тележурналистов).
Я ненавижу иронию. Она тут кругом разлилась, как мародёрство после цунами. Я трудоголик, а работать возле постмодернистов! ужас в ассортименте. Как быть? Ирония оскорбительна и даже преступна, если объект её – Родина.
Бабушка! Бабушка-а-а-а!
Джованни хотел покоя, как вода – рыбу.
Рукопись дрожала на скатерти, до столешницы протирая вишнёвый бархат, будто впечатывалась в тело стола и просила его: я буду твоей душой, только не отпускай меня. Давай жить вместе. Ты и я. Стол и рукопись. Тело и душа. Давай?
Джованни смиренно поглядывал на эту самодеятельность и упивался короткой временной властью: не перестанете перемаргиваться, перешёптываться, – в печку! Душеприказчиком будет печка. Я ваш отец, а вы мои выдумки. Цыц!
Рукопись громоподобно чихнула на создателя. Джованни даже не удивился.
Картины – живые. Смотришь и чувствуешь, как Бог вёл руку этого художника.
Рукопись тоже картина, живая. Сюжеты живые. И все, кто прочитают эту рукопись, будут словно рядом постоявшие, настоявшиеся у картины, и будут всё делать, как там написано, в этой бессмертной книге. Вот он, секрет искусства. Единственный. Просто власть.
Литература – вид кратофилии.
За чаем
Она пила зелёный чай из дорогих листовых шариков, листала Конституцию России, курила сигариллу.
– Всё ходишь? А дело? Написала учебник?
– Не могу, – проскулила я. – Наши граждане хотят жить без права на свободу слова. И мысли! А журналисты у них об этом спрашивают и не извиняются.
– Правильно хотят, – одобрительно кивнула бабушка. – Зачем эти глупости? Думать вообще вредно. Можно что-нибудь выдумать. А уж потреблять продукты чужих выдумок – извращение. Ты помнишь, что писала Цветаева о читателях газет? Жёсткие стихи, очень жёсткие. Хочешь, прочту?
– Нет. Я недавно читала, из архивов, её заявление в Литфонд с просьбой принять на какую-нибудь работу. Судомойкой, уборщицей…
Бабушка фыркнула:
– Тогда, прошу любить, у лукоморья дуб зелёный.
– Тоже ведь самоубийца.
– В каком-то смысле – да, – согласилась бабушка.
– «С тех пор как экзистенциалисты открыли, что человек смертен, нас уже трудно чем-нибудь удивить», – согласилась и я.
В полном согласии мы примолкли. С бабушкой легко молчать. Она столько помнит! «Сначала трижды подумай, а потом промолчи».[2]2
Анри де Ренье, французский писатель (1864–1936).
[Закрыть] Это про неё.
Я успокоилась. Учебник подождёт. А пока напишем новую сказку.
Через полчаса.
– Бабушка, дай совет: как очистить нашу страну от скверны?
– Элементарно. Надо закрыть границы и открыто разрешить психоаналитические пытки. Все уедут.
– Как же все уедут, если закрыть?
– Как положено.
Вот и поговори с ней. Она дожила до сладостных лет, когда может не объяснять, не повторять и не оправдываться. Мне кажется, иногда бабушка смеётся надо мной.
– Ну что ты, какой смех! – обижается бабушка. – Вот тебе сколько лет?
– Ну… – отвечаю я. – Сорок плюс-минус десять-двадцать…
– А мне, скажем, восемьдесят. Или девяносто. Не меньше. И я не бегаю на свидания. Представляешь, сколько времени освободилось?
– Да. Вполне. Представляешь, если бы ты была моя законная, родная бабушка? – мечтаю я.
– Это ни к чему. Обойдёмся лестничной близостью. Люблю соседей.
– Бабушка, дай чаю, пожалуйста.
– А ты попроси, как следует.
– Опять историю рассказывать? – волнуюсь я. – Надоело!!! Доколе! Я не могу каждый день!
На всякий случай картинно багровею лицом.
– Не вопи. Тебе работать надо непременно. Работники словесности не имеют права простаивать. Отсохнет – и всё. Вон Горбачёв по радио «Свобода» выступает. Работает. Представляешь? Бывший генсек – по вражеской станции. А ты хоть у меня выступи, не ленись.
– Ты начни, я после, – прошу я.
– Я очень много знаю. Ты уснёшь.
– Поговори о политике – на ней проснусь.
– Не-ет. О политике с тобой опасно, ты нервничаешь, и чай разольёшь.
– Бабуль, меня уже никто не опекает, никто не холит, не лелеет. Я всем кажусь неисправимо взрослой. Даже Петру моему. Так хоть ты! Отдушина! одна…
– Ты плачешь каждый раз. А я тут вытираю, – она кольнула меня серыми, с проголубью, испепеляюще молодыми глазами. – Ну ничего, будет тебе восемьдесят, когда ничего дорогого, кроме воспоминаний…
– Ну не прикидывайся, ну хватит, я больше не буду.
– Рассказывай, – повторила бабушка и погасила всполохи очей.
У неё цвет радужек зависит от настроения. Серые – сталь, холод, тишина, безразличие, покой. Голубые – радость, хмель и душевность. Всё это я изучила. Но вот смешанные глаза – я не всегда понимаю, поскольку процент оголубления серого круга всегда разный. Один раз посмотреть в её голубеющие глаза – это незабываемо! Иногда это медленное, торжественное заполнение, вытеснение холодного тона тёплым. А порой – внезапно – ах! – и глаза голубые, без перехода. Вы видели такое? Невероятно.
Пытаясь улизнуть от ответственности, я спрашиваю про глаза: почему они такие… хм… нефизиологичные, небывалые, и не мешало ли ей это жить с мужчинами, говорить с женщинами, воспитывать детей.
– Не мешало, – исчерпывающе отвечает бабушка, наводя на меня зрачки.
Тут я закономерно съёживаюсь, уменьшаюсь и ползу под стол. Больше у меня нет вопросов к бабушкиным глазам.
Она ждёт меня, ждёт, а я сижу под столом не шевелясь. Она брызгает под стол тёплую воду и обещает горячую. Я сижу молча. Мне очень уютно.
На три минуты мне три года.
Кистяная бахрома рыжей плюшевой скатерти окаймляет моё убежище. Поплыл аромат лесных трав, загремела ледяная горная река в Кабардино-Балкарии, мои детские горы, канатка над синим озером, скоро позовут на шашлык. Пыльный зернистый шоколад в кусках. Сверкает чёрная икра – и я её ложками, из эмалированного тазика! Коллекция блестящих открыток с видами Колизея, Фудзиямы, розовых кустов Дубровника. Мечты о путешествиях. Восторги взлёта и посадки самолёта. В моём детстве было несколько красивых страниц. Я счастлива. Но бабушке известно и это.
– Вылезай, – сонно говорит она, и я понимаю, что горячая вода готова к бою.
Вылезаю.
– То-то же, – кивает бабушка, уводя взгляды в стойло. – А то можно и посклонять полторы бочки варенья.
От этой угрозы у меня, как у шкодливого двоечника, холодеют пятки, хотя мне давно известны все падежные формы полутора бочек варенья. Но бабушка умеет подать перспективку так, что даже рост ногтей останавливается. От страха.
– Что тебе рассказать? – спрашиваю, дрожа.
– Про любовь.
– Ах, про это?
– Нет. Про это не надо. Давай про любовь.
– Бабушка, я не хочу.
– Мы не на митинге. – Бабушка закуривает. – Или полторы бочки варенья. Гляди мне тут…
– Ой, не буду. Кто б со стороны это всё увидал-услыхал. Не поверил бы.
– Не твоя печаль, – обрывает бабушка. – Начинай.
– И Слово было Бог.
– Прекрати.
– Почему там опечатка, глава 3, 8? От Иоанна. Синодальный перевод.
– Там нет опечаток, – уведомляет меня бабушка.
– Пожалуйста: «Дух дышет, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа».
– Если ты про слово «дышет», через «е», то ты глупа и мала. Ведь не про дыхание речь, а про деяние Духа. Зачем ему дыхание? Ты ещё спроси про устройство лёгких. Или жабр. Или вправду опечатка, Бог с ней.
– Меня замучили студенты. Основной вопрос их философии: кто сделал Бога? Иногда – кто создал.
– Радуйся. Это уже очень много. Во-первых, признают Его существование. Во-вторых, признают, что им не всё ясно. Для атеистической среды это громадные, колоссальные успехи. Только не рассказывай им про антиномию.
Бабушка смотрит в облака за окном, словно ждёт оттуда очередного сигнала:
– И не цитируй Честертона. Особенно «Ортодоксию». Особенно это: «Исходя из эволюции, можно стать бесчеловечным или слащавым – человечным стать нельзя».
– Я тоже ненавижу Дарвина. Что можно было выдумать, кроме естественного отбора и амёбной эволюции, тридцать лет живя в городке под названием Даун! Бабуля, ты себе не представляешь, как я ненавижу атеистов, рационалистов, гуманистов, вообще всех, кто мыслит и существует только вследствие мыслепорождения. Ведь уже даже физики доказали тварность мира!
– Поздравь их, – с непередаваемой интонацией сказала бабушка. – Скоро догадаются, что сотворение мира продолжается. Жаль, я тороплюсь, а то посмотрела бы на их лица…
– Бабушка! Но мне сейчас абсолютно не с кем поговорить о вере, о Боге. Ну, кроме тебя. Хочу, безумно, сейчас обсудить с человечеством основные вопросы, у меня их осталось не больше пяти-шести, но православные смотрят на меня хмуро, а неверующие обвиняют в какой-то мистифицированности. Я самый реалистичный реалист на свете, потому что верю, а меня никто не понимает! Моя вера уже абсолютно рациональна, а мне внушают, что любая вера иррациональна! Ну нельзя же так обходиться с человеком, который точно знает. Надо мной и Пётр посмеивается: он, кажется, только себя самого считает богом, ему голос был…
– Я понимаю тебя, – с угрозой говорит бабушка.
Она не любит моей пыли, эмоций, сетований, упрёков человечеству. Дарвин для неё вообще не существует, поэтому она искренне посылает меня куда подальше, если я в очередной раз начинаю доказывать ей, что он был неправ.
И вообще: правильно поступал Пифагор: назначал абитуриентам пятилетнее безмолвие. Вот если они выдерживали это, преодолевали страшное искушение высказаться, поделиться мнением, – их брали в школу и начинали учить мудрости. Если они всё-таки болтали – извините. Домой, на печку.
Кому дорого личное мнение – недостоин мудрости.
Правильно поступал Пифагор с учениками. Теперь и наши умники допетрили: сначала нравственность, а потом истина. Спросили бы у Пифагора – раньше полегчало бы.
А с тех пор как знание можно купить за деньги, никто не даёт ученику ни грана мудрости. Да и как её дашь, если ученик платит, болтает, отдыхает по своему усмотрению, сам распоряжается своим временем, считает себя личностью, потому что платит, болтает, отдыхает и так далее.
Моя бабушка – мой Пифагор. Мы вроде бы говорим с нею, но я чувствую, что на самом деле на мне обет безмолвия. Как это возможно – не понимаю. Но ощущение очень отчётливое. И ласка. Мне тут, у бабушки, ласково. Мне безразличны её выходки. Близ неё мне как дома.
– Вот и вся любовь, – успокоенно говорю я. – Ты чудо. Пора чаю попить.
– Ты не рассказала историю. – Бабушка отодвигает чайник от меня подальше.
– Можно я о прочитанной книге?
– Ты читаешь? Славно. Хотя бы так.
– Представь себе. Писатель молодой, талантливый. Фамилия? Иванов.
– Крепко, – кивает бабушка. – И что?
– У него есть рассказ – «Любовники».
– Прекрасно. «Любовники» Иванова. Дальше.
– Он любит её – не смейся! – вот уже десять лет. Она замужем, он женат. Непреодолимое препятствие. И вот…
– Фабула просто феерическая. А сюжет?
– Вот-вот. Он, наконец, доводит её до решительных намерений, снимает спецквартиру…
– Лучше бы купил, – комментирует бабушка, – если уж десять лет ждёт.
– А может, и купит. У них уже всё на мази. Но дело не в этом. Он, понимаешь, так любит и хочет её, что ночью, в ожидании свидания, когда её ещё нет с ним рядом, он греет пол! Брюхом.
– Чтоб у неё ножки босые не замёрзли? – уточняет бабушка.
– Правильно. Ты что – читала?
– Нет, не читала. А по нагретому брюхом паркету – ходила. – Бабушка закуривает сигариллу.
Я сникаю. Хотела потревожить её – её! – воображение. Эта ведьма всё угадывает наперёд. Всегда-всегда. Если бы герой Иванова купил даме не рояль, а барабан или арфу, для нестандартного развития любовного сюжета, бабушка предугадала бы ход, но пояснила, что рояль удобнее для любовной встречи, нежели барабан.
Но арфа хороша тем же, чем виолончель: музицирующая дама непременно раздвигает ноги. У мужчины кружится голова: вечер, зимняя стужа за окном, натопленный паркетный зал, простор мерцает свечными всплесками, женщина обнажена, ей тепло, она играет на арфе или виолончели, раздвинув беспомощные колени, а её возлюбленный лежит рядом на полу, животом вниз – греет ей дорожку на ложе любви.
Прочитав мои мысли, бабушка продолжает:
– Дальше и расписывать всё это нельзя. Никак. Что ещё может произойти? После арфы, после струящейся призывной мелодии, змеино сжимающей его душу и всё-всё тело… Даже не вздумай описывать их финальный акт. Занавес – немедленно после арфы с ногами.
– У Иванова дама приходит утром. Снимает одежду. Он ждёт её в постели. Счастливый конец многолетних мук.
– А она зубы почистила? – бабушка верна правде жизни. – Ты читала письмо Наполеона к жене? Цитирую: «Я еду: не мойся!». Настоящее французское блюдо. Женщина в собственном соку.
– Ну бабушка!!! – я тоже закуриваю.
– Ха-ха. Давай сначала. Про любовь. Несчастные закомплексованные придурки с их паркетно-половой страстью отменяются.
– У Иванова очень хороший рассказ, бабушка! Это ты всё опошляешь! Ты губишь литературу!
– Туда ей и дорога. И рассказ у Иванова – отменный. Искренний. Такой надёжный человек! Такой трепетный. На таких обычно катаются в хвост и в гриву. Он женат?
– Конечно, – отмахнулась я.
– Откуда знаешь?
– От него лично. В буфете рассказывал. За чаем.
– Значит, за пивом.
– Да.
– Конечно, да, – успокоилась бабушка. Ей важно быть правой. Как ребёнок, развлекается своей вечной правотой.
Иногда её всеведение меня бесит до ярости. Тут же вспоминаю багровую ярость у Джека Лондона в «Куртке». За подробностями можете обратиться и к другому переводу этого романа – под названием «Звёздный странник». В любом случае найти этот текст вам будет очень трудно: его скрывают от человечества.
Словом, я бешусь – от бабушки до джеклондоновой багровой ярости, – а это смертельно опасно.
Справочно. Роман «Куртка» («Звёздный странник») так же не воспринимается всерьёз, как «Серафитус» Бальзака. Эти романы – последнее, что сообщили великие мастера людям. Это завещания. Написаны – оба – в невозможных, неапробированных, нелегитимных манерах. Ну не могли эти писатели, с точки зрения образованных современников и даже потомков, впасть перед смертью в столь откровенную религиозность! А куда же девать гуманизм? А величие человека? А туда. Посему забудем о последнем слове мастера и не включим даже в собрание его сочинений.
Горькая участь. Цирковой актёр, навсегда вляпавшийся, например, в амплуа второго рыжего, и тот страдает меньше, чем признанный писатель, крупно проработанный критикой и литературоведением при жизни. На один-единственный абзац – последний – у критики чаще всего не хватает духа.
А нужен абзац такого, например, содержания: «Незадолго до кончины автор понял, что всю жизнь занимался ерундой и безделицей, и попросил у человечества прощения за этот незапланированный обман. Просьба о прощении вылилась в трепетный, яркий, волнующий душу текст, – ослепительно красивый… Конечно, он не был понят. Как в России – Гоголь. Зачем было жечь второй том „Мёртвых душ“? – возмущаются невежды. Почему не оставил материала литературоведам – покопаться в строчках, порасшифровывать намерения, проследить за – якобы – истинным ходом чувств и мыслей автора!..»
Так не пишут. Последнее озарение, вишь, отменяет предыдущее творчество. Ах, почему бы Джеку Лондону не начать с «Куртки», а Бальзаку с «Серафитуса»!.. А так – литературоведам приходится выдумывать, лакировать и замалчивать действительное положение вещей. Ненавижу литературоведов. Ух!
– Всё? – бабушка возвращает меня в XXI век. – Вечно у тебя болит душа за других!..
– Это у меня болит – за меня! Я не могу терпеть такую страшную несправедливость. Обычная лень и трусость – правят бал в литературе, как в науке. «Всем известно, что…» И поехало. Прямо как в манипулятивной журналистике.
– У меня есть знакомый врач-психотерапевт, психоаналитик, спортсмен, хороший человек. Очень хорошо лечит от борьбы за справедливость. Это его специализация. По всему свету на вызовы летает. Порекомендовать?
– Нет, я сама.
Бабушка облегчённо выдыхает сигарилловый дым: ей не придётся объяснять врачу, кто такая неродная внучка.
Джованни положил руку на рукопись.
Эта рука уже ничего не причинит этой рукописи. Они расстанутся навсегда, что немыслимо и больно.
Порвать серебряную нить, войти в серебряную квадригу и полететь за серебряные облака, куда уже ушла графиня Мария Аквино, унеся за собой всё, что вызывало чувства.
Рука покоилась на бумаге, как на голове уснувшего новорождённого младенца. О, если б этой руке удалось встретить хотя бы одно утро на коже Марии…
Зато теперь – книга. Гутенберга ещё нет, ему только-только подбирают родителей, а книга есть.
Трудно, конечно, написать сто «побасенок, притч, историй, которые… на протяжении десяти дней рассказывались в почтенном обществе семи дам и трех молодых людей…» – сто! Это много для европейца, несмотря на Ренессанс. Даже по бесконечной ветвистости любви сто сплетен – много. На это нужно изрядно фантазии. Тс-с-с, но и опыта…
Кстати, хм, осведомленности. Откуда вы, господин придворный ученый, юрист, дипломат, – всё это знаете? Вам удалось выспаться, и вы посмотрели сто снов? Ах да, у вас очень много внебрачных чад.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.