Текст книги "Против часовой стрелки"
Автор книги: Елена Катишонок
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Бася рассказала, как учится новому языку, и с гордостью показала книжку. Ее нужно было листать с конца, а буквы были похожи то ли на свечи, горящие на ветру, то ли на гнутые гвозди, только не на буквы; но Басенька все равно оставалась понятной и любимой. Они опять работали вместе, теперь уже на фабрике «Планета», которая славилась своими тончайшими шелковыми чулками. В этих чулках Бася и уехала на свою новую родину, которую любила, но втайне побаивалась, – это Ира чувствовала.
…Почему война начинается с того, что люди бросают свой дом и уезжают толпами: одни в Палестину, другие – в Германию, третьи, как они, – в Россию? И сама Россия становится похожа на густую похлебку, которую кто-то неустанно перемешивает, так что украинцы оказываются на Волге, а те, кто издавна жил на Волге, уже захвачены могучим черпаком, чтобы оказаться в Сибири… И почему, о чем бы она ни начинала думать, непременно возвращалась к вой не, в который раз удивлялась бабушка; точно едешь по кругу. Или все мысли обязаны проходить транзитом через станцию под названием «Война»?
Хорошо, что не конечная.
4
О том, что ездила в больницу, бабушка никому не говорила. Да и кому было говорить, птицам?.. Каждый день резала аккуратными кубиками черствые ломти хлеба на потемневшей доске. Внуки посмеивались: да брось прямо так! Или поломай… «Это же голуби, Божьи птицы, а не свиньи!» – сердилась бабушка. Руки у нее были маленькие, с твердыми выпуклыми ногтями; даже сейчас их можно было назвать изящными, хотя подагра потрудилась над суставами на совесть, добиваясь сходства с бамбуком, но полностью искорежить не осмелилась. Нарезанный хлеб ссыпа́лся в полиэтиленовый пакетик, который заботливо укладывался в «торбу» – мешок из плотного нейлона, выстланный изнутри все тем же полиэтиленом. Торбу можно было нести за обе ручки, а при необходимости повесить на локоть. Несмотря на многофункциональную полезность торбы – она совмещала в себе сумку, авоську, аптеку и, при необходимости, собеседника – торба оставалась торбой и обозначала жизненную веху под названием Старость.
Давно миновало время сумок и сумочек – кожаных, лаковых, замшевых; время ридикюлей не толще книжки, и впрямь нелепых на первый взгляд, но только на первый. Дамы носили их под мышкой, отчего сразу преображались: надменно приподнимались плечи, плечам вторили брови, шаги становились быстрее и короче, фигура неприступной, а взгляд соответствовал фасону шляпки, и никак иначе, ведь ридикюль и шляпка были неразлучны, как Сцилла и Харибда, как Тристан и Изольда, как Макс и Мориц. И даже дома, положив сумочку, хозяйка бережно снимала шляпку и клала ее рядом с ридикюлем. Сейчас об этом помнит только старый будильник: он первым приветствовал неразлучную парочку на комоде. Да, будильник выглядел тогда совсем иначе: сверкающие никелированные бока, белое личико циферблата, и даже без двадцати пять стрелки-усики придавали не уныние, а только задумчивость, не говоря уже о том, как звонко, точно языком прищелкивал, он тикал под блестящим своим круглым беретиком, – чем не шляпка?
Они с сестрой всегда выбирали шляпки в магазине Фридмана – там же, на улице Грешников; потом лакомились пирожными в уютном кафе «Маленький Париж», и Тоня искоса посматривала в огромное зеркало, словно новая шляпка была уже на ней, а не в картонке с витым шнурком, как всегда упаковывали у Фридмана.
…Полногрудые голуби, издавая чревовещательные звуки, клевали хлеб. Иногда в их солидную толпу пикировал с ветки взъерошенным мячиком воробей, дерзко хватал самый лакомый кусочек и летел обратно, с трудом удерживая в клюве трофей. Голуби возмущенно клокотали о том, какая молодежь пошла и что нахальство – второе счастье… Бабушка улыбалась: всем хватит; завтра, Бог даст, еще принесу.
Подхватывала торбу и возвращалась домой.
Главное – не думать, что с ней делают в больнице, а для этого нужно, чтобы все время были заняты руки и голова, – чем угодно, хоть шляпками. Вот недавно в шкафу попалась карточка, где они с Тоней из магазина выходят; тогда она сразу и вспомнила – как увидела – большие буквы над входом: «A. FRIEDMAN». Надо положить поближе и показать внучке, какие шляпки носили в наше время; пусть только поправится. Теперь память стала строптивой: придешь на кухню, а там стоишь и вспоминаешь, зачем шла. Восемьдесят пять…
Так вот она, между стопками белья! Бабушка вынула неровную пачку плотных фотографий. Одна выскользнула и глухо клюнула пол, словно кто-то стукнул в дверь согнутым пальцем. Потянулась за очками, но раздумала: к чему, если фотографию душой помнишь?
Герман был двоюродным братом покойного мужа, но любил, чтобы все, включая Колю, называли их кузенами. Их матери-сестры были в юности очень близки. Потом старшая неожиданно вышла замуж за местного хуторянина и уехала, так что видеться они стали очень редко; повзрослевшие сыновья, наоборот, крепко сдружились. Герман был тремя годами старше Коли, но не только выглядел более юным, но и во всем подражал младшему: курил те же папиросы, покупал рубашки в том же магазине, что и Коля, не говоря об аксессуарах; когда младший впервые появился в галстуке-бабочке, высмеял его безжалостно, чтобы выказать независимость суждений, каковая независимость продержалась аж до следующего дня и была оставлена на пороге английского магазина, как оставляют зонтики и забывают о них.
На фотографии – Ира знала ее наизусть – Герман стоит, опершись на спинку кресла; Коля сидит, положив ногу на ногу. Логика фотографа понятна: Коля был на полголовы выше, и, останься он стоять, контраст между кузенами был бы не в пользу Германа. Их лица очень похожи, как нередко случается в двоюродном родстве: ровный овал, спокойные карие глаза под густыми, щедрыми бровями, и четко очерченный рот, только у Германа линия нижней губы с легкой припухлостью, да нос, такой же, как у брата, в самый последний момент удивился чему-то – да так и остался чуть вздернутым. Легкая курносость ничуть не портила ее обладателя, а только убавляла серьезности. Еще и поэтому, а также из-за более высокого лба Коля выглядел старше. На обоих костюмы одинакового покроя, рубашки с высокими воротничками, вздернутыми запонками, до удивления похожие темные галстуки и ботинки-близнецы с высокой шнуровкой, тоже из английского магазина – Коля любил хорошую обувь. Волосы у Германа подстрижены очень коротко и придают ему совсем юный вид. Как он ругал парикмахера, послушно выполнившего его же собственное желание, и с каким нетерпением дожидался, когда отрастут, наконец, волосы и можно будет зачесывать их назад, как всегда делал Коля!
Судьбы кузенов были отмечены печальной симметрией: десять лет назад умерла мать Германа, на несколько месяцев опередив Колиного отца. Только стрижкой да кольцом на правом мизинце Герман внешне отличается от брата на этой карточке. Кольцо-печатку подарил отец; наверное, именно так он представлял себе стереотип столичного молодого человека; а может, просто гордился руками сына: красивые были руки.
Перстень, как и многое другое, был постоянным предметом Колиного подтрунивания, хотя шутил он с неизменным добродушием, словно и впрямь был старше. Пожалуй, только этим подшучиванием он и разбавлял свое привычное молчание; Герман, напротив, был словоохотлив и умел говорить легко и увлекательно. При этом ему постоянно требовалось одобрение кузена, чего бы это ни касалось: замыслов, которые роились в его беспокойной голове, модного кашне, нового приятеля, обретенного только на прошлой неделе, но уже повышенного в звание друга, последней статьи в газете «Сегодня»… Когда он начал ухаживать за Ирочкой, то главным предметом его монологов был кузен, и при первой же возможности познакомил их, с трудом скрывая гордость и втайне приготовившись парировать любые насмешки.
И напрасно репетировал: никаких насмешек не последовало. Когда же Герман, утомленный неопределенностью, набрался духу и спросил напрямик: «Ну, как тебе моя барышня понравилась?», Коля ответил: «Очень понравилась», – и ни слова больше, хоть разбейся; при этом старший готов был поклясться, что ехидства в этой лаконичности не было.
Уже забылось, кто назвал кузенов Аяксами, да и забылось потому, что для Ирочки это было просто смешным словом. Гимназия, хотя бы и не оконченная, оставила у Германа смутное воспоминание о том, что Аяксы боролись плечом к плечу, а главное, были похожи друг на друга. Последнее ему импонировало так сильно, что он начисто упустил из виду, с кем и за что, собственно, липовые близнецы вели борьбу. Умей Герман читать в душе двоюродного Аякса так же, как в своей собственной, непременно перелистал бы «Илиаду» или хотя бы школьную хрестоматию, откуда легко было узнать, что храбрые эллины домогались прекрасной Елены.
Несмотря на то, что отныне Ирочку всюду сопровождали оба кузена, как и положено Аяксам, приоритет ухаживания принадлежал Герману. Он действительно увлекся не на шутку и довольно быстро понял, что слово «увлечение» оскорбительно для человека так глубоко влюбленного, как он. Для любовных переживаний ему стал необходим наперсник, причем на роль последнего никто, кроме кузена, разумеется, не годился.
Что касается самой чаровницы, то она благосклонно принимала знаки внимания от обоих и считала, по-видимому, такую ситуацию совершенно в порядке вещей. Одна знакомая барышня осведомилась не без яда в голосе, как можно, дескать, иметь одновременно двух кавалеров? Ирочка пожала плечами: «Лучше, чем ни одного», – и заторопилась на свидание с Аяксами, не подозревая, что приобрела врага: барышне торопиться было некуда.
В то время, то есть в начале 20-х годов, Герман пылко увлекся кинематографом и говорил только о нем. Слушать его монологи, которые скорее напоминали лекции, было очень увлекательно, но – Ирочка не заметила, как и, главное, когда это произошло – ей не хотелось слушать его в одиночестве; более того, оказалось необходимо именно Колино присутствие.
Заметил ли это первый Аякс или просто пал духом от своей невостребованной любви, сказать трудно, но занервничал. Следствием явилось то, что Герман пришел на свидание без брата и решился на серьезное объяснение, которое должно было «перевернуть всю его жизнь»; да-да, так оно и прозвучало, приятно испугав Ирочку. Если нужно пояснять, то, во-первых, каждой барышне лестно услышать предложение руки от кавалера, чье сердце ей давно уже принадлежало, а во-вторых, барышня эта вовсе не стремилась замуж. Несмотря на двадцать с чем-то лет, что означало затянувшееся девичество, несмотря на то, что ее ровесницы уже нянчили детей, да и бывшие ухажеры превратились в мужей этих самых ровесниц, – нет, не торопилась. Трудно объяснить, что не позволяло сказать «да», скромно опустив глаза, но всякий раз, расставшись с кавалером, она чувствовала себя счастливой, потому что была свободна, и не знала ни одного человека, ради которого захотелось бы отказаться от этого восхитительного ощущения.
Поэтому выслушала Германа не снисходительно, а сочувственно, полюбовалась на изящный перстень, где переплетались в страстном объятии инициалы «HL», но на палец себе надеть не позволила.
Нет, Герман; прости.
«Прости» не походило на «прощай»; по крайней мере, так думал Герман и – продолжал надеяться. Отныне в их встречах появился легкий оттенок траура: тема любви и признания была похоронена, а на мизинце осталось светлое пятнышко незагорелой кожи; она не спросила, где перстень. Присутствие кузена, даже и безмолвное, стало облегчением для обоих, а Ире дало возможность рассмотреть его пристальней и заметить элегантность без щегольства, скромность без приниженности, эрудицию без тщеславия. Молчаливость второго Аякса восполнялась его умением слушать, без чего могла обойтись прекрасная Елена, но что было ох как немаловажно для девушки, сравнивающей, пусть и невольно, двух поклонников. Герман всегда слушал нетерпеливо, метко подсекая первую же паузу, чтобы заговорить самому.
Мало-помалу Ирочка научилась находить различия в самом сходстве Аяксов. Они приносили цветы: Герман – пышный букет в хрусткой нарядной упаковке, Коля – одну розу, неизменно белую, нежно обернутую белой папиросной бумагой. Герман бредил кино – кузен предпочитал театр. Даже бледность, свойственная обоим, причины имела разные, хотя бессонная ночь, проведенная Германом за картами, ничем по цвету не отличалась от ночной Колиной смены в типографии.
Что и говорить, букет был королевским, но через пять минут начинал тяготить: нести его было неудобно, обертка раздражала хрустом, и было жаль томящиеся в ней цветы. Куда как проще держать в руке один цветок, который украшал, не крича о своем великолепии и не заслоняя лица кавалеров. Кино бесконечно восхищало, но театр оказался богаче, словно пространство сцены давало актерам больше свободы, а зрителей делало соучастниками действа.
Слушая рассказы Германа об ипподроме или очередном карточном выигрыше, Ира только снисходительно улыбалась; мысль, что взрослый мужчина живет на средства отца, вызывала недоумение. В этом была какая-то ущербность, и Германа становилось жаль.
Напрасно, пожалуй: многие из тех, кто не озабочен хлебом насущным, – люди искусства; к ним относил себя и Герман, посвятивший свой творческий дар кинематографу. Да-да, он не только самозабвенно любил кино, но и мечтал его делать. Его обуревали вдохновенные идеи то ехать на север снимать древние замки – и он вскользь упоминал об отцовском имении, которым втайне гордился и куда намеревался «заехать по пути»; то живо описывал, какой фильм задумал снять из трамвайного вагона, панораму вечернего города, и даже название придумал: «Вагон», то… Он бурлил и искрился замыслами, и не поверить в то, что они осуществятся, было все равно что не поверить размечтавшемуся ребенку: в этом был весь Герман.
Теперь уже не вспомнить, кого из Аяксов осенило устроить Ирочкины именины в знаменитом кафе «У Франца», да это и не важно, как не важно и то, что праздник получился очень многолюдным. Как-то само собой в центре внимания, словно в луче кинокамеры, все время оказывались трое – именинница и оба кузена, причем ни для кого из массовки, то есть гостей, не было секретом, что Аяксы стали соперниками. Так часто бывает: окружающие знают больше, чем герои событий, касающихся их одних.
Однако позвольте: как – соперники? Почему соперники? Ведь Коля, младший брат, Аякс второго состава, говоря языком театра, даже не объяснился! Полно; да влюблен ли он?
Влюблен. И объяснение состоялось, только не вполне традиционным образом, а как именно…
А вот как.
После того как Ирочка отвергла сердце Германа и руку с кольцом, между ними возникла какая-то неловкость. Избежать ее можно было либо перестав видеться, либо «заземлив» романтический накал влюбленного. Ира стала приглашать на свидания то Кристен, то Басю в надежде переключить нежные чувства Германа на кого-то из подруг, коему заблуждению, увы, часто бывают подвержены многие уверенные в себе барышни. Благодаря мудрому маневру прогулки в новом составе менее всего походили на свидания. Подруги появлялись и исчезали, вместе или по отдельности; Аяксы неизменно оставались. Излишне допытываться, знал ли младший о неудаче старшего: Герман не умел молчать; гораздо интересней реакция Коли. Какими словами он утешал брата, и могли ли найтись такие слова у молчаливого соперника? Может быть, нашлись, но ненадолго. Да и как мог себя чувствовать отвергнутый жених, особенно не нашедший в себе мужества разом покончить с букетами, рандеву, преданными взглядами, а главное – расстаться с надеждой?
Герман был задет, уязвлен, раздражен. Ему казалось, что он стал всеобщим предметом насмешек, поэтому чуть ли не единственной темой разговоров – вернее, монологов – стал кинематограф. Тогда же, на именинах, Герман торжественно представил Ирочке господина Аверьянова, известного киномагната и владельца нескольких кинотеатров, вовремя покинувшего в 17-м году революционный Петербург. Луч воображаемой камеры задержался несколько мгновений на знаменитом человеке – ровно столько, сколько требуется, чтобы удивиться его присутствию на именинах скромной барышни с Московского форштадта, – и соскользнул, соскучившись, на облюбованный треугольник.
На виновнице торжества было черное платье аскетически простого и строгого покроя; только жемчуг на шее делал его нарядным. Никакого блеска, если не считать блестящего узла волос на шее. «Шик», – восхищенно произнес кто-то за спиной. Этот «шик» и бледные как никогда Аяксы, в одинаковых белых крахмальных сорочках и черных костюмах, оказались бы прекрасной добычей для кинокамеры настоящей, а не воображаемой, сумей всесильный господин Аверьянов увидеть кадр, но этого не случилось, ибо кинематографический раджа наслаждался дивными пирожными со взбитыми сливками, какие пекли только «У Франца», а больше нигде; поэтому камера осталась воображаемой, что нисколько не умаляло ее черно-белого искусства, тем более что о других возможностях в то время никто и не помышлял – ни Герман, ни даже господин Аверьянов.
А на улице стояли апрельские сумерки, и так радостно и легко было ступать черными туфельками по темному тротуару, неся в руках ворох любимых тюльпанов – белых, розовых, сиреневых, багровых – с которыми воображаемая камера справиться не сумела – и исчезла, но ни именинница, ни Аяксы, старательно пытающиеся попасть в ногу справа и слева от нее и не сбиться, да куда там! – словом, никто не заметил исчезновения колдовского луча. Три фигуры то вырисовывались и обретали форму, приближаясь к фонарю, то тускнели, удаляясь, нечеткими силуэтами, пока не вступали в круг следующего. Один молча курил. Ира тоже молчала и улыбалась, поглаживая тугие листья. Третий, воодушевленный беседой с могущественным кинематографистом, непрерывно говорил о том, как начнет, наконец, снимать фильм в почетном альянсе.
– В добрый час, – прервал молчание Коля и хотел что-то добавить, но Герман неожиданно выпалил:
– И женюсь на Ирочке!
Прядь волос выскользнула из-под сдвинутой шляпы, шелковое кашне вырвалось на свободу, а отброшенная резко папироса оставила на расстегнутом пальто млечный путь. Запрокинув голову так, что стал виден кадык, а шляпа не падала только от изумления, повторил – словно вызов бросил:
– Женюсь!
Да это и было вызовом.
Тюльпаны замерли, как и рука, которая гладила их. Коля как раз вынул портсигар и смотрел на него так, словно впервые видел. Почти тем же голосом, как и «в добрый час», осведомился:
– Вот как. Когда же?
– Никогда! – твердо и весело отозвалась Ирочка и переложила вздрогнувшие тюльпаны в другую руку. Она не подозревала, что именно так ответила ее мать принаряженным сватам двадцать пять лет тому назад, да и не могла заподозрить: разве удавалось кому-то увидеть юными собственных родителей, еще и не родителями вовсе? – Не выйду я за тебя, – добавила мягко, точно младшего брата журила. – Я вот, – полуоборот на маленьких твердых каблучках, – за Колю замуж пойду.
То ли еще приходилось наблюдать старому фонарю на Ратушной площади! В старые времена здесь, должно быть, ломали шпаги; теперь ломают спички в тщетной попытке закурить. Вернее, закуривает только один, а второй стоит на коленях и целует сумасбродной барышне руку, которую она только что неожиданно ему предложила. Тусклого света старого фонаря достало, однако, на то, чтобы сжечь дотла дерзкие надежды старшего Аякса и озарить счастьем младшего. Да что, мало он Аяксов перевидал на своем веку, или мало Елен, этот сутулый чугунный фонарь? Не эти первые и не они последние. Речной туман застилает ему подслеповатый глаз, но не мешает услышать свежий капустный хруст перебираемых тюльпанов, «подари мне один», яростное чирканье спичек и – «Честь имею кланяться!». Последнюю фразу услышал он один, хотя ему было до фонаря, как скажут лет через сорок.
…Там же, в Старом Городе, они сняли свою первую квартиру. На Реформатской улице, рядом с маленькой площадью, где булыжник уложен так плотно, что, казалось, неминуемо должен вспучиться, как фасоль в горшке, а все же упрямые острые травинки пробили путь между камнями не только себе, но и вычурным листкам одуванчика, а издали казалось, что под майским солнцем прошел маляр и отряхнул кисть, покрыв серые камни веселыми ярко-желтыми брызгами. Но это произошло не только не сразу, а и совсем не скоро: спустя несколько лет. Даже отсюда, из 1986-го, такая проволочка непонятна, необъяснима и, пожалуй, противоестественна, хотя любой журнал, рассусоливающий на тему любви, советует молодым людям – и особенно девушкам – «проверить свои чувства временем». Можно считать, что эта пара задолго предвосхитила полезную рекомендацию: чувства проверялись почти шесть лет. Проверяла одна Ирочка; Коля был слишком счастлив, чтобы сомневаться. Она частенько подтрунивала:
– А если бы я… если бы я не сказала тогда… ты бы так и молчал?
– Да.
– Почему?
– Не смел.
Да-да, глагол «сметь» обладал в то время иным удельным весом, и запрет: «не смеешь» обладал большей силой и значимостью, чем обычное «нельзя».
– Так бы и молчал? – переспрашивала недоверчиво.
Он только пожимал плечами:
– Наверно.
Она рано вставала, чтобы проводить Колю на работу, но как радостно было проснуться, опередив будильник, ловко прихлопнуть его подушкой, а разбудить поцелуем! Когда они выходили из дому, площадь спала, потому что одуванчики ждали солнца, чтобы засмеяться ярко-желтыми звездочками. Казалось, так будет всегда, но ветер обещал осенью притащить листья и покрыть булыжник разноцветными заплатами, как сумасшедшая кухарка нашивает яркие лоскуты шелка на старый застиранный передник.
А сейчас долго-долго начиналось лето. Небольшие окна квартиры смотрели на улицу, дверь открывалась прямо на тротуар, и они, не разжимая рук, шли по неровным истоптанным плиткам с торчащими между ними упрямыми травинками. Можно было не пройти, а протанцевать тустеп до самого угла под неодобрительным взглядом женщины в большом клетчатом платке на плечах и с корзинкой. Может, то был и не тустеп, или взгляд был не осуждающим, а завистливым – или, наоборот, понимающим – сейчас уже не вспомнить; только крупная желто-серо-коричневая клетка чужого платка до сих пор стоит перед глазами, как и туфли, большая и маленькая, замершие рядом в последнем «па» на неровном тротуаре, прямо под табличками, обозначающими их земное бытие: «Ул. Реформатская» и «Ул. Грешников».
– Коля, это наша улица, – Ирочка остановилась.
– Что, адрес забыла? Реформатская, 14, квартира 3, – улыбнулся он.
– Нет, нет; читай: «Ул. Грешников». Мы и есть грешники, вот что.
Коля бережно взял ее руки и поцеловал:
– Ты – грешница? Не верю.
– Нет, Коля, нет. Мы с тобой оба грешники, слышишь?
– Моя родная, – произнес ласково и настойчиво одновременно, словно не в первый раз делал это, да так оно и было, – давай поженимся!
– Нет, – тихо и твердо поправила Ирочка, – повенчаемся.
Как же трудно, трудно и страшно было выговорить признание, и он непроизвольно крепче сжал маленькие руки своими, словно боясь, что, выпусти он пальцы, она исчезнет из его жизни навсегда, растворится в утреннем свете затухающим стуком каблучков:
– Я коммунист.
Пальцы выскользнули – для того только, чтобы ласково коснуться его щеки и замереть:
– Богу все едино.
Венчались тоже утром, когда немногочисленный народ уже расходился по домам после службы и храм был почти пуст. Те, кто заметил у входа объявление о венчании, задержались посмотреть на молодых, но скоро выяснилось, что напрасно, и любопытство сменилось недоумением, а у кого-то и легкой досадой: не было ни белопенных кружев на невесте, ни фрачной пары, рубашки с пластронами и галстука-бабочки на женихе; вообще никакой нарядности не было, как не было и гостей, не говоря уже о подвывающей мамаше, которая по свадебному сценарию должна оплакивать если не загубленную судьбу голубицы-дочери, то хотя бы хлесткое слово «теща», коим отныне станет называться. Не было суетливого букета взволнованных подружек и сконфуженно покашливающих отцов; не было шаферов, которые с ненужной озабоченностью поправляли бы в петлицах белые букетики. Были самые главные, Он и Она – счастливые, с ликующими лицами, да батюшка в полном облачении, радующийся их счастью, несмотря на строгое лицо. И шаферы, одетые совсем буднично, если не считать белых тюльпанов в петлице, конечно, стояли за спинами молодых. Один из них, очень похожий на жениха, старательно держал сверкающий венец, чуть приподнявшись на цыпочки, потому что был ниже ростом; от этого, должно быть, венец чуть покачивался. Второй был ничем не примечателен, кроме того, что носил важное имя Аристарх, жил некогда в соседней квартире с женихом и заглядывал к нему иногда за папиросами, а перед сном надевал на голову особую сеточку, чтобы волосы утром лежали гладко; но какое это имеет значение сейчас, когда ему нужно только ровно держать венец над головой невесты, что он и делает безукоризненно.
Стояли поодаль, среди считаных присутствующих, и родные молодых: отец невесты, известный не только на форштадте мебельщик Григорий Максимович Иванов с супругой Матреной, которую в данной торжественной оказии уместно именовать Матроной Ивановной, сестра и трое братьев; со стороны жениха – и в противоположной стороне от невестиной родни – присутствовала одна только мать Стефанида Леонтьевна, потому что больше присутствовать было некому: дочь с семьей переселилась в другой город, а муж и того дальше – на кладбище. Одета она была, со вдовьим аскетизмом, во все черное, словно затушевывая происходящее. По контрасту со сватьей Матрена казалась особенно нарядной в сером платье матового шелка под расстегнутым легким манто и с кружевной накидкой на голове вместо платка. При полном несходстве лиц, фигур и нарядов обе матери бурили венчающихся одинаково требовательными и изучающими взглядами: одна – невесту, другая – жениха, и обе одновременно вскинули глаза на батюшку, услышав:
«Венчается раб Божий Конон рабе Божией Ирине, во имя Отца и Сына, и Святаго Духа!»
Потом смотрели, как жених, пригубив вино, бережно передал чашу невесте, и становилось ясно: такие лица должны быть у небожителей, пьющих божественный нектар.
В продолжение всего обряда слух зрителей сосредоточивался на словах и негромком пенье батюшки, но мысли нет-нет да и улетали со свойственной им непоседливостью. Матрена решила про себя, что жених – темная лошадка, однако вида из себя благородного, что твой офицер, а дочка больно уж волю большую взяла – тут ее соболиные брови гневно сомкнулись: ни помолвки, ни приданого – все не как у людей; и обед перестоится. Прости, Господи, меня, недостойную, за грешные мысли.
Мастер Иванов, или попросту Максимыч, то улыбался чему-то, но никто этого не видел из-за его бороды, то хмуро насупливался, вспоминая дочкин решительный отказ от свадьбы, что отцу, конечно, обидно.
Стефанида Леонтьевна, будучи уверена, что ее лицо ничего, кроме уважительного внимания к службе, не выражает, именно в этом ошибалась. На правильном и крупном, почти мужском, лице читались вызов, уязвленность и разочарование, хотя черты сохраняли неподвижность. Взгляд иногда останавливался на Германе. Знала ли Стефанида о неудачном сватовстве племянника? – Да уж как было не знать. Известно, что ни в достоинствах, ни в недостатках Германа молчаливость не фигурировала. Двум парням головы морочила; с двоими гуляла, виданное ли дело; и с удовольствием наделяла мысленно слово «гуляла» смыслом, которого, она знала, в нем не было.
«Господи, Боже наш, славою и честию венчай я их», – пропел батюшка, и Стефанида торопливо перекрестилась. Спаси, Господи, и сохрани мою душу грешную. Известно: сын – отрезанный ломоть; вздохнула.
Три брата, старшему из которых стукнул двадцать один, а младшему четырнадцать, смотрели на венчание с восхищением; шестнадцатилетняя сестра Тоня – мечтательно и снисходительно: уж у нее-то все будет не так, все будет намного красивей… Что в свое время и подтвердилось.
После венчания поехали регистрироваться, чтобы отныне называться мужем и женою не только перед Богом, но и перед людьми. Герман и Аристарх, всё так же с бутоньерками, из шаферов стали свидетелями, о чем и сделана запись в «Свидетельстве о браке», выписанном в 1926 году, в четырнадцатый день июня месяца.
Праздничный, несмотря на будний день, обед совсем не перестоялся и был великолепен. Стефанида Леонтьевна неохотно выпила рюмку, но от крика «горько!» воздержалась. Эффект был подпорчен только тем обстоятельством, что никто вызова не заметил. Во время трапезы обе матери – теперь свекровь и теща – зорко присматривались к молодым, что не стоило им никаких усилий, ибо те смотрели только друг на друга. Наблюдения были так же схожи, как и выводы, потому что безупречны, по определению, лишь собственные дети, лучше которых бывают только внуки. К невесткам, равно как и к зятьям, понятие идеала не приложимо: их недостатки принято рассматривать через увеличительное стекло, а достоинства смахивают небрежно, как крошки со стола. Ни Матрена, ни Стефанида не были исключением – и гордились этим.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?