Текст книги "Цвингер"
Автор книги: Елена Костюкович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 49 страниц)
…Ну, а до Малакофф было длинное скитание «по гостям». На одну из этих неведомо чьих временных квартир в феврале и пошел к нему, плакать вместе, пятнадцатилетний Вика. Телеграмма о смерти деда была вложена в школьный дневник.
Он шел, портфель тянул руку, по обжитому району, от места, где находилась их с мамой и Ульрихом… теперь уже только с Ульрихом квартира. С мелкой, белой, в завитках, перекошенной и асимметричной площади Сен-Жорж, на которой поворачивает от Монмартра прямо на театр, с риском для идущих со спектакля граждан, поскрежетывающий автобус. Не трамвай. Но тормоза свистели трамвайно. Все почти как в Киеве. Сколько вечеров он, не решаясь спуститься в город, площадь Сен-Жорж с балкона изучал!
От заменившего собой древний фонтан, страстно полюбленного Лёдиком памятника Гаварни в середине площади («Какой милый, чудный памятничек с персонажами карнавала – ну что за прелесть памятники с персонажами – Крылов в Летнем саду с мартышками и мишками, Дюма-пер на площади Мальзерб – там такой лихой д’Артаньян, и так хочется на его фоне сняться, правда, Вика?») Вика поначалу брал курс на рю Каве. Нервы были натянуты, Вика на ходу терзал свободной рукой оттопыренное левое ухо с досадным прыщом на козелке, которого жутко стеснялся: вот уж некстати, прыщ в трагический момент, – и выбирал маршрут потише и побезлюднее. Чтоб не соваться на бульвар Рошешуар. И особенно не попадать под эстакаду. Как-то не так болезненно, если придерживаешься рю Клозель и тенистой авеню Трюден. После чего уже легко. Дальше густые переулки. Там фасады беспрерывно красили. Перекликались рабочие, нависали ремонтные сетки.
Протащившись двадцать минут или полчаса, Вика доплелся до Пуассоньер и закашлялся от едкой пыли. Почихал и понял, что, оказывается, плачет опять.
Лёдик встретил Вику в захламленной прихожей. Старинная вешалка проседала под советским количеством пальто и шарфов, осеняющих тапковый курган. Удивительно, как европейскую барскую квартиру заезжий писатель за два дня преображает в нечто коммунальное.
Плетнёву очень нравилось в новом обиталище. Блеск! Намерзнувшийся и не мывшийся в шестом арондисмане Лёдя ежедневно возлегал в хозяйской ванне по целому часу в день «не хуже Жана Марэ».
Говорить они поначалу не могли, сидели молча на диване. Лёдик сказал, что парень вырос и его не узнать и что очень своевременно Вика развел прыщи. Значит, производит достаточно взрослых гормонов.
Что сна по ночам порядочного нет, приходится выпивать крепенько, чтобы хоть как-нибудь всхрапывать. Что непростительно ему было уезжать, оставляя в Киеве Симу.
Такой политический отъезд был – как ни кинь, смерть. Но смерть постучалась еще до отъезда к его другу. Надежды на выздоровление не было. Лёдик понимал, что ему невозможно уезжать, и просил отсрочки.
– И экие же гниды! Знали, что по смертельному месту бьют! Но ни на день не дали остаться на глубокоуважаемой родине. Обыск, запугивания, сосульки, вызовы в высокий кабинет со словами: «Ехать придется, на запад или на восток. Выбирайте». После «выбирайте» тот майор картинно так помолчал, а потом добавил, точно в фильме: «На запад лучше». Вот тебе, Викуша, все! Ну, еще фортепьянный проигрыш, музычка на финальных титрах.
Строптивый Плетнёв все-таки пробовал цепляться. Задействовал крайние ресурсы – знакомства с товарищами из ЦК. С кем он прежде сидел в президиумах. Ездил на симпозиумы за границу от лица «цвета советской прогрессивной литературы». Праздновал Сталинскую.
Однако эти знакомства, как выяснилось, утратили силу.
Плетнёв был даже готов, по его словам, пойти на относительный компромисс с «верхами». Потому и поехал в ноябре в Переделкино на поклон к Левкасу. Знаешь Левкаса?
– Что, ты даже имени его не слышал? Забавно. Ну, когда-нибудь познакомитесь. Лео Левкас – знаменитый агент влияния. В Москве. Занятная штучка. Посредник между интеллигенцией и ГБ, между Россией и Западом. Везде торчит: в Доме литераторов и в Доме кино, на приемах в посольствах и в клубах корреспондентов. У него имеется и офис в бывшей гостинице «Люкс», ныне «Центральной», напротив Кремля, в гадюшнике международного шпионажа. Именно туда Левкас приглашает писателей на собеседования перед заграничными вояжами. Вознесенского и Евтушенко, Олжаса Сулейменова и Константина Симонова. Некоторые уклоняются от встреч, но Левкас вездесущ. Не обойдешь. Предлагает помощь, чтобы художники слова на Западе не оконфузились перед прессой. Есть же готовые формулы! Советует, как лучше отвечать на вопросы про Венгрию и про Чехословакию. А когда возвращаются, заботливый Левкас опять-таки подсаживается к ним в ЦДЛ за столик. Спрашивает, как погуляли. Снимает, пока в замоте не подрастеряли, впечатления о загранке. Ясное дело, для себя тоже рыбачит о «предметах разработки». Но умело. Лощеный. Не то что те уроды, которые трясли меня в киевской Спилке писателей после вояжа в США. Я тут по радио выступал, ты слышал? Как они со мной, что называется, собеседовали?
– Нет, я не слышал, а что…
– Ну ты даешь! Повторю. Прихожу к ним по приезде, они: ну как вы им там? Дали духу? – То есть? – Ну покритиковали их как коммунист? – А за что же их критиковать? – Как за что? За безработицу, за негров, за милитаризм. – Да они сами себя критикуют, каются… – Вы же были в стране, которая собирается с нами воевать!
– А это по «Немецкой волне»? Ее же наши парижские приемники не ловят.
– Приемник, значит, паршивый у тебя с отчимом. Да, по «Немецкой». Так вот Левкас подобного не молол. Поэтому я подался в ноябре по старой памяти к нему просить заступы, чтоб меня из СССР не быстро выпихивали, потому что мой друг плох. Но он мне не только не помог, а страху нагнал такого… Я там узнал такое, что потемнело в глазах. И кстати, понял, что у меня точно три недели сроку…
В том предотъездном ноябре семьдесят третьего Левкас принял Плетнёва даже не в бывшем «Люксе», а поинтимнее – на переделкинской даче. Первого снегу навалило, как выражался тот же Левкас, борзому по щипец. Плетнёв тогда до Левкасовой дачи еле добрел по целине от электрички. В ограде дачи холуи расчищали между сугробами дорожки, к крыльцу от воротцев, от крыльца к псарне, к конюшне, к гаражу, к птичнику, к оранжерее. Всезнающий, коварный Левкас в ароматной своей библиотеке, где из самиздатских стеллажей была вся стена, выслушал монолог Лёдика, плеснул ему коньяку, предложил сигару и, никуда не ходив справляться, вальяжно передал наказ от «верхних людей»: паспорт действует три недели, Плетнёву рекомендуется валить за границу, покуда цел.
Плетнёв, похоже, поимел неприятнейшую беседу за много лет. Выйдя, он сразу же сорвался в ураганный московский запой. Пил на даче у Евтушенко, пил и в Домжуре, и в ЦДЛ, и с неведомыми молокососами в рыгаловках.
На Киевский вокзал пришли его провожать и близкие московские друзья, и те, кого знавал по «Новому миру», «Советскому писателю», «Воениздату», «Мосфильму», и вообще знакомые. Никто не находил, какие слова говорить тому, кто уходит навсегда. Как отдать частицу сердца. Стояли и молчали. Есть фотография. Лёдик, как всегда, расхристанный, без шарфа, даже и без шапки, на снег ни малейшего внимания. У провожающих лица вывернутые.
Ну, после московского визита он уложился в Киеве и двинул по-быстрому. Памятный шмон на таможне в Борисполе. Плетнёву не давали вывезти во Францию заслуженные под Сталинградом и под Прагой ордена. Не выпускали медаль «За оборону Сталинграда». Предлог – что не было к ней удостоверения. Лёдик в ярости пришпилил медаль к бумажному переплету своей легендарной «На линии огня». Майор-таможенник содрогнулся-заткнулся. Плетнёв пересек границу с набором наград. То-то радость. Больше ничего не имелось за душой. Дальше, как сказано, пришлось ему наводить из ковриков блиндажи полного профиля в пышном салоне бель эпок в шестом арондисмане.
Лёдик тогда решил подыскать себе «заимку подешевле, но недалече от эмигрантской компании». Воспользовался чужой квартирой на Пуассоньер. Договорился о подработках – в «Континенте», в «Русской мысли» у княгини Шаховской и опять же на радио. А потом нашел жилье и отчалил. Вика помогал стаскивать с пуассоньерского третьего этажа в машину картинки и фотографии, шесть коробок с книгами, грузинские кувшинчики из черной глины, гипсовую Нефертити. На Малакофф над длинным струганым столом приколотили полку, на ней – будильнички, шкатулочки, мамино костяное распятие. Все это придало пустому эмигрантскому помещению необщий вид.
Навозившись, расставив Нефертити и кувшины, Лёдик с Викой молча сели на покрытый чужим пледом диван в малаковском жилье.
А как у Лёдика волшебно выглядели в свое время две комнаты в Киеве, с видом на Пассаж из огромного эркерного окна, стены сплошь в чешских полках. Стекла в полках от кривизны застревали, а при нажиме, напружившись, снимались с заевшей точки, с шалым свистом неслись по недополированным канальчикам и оглушительно взвизгивали, ударяя в торец. На полках были накраденные из отелей пепельницы, сохранившиеся от Сталинграда помазок и осколок, корневые поделки, скульптуры Володи и Ады, старые журналы «Пари матч», гипсовая модель неизваянной статуи «Шаляпин в роли Дон Кихота», Брокгауз, обливные глиняные свистульки, панорамные фото Киева, склеенные в двухметровую ленту…
Брокгауз продержали два месяца оценщики («це треба перечитати») и вывезти не позволили. Но все-таки кое-что удалось захватить в изгнание и развесить: длинную панораму Киева, Андреевскую церковь, Лёдикин батальон в январе сорок третьего, Мамаев бугор, шкиперскую бородку Исаича, портрет Симы у радиолы. Снята минута, когда Жалусский слушает сводку о здоровье Сталина. Блаженное лицо, закинутые за затылок руки, а с верхней рамки кадра свисает бенжамин-фикус чьего-то чужого мещанского интерьера. За окном сосульки на фоне левого берега Днепра. Символ зачаточной оттепели. Рядом еще три или четыре Лёдиком любимых фотографии – срезки фильма, который на похоронах Ахматовой снял Аранович и который исчез из сейфа, и о нем до сих пор неизвестно: снежок и иней на шарфах, прекрасные скорбные лица в толпе у Николы Морского.
К маю семьдесят четвертого оба вышли из ступора после гибели Люки, плетнёвского переезда и смерти деда. Виктор снова начал есть. Лёдик временно бросил пить. И тогда Лёдик пообещал Вике прочесть ему в самое ближайшее время повестушку, где будут рассказаны «художественными словами, я вообще-то уже один раз написал, но все бумаги суки взяли» некоторые семейные, и не только семейные поворотцы.
– Дай только опаментаюсь, старче. После всего, что стряслось и с Люкочкой, и с Симой. Доразложу тут в своем палас-отеле пластинки и книжки. Стерео подключу. Надеюсь, все-таки сумею ловить голоса. Ты вот не ловишь «Немецкую волну», и я тоже. Подумать только, в СССР невозможно слушать «Свободу», потому что гэбэшники глушат. А тут в Париже, хоть я сам теперь на той «Свободе» работаю, опять не слышно. Я и не думал, что в западном мире такая же самая канитель. Собственное выступление хочешь… Нет! Передатчик с горы, с Гармиш-Партенкирхена, развернут на Советский Союз, а не на нас. Но мне сказали, что если суперлюксовая техника, то будет ловить и в Париже. Если с умом поставить. Я налажу. Я уже научился и метро пользоваться, и жратву себе покупать. Эх, мама твоя, эх, Люкочка, как же она себя-то не сохранила, обещала ведь не дать на первых порах подохнуть с голоду. Я-то рассчитывал, что Люка мне супу миску всегда нальет. Извини, малыш, это я неудачно сказанул, прости старого козла. Успокойся. Ты же мужчина. Ну извини. Нет, рановато я к тебе лезу с разговорами. Вот начнешь опять спать и по-человечески есть, выпьем и поговорим. Ну конечно выпьем, а что? Возраст не возбраняет. Тебе уже с шестнадцати будет можно. Ладно, а пока я сам себе налью. Не косись, знаю меру. Все косятся. Ну подумайте, даже вот этот поц, только что с горшка сошел! И этот поц тоже имеет мнение, сколько мне, фронтовику Плетнёву, можно пить и сколько нельзя!
– Я ничего не говорю!
– А я говорю… Я не пьян. Я просто говорлив. Ну что? Только я один и остаюсь у тебя на всем свете, кто способен некоторые вещи разъяснить тебе о тебе самом… Изрядно даже меня изумившие. Сразу предупреждаю, что в ноябре тут один такой дополнительный фортель открылся! Можно при тебе выражаться? Ну спасибо. Как я выпиваю, тянет выражаться сильнее. Я тебе московские тайны расскажу. Но не сейчас. Попозднее. Окрепни. Это не для слабонервных. Думаю, даже будет лучше, если напишу все, что хочу. И тебе вслух прочитаю. И не меряй мою меру. Насусолюсь – история будет. Хотя дед твой… Эх. Зря я деду новые подробности выложил тогда. Может, это его и доконало. Но в написанном на бумаге виде, я надеюсь, воспримется полегче. Надеюсь. «Пускай литература пропоет о давних тайнах языком преданья». Расти скорей. Что-то я тут еще не привык, куда я рюмку поставил? А, перед носом? А мне казалось, ты сдвинул. А с чего же это она пуста? Я, кстати, проинформирую тебя и об одной архиважной коллизии в жизни твоего дедушки. О деревяшках…
– Скульптурах?
– Отдельно расскажу. Не сомневайся. Я ждал, пождал, получился пшик. Нестыковка в каких-то пару дней, а в результате пшик, и концы не отыскать. Я-то думал, удачная идея. Оказалось, идея говно. Ну ничего. Ты расти, и мы с тобою разберемся вместе в этой собачатине. А пока что я мотану на Штапферштрассе. В Цюрих. Поеду с классиком поручкаюсь. Его, видал, с каким тарарамом из СССР бортанули. Содом всемирный. Обо мне кликушествовали скромнее. А уж о ём, о ём! Хрен знает, пожелает меня видеть? Наркомовских сто грамм! Нет, веришь, сердце чувствует, не сподоблюсь. Навряд ли. Стал он, поди, трезвенником. Перешел на квас. И наподдаст нобелевский человек смазным сапогом под задницу мне с фронтовою с флягою моею…
Но все-таки я попробую свидеться с Солжем. А как вернусь… Приколочу вон там полки, примонтирую колонки. Сяду, восстановлю повестушку. С новым финалом. С перемененными именами, при новых обстоятельствах, о тайнах вашего Жалусского двора, идальго… Я ведь уже написал ее раз. Без сюрпризика! Не знал сюрпризик! А сволочи утащили. Сволочи мою повесть унесли. Сраные драные кагэбэшные барбосы отобрали любимый «Пари матч» за одиннадцать лет, мамины врачебные инструменты, пишущую машинку и три новых неопубликованных повестушки: «Тайны московского двора», «Небольшую веселенькую историю» и «Фацецию о королеве Елене».
…Пока Лёдик то напивался, то трезвел, то садился писать, то снова вскакивал, пока надеялись прочувствоваться, успокоиться и окрепнуть, устраивались, можно сказать, по-серьезному, ерзали задами и обминали купленный диван, – грянул майский день, в который Лёдик был найден скрюченным на полу с обугленными руками. Нашли его соседи, чинившие замыкание, перед самым приходом Вики. Через чье-то плечо он вытянувшись глянул – и увидел труп на полу.
Антенна имела нарезной разъем, разъем не лез в сеть. Лёдику же какую-то передачу приспичило улавливать. Старым казацким способом он разломал штепсель и ввел контакты в розетку просто так. В розетку, да не в ту! Не в радиогнездо, а в электрическое. Включил приемник и взял антенну за усы. Антенна оказалась под напряжением, вместе с ней Лёдик.
Молодой здоровый человек перенес бы удар, но пропитое сердце не выдержало. Продолжая сжимать в ладонях – они обуглились – штыри антенны, Плетнёв упал. Набежавшие парижские знакомцы толковали: ну и ну. Напоминало убийство. Да и грубо подстроенное к тому же.
Вика, так и не прочитавший обещанную повестушку, в месяц шестнадцатилетия оказался одиноким как перст сиротой при угрюмом отчиме. В квартире Лёдика бумаг не нашлось, кроме трех адресных книжек. Следователь их взял, а когда закрыли дело – отдал Ульриху, и эти книжки до сих пор лежат в Аванше в Викторовом столе.
Что было делать Вике после смерти мамы, дедушки, Лёдика? Ехать обратно в Киев к бабуле, Лиоре? Вика рвался как раз. Не мог даже вообразить, каково ей, потерявшей в один и тот же год дочь и мужа. Она написала: «Викочка, если можешь…» Но железобетонный отчим лег трупом, стал стеной. Он не усомнился бы и запереть Вику. Да не в светлой квартире, а в бункерного типа подвале.
– Ты ей горе не скрасишь. Мы со временем перевезем ее сюда. Учиться будешь на Западе. Сказано, точка. У тебя и гражданство, и вообще не будем об этом говорить.
– Никогда ты никого не любил, Ульрих.
– Ну какая ты свинья. Все равно не пущу. Пойди и поразмысли над своими словами.
Вика свернулся калачом в глубоком кресле. Идти в посольство СССР и просить защиты? Ну, этого-то Вика даже и в шестнадцать лет не отчебучил бы. Отчим, как он уже тогда понимал, прав, не позволяя ему вернуться в зону досягания гэбушных злодеев. Тех самых, которые, как Ульрих был уверен, сгубили Лёдика, а перед этим – Люкочку, Викину маму, неизбывную, единственную в жизни Ульриха страсть. И, естественно, довели до гибели несчастного Симу.
А Лиоре отказали в выезде в Швейцарию девять раз. Стало ясно: в инстанциях какие-то мстительные сволочи издеваются над ними. Ульрих писал запросы и жалобы – зряшный труд. Вика усыновлен, Лючии нет в живых: формально воссоединение семейства невозможно.
Лера так и оставалась в уголке сердца. Облик ее таял. Все труднее было вспомнить, какая она. Вспоминалось отрывочное: как она ведет его за руку по Крещатику, как вытряхивает иголки из приспособленной к новому употреблению серебряной мезузы и просит заправить в ушко нитку:
– Расплывается все вблизи, к окулисту, да. Ты, Викуша, счастливчик. Близорукий, будешь четко видеть близкие вещи, даже, даст бог, в зрелые годы.
Даже Викину подслеповатость бабуля нахваливала, с ума сойти.
А вот еще виденье: Лера с крепкими мужскими ругательствами лупит комаров полотенцем на даче, прыгая со стула на кровать. А на кровати, под подушкой и одеялом, в глубине перин закопался восьмилетний Виктор с «Королевой Марго» и фонариком. И она ему на спину с размаху! Вопль! Ну, тут хохот и ругательства просто грянули водопадом!
Или как тоже на даче Лера со своей неразлучной «Спидолой» упрямо тычет антенну в окно (по «Немецкой волне» читают каждый день главу «Подвига»), хотя гроза и все ее умоляют поберечься. Вике семь, он тоже не согласен выключать радио, интересно же. Так что бабулино упрямство совершенно ему по нутру. Еще пять минут засасывающего текста, и вдруг действительно в антенну всасывается молния, но чудом уходит в землю сквозь ножки металлической кровати, не зацепив ни Леру, ни Викочку. Чтение Набокова, к великой обоих печали, обрывается одновременно с существованием «Спидолы».
Вике привелось вспомнить это бабулино чудо, когда он увидел на полу останки испепеленного током Ледика Плетнёва.
После плетнёвской смерти – когда просвистел над мальчиком второй по очереди снаряд – Ульрих, как мог, мытьем и катаньем достиг консенсуса, сорвал Вику из парижского лицея, уложили в два счета чемоданы, ящики с книгами, на прокатной машине умчались из Парижа в швейцарскую глушь, ну, не совсем в деревню, а в городок, и даже с римской ареной. В родной Ульрихов Аванш. И там Ульрих упрятал Вику в богом забытой провинциальной школе, переписав для верности на свою фамилию. Советский подданный, парижский мальчик Вика преобразился в швейцарца Зимана. Прекратил быть Жалусским Виктором Семеновичем, как был записан, в угоду ханжеской советской морали, сыном собственного деда, когда Люкочка вдруг без каких бы то ни было объяснений в мае пятьдесят восьмого принесла это нежданное, обожаемое всеми дитя.
Для Вики корректировка формального статуса значила только замену одного фиктивного отца на другого.
Ульрих ломал голову, как бы его облагодетельствовать. Он просто не смог бы жить без пасынка. Вика был портретом его души, его Люки, невероятно на мать похожим. С тем же голосом, с той же южнорусской мелодикой, в первые годы – и с акцентом, как Люкин. Виктор, исхудавший, почерневший, еле живой в тот год, был так приближен к Люке, будто стал Люкиным на воздухе оттиском. И, в точности как Люка, безотрывно читал.
Сейчас, подумаешь, стрелялки, триллеры, интернет, сколько мертвецов видит в день средний подросток. А Вика видел мертвым только Лёдика. Маму не показали, деда не хоронил. Но Лёдика, вытянувшегося на полу, хватило для травмы. Снились ночами мертвецы. Вика с тех пор жутко боялся смертных масок, очучеленных животных. Воображение искало мучительные вещи и делало их большими. Чтение заполняло дни и часть ночей. Спать было страшно и некогда. Тогда-то Виктор настрополился читать и немножечко спать одновременно: то замирая, то распахивая глаза. Внутри головы ползали мурашки. Чернело и пощипывало под веками, и, внезапно корректируя близорукое зрение до единицы, выкатывались от рези и щипоты несоленые слезы.
Из чистой лояльности к Ульриху Виктор учился замечательно и поступил, как планировали, в университет. Ульрих-то не кончил высшего заведения. Теперь он жаждал реванша. Виктор, конечно, был гуманитарный. Притом чем дальше, тем больше интересовался политологией. Ульрих мрачно мычал: иди в академическую науку! В науку иди. В историю или лингвистику. Чему тебя на политологии научат? Мерзости одной, про войну. Политика – вечные войны: опиумные, странные, холодные…
Про войну как метод и художество Зиман знал все подробности. Еще бы ему не знать. Не на войну ли Ульрих Зиман, высококвалифицированный дешифровщик, проработал восемь лет? Не из-за нее ли насиделся в лагерях с сорок пятого по пятьдесят пятый, по полной программе?
Сошлись тогда: бакалавриат будет по филологии. И уж использовать природную фору по сравнению с местными, натужно зубрившими: баба, бояр, верста, водка, воевода. В Женеву, на русистику, к Маркишу и Нива. А докторантура, коли Виктору не перехочется, пусть будет по чему угодно.
Вроде бы честно договаривались. Однако, проучившись на русистике два года и выродив амбициозную, кошмарную по замысловатости курсовую по ОБЭРИУ, посередине ясного неба, в противоход отчимовым заклинаниям, Вика подал на конкурс на младшего стажера-лектора при Московском университете, контракт три года, и на эту временную должность был взят.
В мае семьдесят девятого Виктору дали на руки командировку. Он объявил отчиму, что отбывает. Приблизительно тогда же, когда и Элтон Джон. Кстати, в аналогичном направлении. Ульриху хватило полминуты разгадать ребус. Чуть только к нему дыхание возвратилось, выпалил:
– Какая Москва! Лучше что угодно: Тунис, Сомали, острова Барбудос! Подумай, куда тебя несет! Ты видел, только что Кузнецов умер в Англии? А ему всего сорок девять. Ну что бабуля, она же в Киеве, а не в Москве! Она двенадцать лет тебя не видела! Мы ее выпишем. Выпустят. Даже самолетчиков только что выпустили. За невестку Сахарова бой идет. Я добьюсь. Тебя же я вытащил с мамой. Вытяну и Леру. У нее, ты знаешь, здоровье. Вытребуем под лечение. Где и лечить ее, если не в Швейцарии!
Но Вика к тому времени, видать, взрастился и заматерел, от уговоров не помягчел, а взбунтовался, наорал на Ульриха, хлопнул дверью – и прыгнул в самолет.
Зачем? Для будущих политштудий? Нет, тянуло ощутить новизну возврата, кипяток в крови, вдохнуть миазмы плохих сигарет и нестираной одежды и бензиновую вонь, которые у большинства европейцев, приезжающих в Россию, подсознательно ассоциируются с угрозой. В Шереметьеве-1, тогда еще просто Шереметьеве, вестибюль, комментировал Ульрих, расположен в непосредственной близости к летному полю. Оттого и воняет высокооктановым этилированным топливом под навесом у входа в аэропорт.
В очереди на паспорта, чтоб пройти контроль, Виктор торчал два часа. Потом еще час фотографию колупали, глядели с лупой. Подозревают? Так они ведь всех… А тем более меня, у которого паспорт хотя швейцарский, но место рождения – Киев! Виктор даже не удивился, что две таможенницы в мини и на тяжелых каблуках перелапали его одежду, прощипали швы, ковырнули и днище чемодана, пролистали страницы адресной книжки. Ища? Что ища? Может быть, телефон русского бога? Листали дальше. Контракт. Командировочные бумаги. Взялись за газеты, позвали еще какой-то дуэт. Видимо, знатоков, языкознавцев: усатого и мордатого. У усатого охотничье выражение преобладало на лице. Шевелился нос. Он принюхался, открыл в одном месте, в другом, удовлетворенно замер и торжественно развернул щекастому из своих рук журнал «Нувель Обс». Вика сощурил глаза и вывернул шею, разглядеть, на какой странице этот журнал, сволочь, пожелал вдруг открыться. И, как в кошмаре, медленно вспоминал, что на развороте первого блока напечатаны карикатуры на Брежнева, голого, с волосатым задом, с полным набором орденов, вколотых в сало на отвислой груди. Виктор не подумавши швырнул этот выпуск журнала в сумку, когда бежал на рейс в Женеве. Кого-нибудь в Москве повеселить. Веселюсь! Щекастый и круглоликий с вывороченными вперед ноздрями – такая курносость – поджавши губы, махнул рукой в его сторону, не смотря в лицо:
– Ну, придется подождать, литературу вашу мы рассмотрим. По-русски вы говорите, так?
Так. Сразу вспомнились неприятные прецеденты. Как попался Витторио Страда с письмом Солженицына в «Унитý». Какой был скандал с задержанием на таможне архиепископа Марка Берлинского. Статья семидесятая, «антисоветская агитация и пропаганда». За это же посажен, например, знакомый по Киеву, Григорьянц. Сердце ухнуло. Голос Ульриха в ухе: «Сколько раз я говорил тебе, тупица»…
Тот, с усами, ушел в дежурку. С ним щекастый. Девушки сунулись, но быстро ушли, значительно взглядывая на Виктора. Зато стали заходить один за другим еще и еще, кто в таможенной, кто в милицейской форме, и один, по походке, очень важный, полный, хоть от волнения не понял, в каком звании. Виктор в звездочках не разбирался. От переживаний у него запотели очки.
На проход и проверку работала теперь уже только одна кабина. Топоча, за ней закручивалась очередь. Высоко. Хвост уже всю лестницу покрывал. Виктор, как подсолнух, с обратной стороны, одинешенек, медленно водил головой в стеклянном стакане перед входом в дежурку. Нервы не выдержали. Тихо отжал дверь и глянул внутрь. Вся компания сгрудилась и, налегая на тех, кто внизу, тихо ржала. Жеребцы ржали… И внезапно, хоть не разглядев ничего, но по расположению снимков на странице Виктор сообразил, что они открыли не там. Нет. Они разглядывали разворот о порноактрисе Чиччолине, прошлогодней кандидатке в парламент Италии от партии «зеленых». Чиччолина как раз на итальянском телевидении вылезла в эфир без бюстгальтера – в передаче «Чера дуэ вольте».
Заметив его у двери, толстый резко подмаршировал к Виктору и выпалил:
– Стыдитесь! Вы работать ехали! Чтоб не повторялось! Акт составлять не будем, а порнопродукцию вашу реквизируем.
На неверных ногах Вика вышагал без «Нувель Обсерватера» из аэропорта. Замер, вдохнул Москву. Давно предвкушал, как внюхается в симфонию этих запахов. Разделавшись круто с таможней, вслушается в гул русской речи в гурте. И что? Вроде ясно, но пересказать смысл услышанного не получилось бы. Просто хотелось почувствовать на языке квасность хлеба, солоность огурца и остренькую клюковку в сочном коме хрусткой капусты и вернуться памятью к еде бабулиной, киевской, к завтракам и обедам дошкольных лет.
Вгляделся в низкое небо, лежащее на тусклых березах вдоль дороги от аэропорта. Шоссе расширяли как раз. Строили терминал к Олимпиаде. Ульрихов знакомый немец рассказывал в Аванше, что немцы возвели новое Шереметьево по своему проекту и из своих материалов. Когда возвели полностью – советская сторона приняла, все закрыла и пошла выковыривать дорогостоящую немецкую электрическую начинку и укладывать на ее место собственную, фаршируя прослушками аэропорт.
Никто Вику не должен был встречать. Поежился и зашагал под козырьком вдоль фасада. Колорит был стильный. Голубое с серым поверху и впереди. По бокам – ельники с муравами, сыро-русалочьи, в пятнах, похожие на камуфляж. Черная хвоя почти задевала за плечо, и темная тропа вилась между стволов. Нет, одно дело музыкальная фраза и сюжет, а другое – реальность в ощущениях. Ни при чем Набоков. Никаких подробностей: пусто. Ни тропы, ни указателей, ни домов. Ни рекламы. Только путы высоковольтных линий в небесах, только плакаты «Слава КПСС!», транспаранты о завершающем и определяющем, об олимпийском движении. В этой их наглядной агитации, приходило на ум Виктору, главное – отсутствие цели. Не потреблять, не покупать, только совершенствоваться: «Крепите!», «Дерзайте!», «С Марксом, Энгельсом, Лениным сверяет каждый свой шаг КПСС!», «Все силы на выполнение пятилетки!». Хотя если отдадут именно все силы – на строительство коммунизма что останется тогда?
Лозунги, конечно, это мантры. Из ритуальных слов и заклятий формировалось надбытие, равнодушное к неудобствам. Вникать в лозунги не требовалось. Виктор услыхал потом от студентов байку, как один пришел на первомайскую демонстрацию с лозунгом «Долой врагов империализма!». И топтуны глазом не моргнули, не пошевелили даже бровями они.
Там, под низким козырьком, беспорядочно стояли разноцветные такси. Двое от него уехали, не посадив и не объяснив причину. Наконец какой-то с шашечками согласился, мотнул подбородком на сиденье впереди. Это место Виктору тоже было непривычно, но Виктор сел.
Через несколько минут таксист остановился:
– Подсадим девушку, она раньше подходила, ей надо туда же.
Девушка сказала свое имя – Инна. Ей действительно оказалось по пути, на станцию «Университет». Она уже два года обитала в студенческом общежитии. Но в Главном здании, в отделении для иностранцев, никогда не была. С необыкновенным радушием согласилась пойти пообъяснять Виктору, что в этом городе находится и где. Виктор, довольный и благодарный, расплатился с таксистом за двоих.
В Главном здании университета (одна из тех построек, которые запомнились ему в детский приезд) сильнее всего в первый вечер его потряс заоконный вид. Пять минут не мог ни о чем другом говорить. А еще – тараканы и что в расположенной неподалеку ванной не было горячей воды, а был плановый ремонт. Познабливало: как это – мерзнуть в июне? Были вывинчены почти все лампочки, в наличии только одна. Инна пояснила: дефицит. Исчезли и сорокасвечовые и двадцатипятисвечовые. Где исчезли? Во всех магазинах города. Но, надо надеяться, рано или поздно появятся.
Инна зашла с ним и была как раз таки потрясена именно роскошеством и комфортом. Он решил напроситься к ней и посмотреть, каково у нее. К тому же выглядела Инна чудно и была белокурой, приятной, общительной. Вот знакомство в первый день, ого! Прилетела из Польши, где была на курсовой стажировке. А сама она в МГУ на журфаке. Ездила смотреть редакции польских газет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.