Электронная библиотека » Елена Крюкова » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Евразия"


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 18:27


Автор книги: Елена Крюкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Евразия
Елена Крюкова

Дизайнер обложки Владимир Фуфачев


© Елена Крюкова, 2017

© Владимир Фуфачев, дизайн обложки, 2017


ISBN 978-5-4485-0802-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

ЕВРАЗИЯ

СОГЛЯДАТАЙ
Andante lugubre e condannato

Человек живет среди людей, а я хотел бы жить среди зверей. И запросто жил бы среди них. Приспособился бы к ним, выл бы по-волчьи, хрюкал бы по-кабаньи. Так мне надоели люди. Умом я понимаю, что без людей, без их давным-давно сконструированного мира не проживешь. Надо есть, пить, а чтобы добыть еду и питье, надо работать, а работу раздают люди, и деньги за работу тоже раздают люди. Мы все меняемся деньгами, пищей, жилищами, мы трясемся в транспорте, опять же изобретенном людьми, мы, люди, живем внутри человечества, и до чего же оно иногда встает тебе поперек горла! По роду моей работы я вынужден встречаться с большим количеством людей. Их лица примелькались мне настолько, что иной раз сливаются для меня в одно зыбкое, трясущееся, как холодец, белое лицо. А может, черное; а может, желтое; а может, раскосое; а может, вообще безликое, без носа, губ и глаз, часто передо мной мотается такая маска, плоская и жуткая. Тогда я смеюсь. Смеюсь над собой, вы понимаете, что такое смеяться над собой. Это не всегда приятно. Скорее наоборот.

Диктофон в сумке, записная книжка на глупой старинной цепочке, ручка «Паркер» в нагрудном кармане – старомодная ручка, и старомодный пиджак, и старомодный носовой платок высовывается из кармана. Я ношу старомодную одежду, чтобы создать видимость ретрограда. Видя перед собой ретрограда, люди успокаиваются, машут рукой и думают: э, он ничего опасного не может наделать! На самом деле я новатор, экстремист и тайный фрик, а попросту нахал, а еще проще, наверное, подлец. Вы много видели в жизни подлецов? Скажете, все вокруг подлецы, только прикидываются белыми и пушистыми? Что ж, может, вы и правы. Но я так считаю: настоящий подлец редкая птица, его надо изучать и охранять, беречь насколько возможно. Подлецы харизматичны, они двигают цивилизацию вперед. Подлец носит внутри себя целый мир, двойник мира внешнего; он, меняя свой мир, попутно меняет и тот, в котором живет, и это не всегда безболезненно, наоборот, это часто больно, и невыносимо. Но через боль мы приходим в мир, и через боль покидаем его, и через лютую боль рождается в мире все новое и свежее, то, что потом назовут прекрасным и великим. А может, ужасным и великим, без разницы. Но все равно великим.

Тот, кто собирает байки и побасенки других людей о своей жизни, в глазах людей почему-то уравнен с проституткой. Я не шалава, я не жиголо, я не шлюха в штанах, я не извращенец, но при чем тут половые сложности? Моя профессия, она всегда вызывала у людей отвращение, но ведь именно она запечатлевает эпоху, драгоценное, неповторимое время. Люди так трясутся над временем! Они его проживают – и вспоминают его, и утирают слезы; они оставляют его позади себя – и страстно хотят вернуть, а оно движется, это понятно, только в одну сторону, и люди скрежещут зубами, бьют себя кулаком в грудь и цедят сквозь зубы: ах, если бы отмотать время назад, я бы уж все поменял, я прожил бы жизнь не так! Пустые жалобы, дурацкие. В каждом из нас живет мечта, но далеко не у каждого она сбывается. А мое дело маленькое. Диктофон в портфель, ремешок фотоаппарата через плечо, телефон в карман, а записная книжка вот она, если диктофон вдруг сломается. Правда, на морозе паста в «Паркере» намертво застывает. Но ведь и камера на морозе тоже работает плохо. Я сам плохо переношу мороз, и меня не надо посылать работать в северные страны, пожалуйста. Я и в унтах, и в ушанке, и в «аляске» на морозном ветру застыну, превращусь в комок льда. Сердце уже не греет меня. А вообще-то, знаете, только это под большим секретом, у меня нет сердца. Это чисто профессиональный трюк: чем меньше сердца, тем лучше твой материал. Моя профессия не любит сантиментов.

Я стремлюсь как можно правдивее запечатлеть чужие судьбы – а меня обзывают продажной тварью. Я хочу как можно ярче живописать события – а мне кричат: ты все переврал, все извратил, опошлил и облил грязью! Я пишу то, что есть – а мне вопят, брызгая слюной: ты, притворщик, ты, пафосный идиот, в твоих поганых текстах одна риторика, ложь и демагогия! Зачем ты клевещешь на наших друзей?! Зачем клевещешь на нас, засранец?! А ну пошел вон, так орут мне в лицо, и чтобы духу твоего тут больше не было! И я спокойно выключаю камеру, выключаю диктофон и ухожу. А уходить часто приходится под пулями. Под осколками снарядов. Такая уж у нас работа, и я не сказать бы что ее очень любил и люблю; я просто привык к ней, ну привыкаете же вы к своему супругу или супруге, и они как ваша рука или нога: живете и не замечаете их, а отрежут их вам – вот тут-то вы запрыгаете, заплачете. Побегайте-ка хоть раз под пулями, и чтобы камера у вас в руках работала, снимала. А потом сядьте за стол и напишите об этом правдиво. И обвините виновных. Что, сложное задание? А, вы не знаете, кто виноват? И что делать, тоже не знаете! Понятненькое дельце, я сам такое мерзкое чувство испытывал тысячу раз.

Люди, люди. Их становится на земле слишком много, и они не знают, куда себя девать, и начинают сами себя убивать. Сначала потихоньку, понемногу, а потом губу раскатывают, размахиваются широко, на масштабную, большую войну. Кто не понимает гадостей войны? Ее ужасов? Да все понимают. И подлецы, и святые, и обычные серые люди, понимают все. И, однако, время от времени все поднимаются и идут на войну, когда кто-то один ее развязывает. Один? Я не верю, что войну начинает один человек. Войну начинает много людей, и всегда по тайному сговору. Войны, кстати, начинаются и с объявлением войны, и без объявления. Внезапность кажется тому, кто войну начинает, безусловным преимуществом. Не всегда он сохраняет это преимущество до конца войны. Ее ход всегда можно переломить. Человечество это наблюдало на экране своей истории уже тысячу раз.

Да, война это самоубийство, коллективное самоубийство; но вот ведь оправдываете вы самоубийство отдельного человека, когда он крепит петлю на гвозде и влезает на табурет, перекрестясь дрожащею рукой, или когда он обливает себя бензином, чиркает зажигалкой и, весь в огне, вопит и катается по брусчатке зимней площади. Или всыпает в рот горсть таблеток и запивает их водой, и ложится, и ждет, когда начнутся последние корчи. Вы такого человека всегда оправдаете, вы даже его пожалеете, попытаетесь понять, что заставило его расстаться с жизнью. Вы не священник, и вам не надо отказывать его родным в отпевании в церкви; вы обычный человек, и вы прекрасно понимаете другого человека, что по разным причинам не захотел жить. А целая страна? Может, она тоже так устала и измучилась, что не захотела больше жить? Вы разве не допускаете такого поворота событий?

Вот я допускаю. Я допускаю все.

Да, я уже в таком возрасте, что я понимаю все и я допускаю все; подлецы интересуют меня ровно настолько, насколько и праведники; я столько всего видел в жизни, столько всяких лиц и рук, взрывов и крови, роскошных приемов во дворцах и задранных голых женских ног под осенними мостами, в дождливых грязных подворотнях, столько пуль свистело у меня над ухом, кстати, уж очень противно они свистят, этот мерзкий звук я не забуду до конца своих дней, – столько всего прошло через мои глаза, уши и память, что мне не грех сделать на земле, пока я жив, еще одно важное, касающееся каждого человека дело. Что-то необъяснимое подсказывает мне, что это важное дело я делаю перед еще одной великой войной, и что эта война в мире будет не последней, хотя каждый втайне надеется, когда грохочут танки и рвутся бомбы, что эта-то война уж точно последняя. И что мне надо сделать это дело отнюдь не для собственного удовольствия; и, чтобы вы правильно поняли, отнюдь не в назидание тем, кто придет завтра и будет жить после меня. Тогда зачем же я это дело делаю? Сидел бы себе спокойно у камина в кабинете, грелся у огня, подкладывал в камин сухие дрова, да, у меня есть камин и кабинет, и в нем письменный стол со старинным чернильным прибором и старинной ручкой с вечным стальным пером. Если поднять хрустальную крышечку с чернильницы, чернила мерцают, как темная венозная кровь. Все в мире кровь. Нет в мире ничего, что не было бы жидкой, засохшей, или застывшей кровью.

Мы, все в целом, вся земля, кишащая людьми, еще не достигли такого рубежа, за которым нам всем не захочется больше жить. Многие из нас хотят жить, и еще как пылко хотят! Человек хочет есть, пить и размножаться, да, но это древние животные инстинкты. Человечек еще хочет верить, и он изобрел Бога для того, чтобы удовлетворить одну из своих базовых потребностей – жить спокойно, зная, что Кто-то о тебе позаботится. А себя убить? Ведь это грех! Страшный грех, по религии Христа! А вот в мире Аллаха самоубийство во имя Аллаха – это счастье и чудо, это великое деяние. Взорвавший себя вместе с кучей неверных возносится в мусульманский рай и пирует на облаках с самим Всемогущим. Вот в какие сказки верят люди, и, между прочим, буду верить во все века. Религию у людей не отнимешь, она как родимое пятно; его можно только срезать, а на месте родинки коварно выбухнет раковая опухоль, и больной народ умрет, царапая родную землю в последних муках. Поэтому не отнимайте Бога у людей. Это чревато последствиями.

У меня хорошо развито воображение, я не раз представлял себе, как я, к примеру, сведу счеты с жизнью. Как быстрее всего и наиболее безболезненно с нею расстаться? Огонь меня не привлекал, смерть в огне казалась мне слишком мучительной и долгой. Лопаются и вытекают глаза, пылают волосы, вся кожа вздувается одним сплошным пузырем, а ты стоишь в огне и орешь недуром, пока не лопнут твои голосовые связки. Нет, это не по мне. Выстрел в висок? Да, может быть, да; но испытать последнюю дикую боль, когда пуля прошивает насквозь твой мозг, это ужасало меня. Яд, кроме цианистого кали, тоже обещал боль; а вот повешение, оно представлялось самым безобидным и соблазнительным. Я понимал тех, кто удавился, очень хорошо: когда опора исчезает из-под ног, веревка так крепко перехватывает шею, что сразу ломается позвонок, и разум отключается, поскольку доступа крови в мозг уже нет. Тяжел только страх, когда ты взбираешься на табурет. Все остальное много легче. Миг – и ты уже беспомощная, безмозглая кукла Карабаса Барабаса, что качается на тонкой цирковой нити. Тебя раскачивает ветер, сквозняк из окна. Ты окончил бесславную жизнь, слава тебе! Я так часто представлял эту печальную картинку, что однажды мне приснилось, как я взаправду вешаюсь, и я проснулся весь в слезах и в поту, угол моей подушки был изгрызен и влажен, я трясся, будто на морозе продрог до костей, а когда я встал и подошел к зеркалу, я с ужасом увидел на своей шее красный рубец, подозрительно похожий на странгуляционную полосу. Вот так у впечатлительных людей на ладонях и ступнях появляются кровавые стигматы, с беззвучным язвительным смехом подумал я и отпрянул от зеркала, и больше в него в тот день не гляделся.

А какая разница, сам ты себя убьешь, или кто-то тебя убьет? Ну где тут разница, правда? Для меня теперь разницы нет. Чернота небытия, так или иначе, что справа, что слева, что снизу, что сверху, что завтра, что через полвека. Для смерти нет только вчера, все остальное есть.

А когда начнется бойня, – а она начнется, как бы мы ни пытались спрятать от этой ослепительной мысли безмозглую башку в черный песок, – что ты, да, вот ты, будешь делать? Сохранишь ли человека в себе? Или будешь, как все вокруг, резать, бить, стрелять, рубить? Или же ползти на брюхе, пластаться перед врагом, чтобы помиловал, пощадил?

Я никогда не воевал, но я тысячу раз представлял себе войну. Это было все равно что вообразить себе самоубийство, только в огромных масштабах. Однажды я увидел войну воочию: на Украине. Меня послали туда освещать события; я, атеист, молился всем богам, чтобы выбраться из этой жуткой пороховой, земляной каши целым и невредимым, вовремя унести оттуда ноги. Мировая война закончилась давно, но локальные войны все ползли да ползли, как колючие гусеницы, по всему гнилому земному яблоку, и прекращаться не собирались. Бойня, я так понял, это обыденная особенность человеческой жизни; на бойнях убивают скот, для повседневной пищи, свежуют туши и разделывают их, а человек время от времени устраивает сам себе бойню, добывая на ней человечину, только зря, это никчемное мясо никуда ведь не денешь, не переработаешь ни в какие консервы. Не ужасайтесь моему цинизму, просто подумайте, сколько людских трупов удобряют почву повсюду, от Европы до Китая, от России до Африки. А вы думаете, страны, что никогда не воевали, счастливы? Я сильно сомневаюсь. В мирной прелестной Швеции самый высокий процент самоубийств. Ваша домашняя кошечка не спасет вас от рокового шага. Вы захотите испытать не только мягкую шелковую шерсть под ладонью, но и увидеть наведенный на вас автомат. Тот, кто не испытал контрасты жизни, тот не жил на земле. Поэтому те люди, кто воевал, хоть и плюют войне в кровавую морду, и проклинают ее, втайне гордятся собой: вот я сражался, и я победил, и я выжил, значит, я настоящий мужчина.

У меня есть мое животное, моя собака, она не породистая, простая дворняга, мой сын нашел ее на свалке; на свалку сын попал вместе с дружками, они, нищие малявки, пытались там найти антиквариат, чтобы отнести в скупку и выручить деньжат на выпивку. Старинных вещиц не нашли, нанюхались гнили, искурили две пачки сигарет и подобрали щенка. Сын гладил щенка и восклицал: моя, моя собачка! да я, да сам, да буду за ней ухаживать! да я сам буду варить ей еду и сам кормить ее, и гулять с ней! Вышло так, что через месяц собака надоела ему, и уход за ней плавно перевалился на меня. Я варю ей похлебку и кашу, выгуливаю ее, она смотрит на меня преданными, ласковыми и честными глазами. Собака, в отличие от человека, не умеет врать. Я смотрю на мое животное, и меня охватывает стыд перед ним. Да, я стыжусь, стоя перед своей собакой, что умильно ластится ко мне, изъявляя мне свою любовь, что я уже не могу любить по-настоящему, веселиться по-настоящему, печалиться по-настоящему; мне все скучно, надо всем я смеюсь, криво ухмыляюсь, мне скучно готовить собаке еду, скучно глядеть на дождливое небо, скучно смотреть в Сети ролики про то, как люди в Сирии, в Париже, в Ницце, в Иране убивают друг друга. Я слишком привык к убийству, и я привык его созерцать, и привык равнодушно, холодно и четко писать о нем; для того, чтобы снова начать хоть что-то чувствовать, я должен сам испытать смерть, я должен перестать жить. Но, если я перестану жить, то на этом все и закончится. Закончусь я, и о чем тут еще говорить.

Я наклоняюсь к собаке и глажу ее по рыжей голове. Она искренне, всем собачьим сердцем, любит меня. Я прикидываюсь, что я тоже люблю ее. Я притворяюсь, что я люблю моего сына, и мою жену, стареющую и толстеющую на глазах, и моих друзей, что появляются у меня на пороге с бутылками водки подмышками, с батонами дешевой колбасы в карманах. Я притворяюсь, что хорошо делаю мою работу, принося боссу свежие материалы, четко и грамотно написанные, и притворяюсь, что доволен и рад, когда получаю за эту работу смешные деньги. Перед кем я притворяюсь ночью, когда моя жена, насмотревшись похмельного телевизора, напяливает длинную, в пол, ночную сорочку с кружевами, ложится на толстый бок и засыпает, и зычно, как мужик, храпит рядом со мной? Перед Господом Богом? Но ведь я не верю в Него. Собака спит в прихожей. Сын спит у себя в комнате. Мои книги спят на полках пыльных шкафов. Моя жизнь, не пройдет и десяти-пятнадцати лет, тоже скоро уснет, и никто, слышите, никто не споет ей колыбельную. А я хочу, чтобы мне спели колыбельную! Где эти люди, что рассказывали мне о себе, а я записывал их рассказы за ними, судорожно фиксировал их голоса, понимая, что нет, никого не сберечь, никого не оставить жить навсегда?

Фильм, книга, картина, симфония – лишь иллюзия бессмертия. Бессмертия нет и не будет, хоть люди и обманывают сами себя, говоря, что постепенно подбираются к нему, и что в двадцать втором веке, а может, в двадцать пятом, ну хорошо, в тридцатом бессмертие будет достигнуто, и всякий его обретет. Как? Заплатив деньги? Просто купив, как куртку в супермаркете? Все живет назначенный срок. Книги перестают быть модными. Старую музыку больше не исполняют. Картины сгорают в пламени случайных или неслучайных пожаров. Старые фильмы не смотрит никто; разве только специалисты по истории кино. Что же бессмертно? А ничего не бессмертно. Умрет все. Тогда зачем же я записываю голоса этих людей, торопясь, записываю их слова за ними, стенографируя чужие жизни на лету, полубессмысленными, нищими каракулями, непонятными символами запечатлевая их смех и слезы, их любовь? Я, который давно забыл, что такое любовь?

Я не верю в Бога, и я не могу молить Его о том, чтобы при моей жизни на земле не случилось большой, всеобщей войны. Маленькие войны, пусть они где-то себе идут. Пусть кто-то там, далеко, умрет, но не я! Однако наш мир меня и тут перехитрил. Расцвел, как борщевик на пустыре, терроризм, и сейчас все орут в один голос, что третья мировая война уже идет, что белым христианам не под силу справиться с черными мусульманами, и черное знамя Нового Халифата11
  Экстремистская организация, запрещенная в Российской Федерации


[Закрыть]
вот-вот всех накроет, как клетку с канарейкой. И канарейка, немного почирикав, жалко и беспомощно, ляжет на пол клетки кверху лапками. И застынет.

Думаете, есть жизнь, и есть смерть? Ничего подобного. Раньше я тоже так думал. Есть нечто третье, не поддающееся описанию, но я постараюсь вам хотя бы дать понять, что это такое. Все состоит из клеток, не правда ли? Вы еще можете уточнить: все состоит из атомов. И даже сами лучше меня расскажете, кто и когда атомы обнаружил. Мы с вами не в средней школе. И то, что я сейчас открою вам, вы ни в каком учебнике не найдете. Если клетки вашей кожи живые, и ваших мышц живые, и вашей крови живые, и вдруг вы умираете, причем умираете не так, чтобы вас взяли да оживили искусные врачи, а насовсем, бесповоротно, то эти ваши клетки, хоть и были минуты назад живыми, перешли вброд через смерть и сейчас уже представляют собой совсем иную материю.

Что это за материя? Есть жизнь. Есть смерть. И есть то, во что материя превращается после смерти. У нее все признаки живой материи: вот клетка, в ней ядро и митохондрии, в ней хромосомы, в хромосомах гены, в генах мельчайшие атомы, все узнаваемо и тысячу раз рассмотрено под микроскопом, но это уже не материя. А что? Какое имя ей дать?

Теперь представьте термоядерный взрыв. Все пылает. Вместо людских тел – тени на камнях, на руинах домов, на быках горящих мостов. Только тени! Призраки людей. Ядерный взрыв уничтожает все признаки материи. Тень – это не материя. Это видение, фантом. Но проходят года и века. И радиация рассеивается, и камни зарастают черной травой. Теней на камнях уже нет. Но у камня, как и у воды, есть память. Камень запомнил ту материю, что в крике и огне отпечаталась на нем. Он стал ею. Значит, камень теперь носитель жизни.

Вы поняли? Есть только жизнь, и только тени. Смерти нет. Потому что из смерти можно воскресить. Я не Христос, я никогда никого не воскрешал, тем более, мне слабо воскресить самого себя, если меня вдруг убьют. Из теней никогда никого не вытащить. Память хоронит надежно. Памятью, я уже сказал, обладает вся природа: небо, вода, земля, камень. Мозг такой вселенской памятью не обладает, он способен забыть, и забыть все, забыть тотально. Если бы мы не обладали способностью забывать, мы бы все однажды сошли с ума от ужаса.

Воспоминания – хитрое, опасное дело. Я стараюсь ничего не вспоминать, что со мной было. Я этим спасаюсь. Если ты погружаешься в воспоминания, ты можешь не выплыть из этого омута. Поэтому я записываю за людьми их воспоминания; я всего лишь робот, всего лишь вечное перо, что царапает по бумаге, оставляя каракули, в которых чужое наслаждение и чужие мученья; я всего лишь сломанный диктофон, меня починили на время, чтобы дать мне записать еще один этот рассказ, еще этот, вот этот, самый интересный, с массой приключений, с изобилием выстрелов и погонь. Жизнь круче любого детектива. Читать про жизнь всегда интереснее, чем читать фантазии. Поэтому я выбрал мою профессию: она позволяет мне писать о жизни. Моей жизни уже нет, есть только чужие. Я ловлю их уходящее дыхание. Пока они еще дышат, я делаю вежливый и умный вид, сидя около их больничных коек, протягивая диктофон к их искусанным в бреду и боли ртам. Скоро они умрут и превратятся в тени. А за ними уйду и я. Но, пока я здесь, с ними, мое дело просто записать за ними все, что они знают про себя.

У меня, как и у всех людей, мешок всяких болезней. Однажды, когда я готовил репортаж про бои под Дебальцевом, меня настиг осколок, он проколол мне бок и вонзился в легкое. Я света не взвидел. Я уж себя тогда похоронил. Лежал в луже собственной крови и горько плакал о себе любимом. С кровотечением меня вывезли с театра военных действий и отправили на самолете в Москву, в Боткинскую больницу. Там меня срочно прооперировали, и врачи потом мне сказали, еле успели; «еще немного, и мы бы тебя потеряли», – сказал мне усатый доктор, похожий на Сталина. Меня всегда раздражало это выражение – «мы его теряем», «мы ее теряем». Человек не брошка, не брелок с ключами, чтобы его взять и потерять! Человек не вещь. Почему бы просто не сказать: «мы тебя спасли, еще немного, и ты бы умер»? Люди боятся слова «смерть». Оно для них страшнее атомной бомбы. А вот я думаю о смерти каждый день. Дня не проходит, чтобы я о ней не думал. Причем по несколько раз в день. Так и живу в обнимку с этим древним memento mori. А никуда от этого не деться. И я говорю смерти каждый день: здравствуй, смерть! – и не прячу перед ней лицо в ладони.

После того ранения меня начал мучить кашель, по ночам он становился особенно тягостным. Я обследовался у пульмонолога, и оказалось, что ко мне прицепился туберкулез, открытая форма. Я лечился в противотуберкулезных санаториях, сначала в заснеженных лесах Пскова, старательно нюхая толстые и терпкие иглы пихтовых веток и бултыхаясь в воняющем хлоркой бассейне, потом поехал в Швейцарию, пришлось для этого вояжа заработать изрядно денег. Я заработал их тем, что писал всякие гадости о своей родной стране и публиковал на чужих ядовитых сайтах. И мне хорошо, щедро платили. Опять скажете, я подлец? Я просто спасал свою жизнь. А вы бы свою не спасли от скоротечной чахотки? Да? Нет? Не слышу. Молчите?

Вы думаете, я лжив? Я обманываю? Кого: себя, других? Точно так же, как свободно, не задумываясь особо, обманывают друг друга все люди. Думаете, я тут все приукрашу, в этих чужих рассказах, привру, присочиню для красоты что-нибудь этакое? А вы что, никогда не привирали, никогда не сочиняли небылицы в лицах? Зачем мне врать? Я для этого уже слишком стар. Я устал врать. Врут пусть молодые. А они, кстати, весьма успешно врут. Врут одни, воспевая и прославляя; врут другие, очерняя и шельмуя. Сказать гадость о святом? Да пожалуйста! Выпятить грудь, чтобы видели все мишурные награды? Да сколько угодно! Склониться в лизоблюдском поклоне перед тем, кто богаче и сильнее? Да как делать нечего! «Вы сволочи, сволочи! – кричат людям моей профессии, – вы все гадко врете, и мы не такие, как брешете вы! Мы другие! Мы любим нашу страну и никогда никому ее в обиду не дадим!»

Не давайте, пожимаю я плечами, ведь я-то давно уже не люблю мою страну. Я не буду любить никакую страну, даже если я отсюда уеду. Согласен, это ужасно. Значит, я живу внутри ужаса. Но это уже мои проблемы.

То, что люди наговаривали мне на потроха диктофона, я все равно перенес на бумагу. Мой «Паркер» вволюшку поработал, поскреб по страницам. Я завел себе толстые общие тетрадки и исписывал их мелким почерком канцелярской крысы вдоль и поперек. Часто мне казалось: я сделал ошибку, что решился записать за чужими людьми это все. Что надо писать не о простых людях, а о великих и славных мира сего: о владыках, о знаменитостях, о блестящих королях и принцах, о казненных президентах, об ослепительных кинозвездах и обо всяких подобных персонах. Если ты будешь о них писать, ты прославишься, как они, шептал я себе, и часто охватывало меня искушение, сжечь в моем дивном камине все эти бесполезные писульки, сесть в мягкое мое кресло и смотреть, как они славно горят. Но я говорил искушению: изыди! – уподобляясь древним святым, в коих ни разу не верил и даже смеялся над ними, и продолжал скрести пером по бумаге, воображая себя, жалкого газетного писаку, Германом Гессе или по меньшей мере Львом Толстым. Трудно, невозможно сказать человеку о человеке! Дрова в камине стреляют. Я вздрагиваю. Я люблю, когда трещат дрова, сгорая, но иногда этот резкий, как выстрел, звук меня пугает. Время от времени я встаю, подхожу к холодильнику, вынимаю из него такую адскую, но смертельно вкусную смесь, это так называемая легочная смесь, коньяк, мед и алоэ в равных пропорциях, это месиво хранится у меня в маленькой изящной баночке, я отвинчиваю крышку, беру золоченую ложку, зачерпываю и отправляю в рот безумную сладость. И чмокаю, и закрываю глаза. Я еще остро ощущаю наслаждение. Ощущаю вкус меда и хорошего коньяка. Я еще верю, что я буду жить, и чахотка отступит. А потом я сгибаюсь, будто у меня переломился хребет, и долго, надсадно кашляю, захлебываясь, постанывая, брызгая слюной с палочками Коха себе в кулак.

А потом я опять сажусь за мой массивный, как у настоящего писателя, письменный стол. И хватаюсь обеими руками за его мощные дубовые края, будто стол это лодка, а я тону. Да я вправду тону! Только в чем? В своем времени, которое я так и не смог записать? И оно наваливается на меня, захлестывает меня, а я барахтаюсь, цепляюсь за борта своей лодчонки и бормочу: нет, нет, время, не убивай меня, я успею, я все успею, дай мне срок, еще год, еще месяц, ну еще денек!

Я, поганый журналистик, и вдруг пишу книгу! Уму непостижимо. Я и правда так врал в газетах и журналах всю жизнь, что мне трудно записывать за людьми их правду. Слушайте, вот вы ответьте мне, а сколько правд на свете? Неужели у каждого своя правда? Чудовищно. Сколько же их тогда вообще на земле, этих правд? Неисчислимо? Чушь, абсурд. Однако в каждой шутке есть доля шутки, все остальное правда. Сколько голов, столько умов. Сколько людей, столько правд. Нет и не может быть никакой единой правды. Я столько правд уже видел и слышал, что, если бы я захотел привести их все к общему знаменателю, у меня бы поехал чердак. И столько букв и слов я написал, что ими вполне можно было бы растопить сто, тысячу каминов. Но я писал с холодным сердцем. А сердца людей холодом не растопишь. Им подавай чего погорячее.

Чтобы охладить мой горячий от вереницы мыслей лоб, я опять встаю из-за стола и подхожу к окну. Стекло затянуто узорами мороза. Россия вечно в снегах. Я бы с удовольствием поменял эти кошмарные снега на теплое, как парное молоко, море Гоа или на Бискайский залив цвета темного лазурита. Но мне поздно менять страну. Я в России родился и в России умру, хоть я ее и терпеть не могу, и, честно, свалил бы отсюда при первой возможности. Но я пропустил и первую возможность, и вторую, и третью, и двадцать третью, я все на свете пропустил, и теперь поздно менять судьбу. Поздно пить боржоми, так сказать. Не помню, откуда эта фраза. А в Сети копаться лень, чтобы выяснить, откуда. И опять родной мороз обнимает меня, и белым полотенцем завешивает окно, как зеркало в доме покойника.

Мы все на самом деле покойники, вдруг пронзает меня смешная и страшная мысль, и я не знаю, смеяться мне или плакать, и я выбираю смех и тихо, коварно смеюсь, как придурок в психушке. Мы все покойники, нынешние или завтрашние, все равно. Внимание всех приковано к Сирии, там решается судьба нефти и чьего-то счастливого победного господства на этом клочке земли. Китай сидит тихо, но ведь это ядерная держава. Индия тоже держит руку на своих ядерных бочках. Соединенные Штаты слишком громко тарахтят о мире и слишком явно наращивают вооружения. А мы? Мы, русские, пересмотрели позиции. Мы пробормотали себе под нос старую пословицу: хочешь мира, готовься к войне, – и стали усердно к ней готовиться. И, надо сказать, хорошо подготовились. Теперь нас голыми руками не возьмешь.

Пугай-то врага пугай, а надо вовремя остановиться. Кто угадает момент, когда страх врага перейдет во внезапную ярость? Если ты близко, покажи, что ты далеко; если ты далеко, покажи, что ты близко, гласит китайская военная доктрина Цзэн-Шу. Все лепечут о том, что третья мировая война уже в разгаре, и это исламские террористы ведут ее повсеместно. Воздух над Землей медленно, но верно накаляется. Войны ведь рождаются, как люди – их зачинают и вынашивают. А потом роды уже не остановить.

Я безучастно смотрел на кадры теракта в Париже, когда взорвали бомбу на стадионе и расстреливали публику в концертном зале, и ничто во мне не дрогнуло. Я равнодушно смотрел бесконечные видео, где на променаде в Ницце огромная фура давит гуляющих, и отчаянный людской визг поднимается к лохматым пальмам и южным крупным звездам. Сердце мое молчало. Я ко всему этому привык. Рядом со мной жена сокрушалась, доставала платочек и сморкалась в него. Оборачивалась ко мне и зло выпаливала: «Сидишь, ухмыляешься, бесчувственный!» Хорошо еще, она не добавляла «бесчувственный скот» или «бесчувственный дурак». Я не скот и не дурак, я просто давно спокойно смотрю на насильственную смерть. Появление терроризма на нашей планете закономерно. Он возник не сегодня и не вчера. Он просто рос и развивался, как любое явление. А Варфоломеевская ночь разве не была терроризмом? А взрыв кареты царя Александра Второго? А убийство Столыпина? А убийство Кирова? А убийство Джона Кеннеди и Улофа Пальме? Если вы скажете, что это все ислам виноват, позвольте вам не поверить. Быть террористом в свое время было почетно так же, как быть революционером. Они шагали рядом, террор и революция. И даже взявшись за руки.

Моя седая толстая жена сердито спросила меня: «А тебя случайно туда не пошлют?» Куда это, едва оглянулся я на нее, сидя за столом и пристально рассматривая фарфоровую китайскую чашку с удивительным рисунком: две красавицы стоят на мосту, держат зонтики над головой, а в ручье тонет, захлебывается рыбак, высоко поднимая над водой в одной руке огромную остроносую рыбу, возможно, осетра. Водятся ли осетры в Китае? «Какой ты глупый! Я про Ниццу спрашиваю! Может, от тебя захотят репортаж!» Я улыбнулся: «У редакции сейчас денег нет. Да и я плохо себя чувствую. Какие мне полеты, отлетался». И закашлялся. Я закашлялся нарочно, и жена это поняла. Она презрительно посмотрела на меня, будто я был выловленный в холодном ручье осетр, и меня надлежало разделать, обжарить и подать к столу.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации