Электронная библиотека » Елена Крюкова » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Евразия"


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 18:27


Автор книги: Елена Крюкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Я шептал: «Мама, ты где, мама, ты бы меня никогда не унижала», – о материнской ласке я боялся думать, не хотел, но думал все равно: как это, когда мать обнимает и целует, когда тебе на лоб или на щеку падают ее слезы? Ее чистые слезы: потому что она тебя жалеет и любит. А каково это, когда тебя любят? Какое это чувство? Твое, когда ты ощущаешь, принимаешь эту любовь? Я никогда такого не испытывал. В штабе нашей партии меня обнимала иллюзия дружбы. Водка давала иллюзию радости. Девчонки – иллюзию наслаждения. Сигарета – иллюзию покоя. Все на свете было притворством, дымной ложью. Я хотел правды. Правда просвечивала только в воззваниях нашего Вождя. Наш Вождь жил в Москве. А мы все жили в городе на широкой холодной реке посреди широкой бедной России. Это легенда, что Россия богатая. На самом деле она бедная сирота, и просит любви, и просит ласки. Да никто ей не дает.

Гауляйтер пару раз отправлял меня в Москву с заданиями. Задания простые: передать бумаги, взять бумаги. Иногда доставить в столицу заколоченный мелкими гвоздями деревянный ящик. Ящик был тяжелый, я подозревал, что в ящике оружие, но это были мои личные, ни на чем не основанные подозрения, и с тем ящиком я преспокойно ехал в скором поезде, в сидячем, потому что самый дешевый, вагоне, затолкав ящик под сиденье и чувствуя себя героем. А может, в ящике лежали сушеный урюк и сушеная дыня – предки Гауляйтера, или, как он выражался, шнурки, жили в Ташкенте, и, когда началась у нас вся пошлая заваруха девяностых, так из Средней Азии и не вернулись. А что, хорошо, тепло, абрикосы корзинами, дыни мешками, город клевый, небоскребы, фонтаны, правда, иногда трясет. Да трясет везде: и в Москве землетрясения бывают, и у нас на Волге, великой русской реке. Волга, Волга, мать родная, Волга, русская река! Гауляйтер пел эту песню на свой манер, по-немецки: «Wolga, Wolga, mutter Wolga! Wolga, Wolga, russland Fluss!» Ящик я передавал из рук в руки угрюмому человеку: я знал, он приспешник Вождя. Из чего я делал вывод, что да, все-таки ташкентская дыня, в подарок старику.

Вождь нашей партии был уже в летах. Это придавало ему весомость в наших глазах. Столько люди не живут, уважительно думал я, разглядывая его фотографию на обложке его самопальной книжки. Воззвания, речи, раздумья. Как нам переустроить страну. Как нам организовать народ. Как нам отобрать деньги у богатых. Как нам наказать виновных. Да, главное, как наказать! Ни одно государство не живет без наказания тех, кто провинился. Вон в Китае, об этом все знают, это не секрет, прилюдно, на площадях расстреливают преступников. А в Саудовской Аравии их принародно побивают камнями. Особенно мне нравилось то, что на Ближнем Востоке, в этой жаркой песчаной Мусульмании, женщин, сделавших гадость, карают жестоко: камнями – это понятно, это еще легкая смерть; а вот девчонке, загулявшей с парнем до свадьбы, отрезают нос и уши, а потом либо сжигают заживо, либо закапывают живьем. Вот это я понимаю, законы шариата! И все это с девчонкой делает либо ее отец, либо ее братья, если братья имеются. А уж они точно имеются, на Востоке огромные семьи, там же плюют на противозачаточные средства, а мужчина имеет жену, когда захочет, и не одну. У них можно четырех, я читал. Я любил смотреть фильмы о разных зверствах, находил их по телевизору, а потом появился интернет, отец компьютер купил, и по интернету. Меня привлекала не сама жестокость – что, я жестокостей в натуре не видел? Я хотел ближе, подробней рассмотреть лица людей, когда они творили жестокость с людьми. Я глядел и удивлялся их самообладанию: как это они рубят головы и не заплачут, как стреляют, колют штыками в рукопашном бою – и не сходят с ума?

Про себя, втихаря, я думал: я бы уже давно спятил. Однако война невыразимо тянула меня. Вы скажете: вот, в армии не был, а морду хочет прямо в кровь и ужас сунуть! Вы не понимаете. Армия – это подневольный строй, это ярмо. А ты – скотина, а старшина – твой пастух. И никакой опасностью, смертью никакой рядом с вами и не пахнет. Живая война – другое. Там и командир, и солдаты, и ты – все равно подвержены близкой смерти. А хорошо, сладко ходить по ее кромке. Это круче выпивки. Круче любой водки на свете. Даже спанье с девкой с войной не сравнится. Так я думал тогда. А как я думаю сейчас? Думаю так же, как тогда. С войной на земле ничто не станет рядом. Недаром о ней прорву фильмов снимают. И человек без войны никогда не будет жить. Все это сказки про счастливое коммунистическое будущее. Люди живут в аду, в аду и будут жить. Просто они время от времени сами себе врут, что Земля – райский сад, и что они живут в раю, да вот плохо живут, рай-то кровью и грязью попорчен, и рай надо обустроить, – и только начнут копошиться, суетиться и строить великий рай, как тут – бац, и опять война.

Жестокость, убийство – в природе человека. Я не читал никаких философов, я смутно слышал какие-то красивые имена, и все не наши, все заграничные. Фромм, Юнг, ну про Фрейда все знают, потому что он про письки в основном писал, письки всегда и всех интересуют. Через то этот бородатый европейский дед и прославился. Я видал коричневую старую фотографию Фрейда в глянцевом журнале: сидит в кожаном кресле, холеные руки на коленях, на пальце перстень, в руках зонтик. Зонтик, ха-ха! Вот Гитлер. Этот – да, мог. Его толстую книжку «Моя борьба» наши партийцы зачитывали до дыр, она доползла наконец до меня, и я читал ее ночами в нужнике, чтобы светом не мешать мачехе спать. Когда мачеха хотела в туалет, она ногой стучала в закрытую дверь и визжала: «Ты что, тут дрочишь?! А ну-ка вон отсюда! Еще чего, засел, заседатель!» Я вываливался в коридор. Однажды поднял книгу и ею стукнул мачеху по крашеному темени. Не так чтобы слишком сильно, но ощутимо. Она заверещала: «Гена, я вызываю милицию! Гена, он меня ударил! У меня сотрясение мозга!» Я лег на свою раскладушку, зажег карманный фонарик и продолжил чтение великой «Mein Kampf» под одеялом. Да, представьте себе, я спал на раскладушке, квартирка наша однокомнатная к роскошному отдыху не располагала: отец и мачеха за шкафом, я на раскладушке около балконной двери. Я никогда не слышал, чтобы мачеха и отец возились, трахаясь, за шкафом. Лежали всегда тихо, как мыши. Меня это смешило, и, чтобы их позлить, я иногда начинал сам тихо постанывать. Мачеха прекращала оглушительно храпеть и отчетливо, зло говорила: «Негодяй!» Ее голос деревянно ударялся о дверцы старого советского шкафа.

Штаб нашей партии все больше становился моим домом. Я там ел, пил, курил, ночевал: дежурил. Штаб располагался на первом этаже большого мрачного здания, где раньше была больница, а теперь помещения сдавались под разномастные фирмы. У Гауляйтера был богатый корефан, он оплачивал эту площадь. Друзья курили со мной у открытой форточки, у толстой решетки. «Чувствуй себя в тюрьме, – хохотали, – видишь, уже тебе и решетку приспособили!» Каждому из нас хотелось посидеть в тюрьме. Ты сидел в тюрьме – значит, ты уже герой. Мы, члены запрещенной партии, уже все были героями; только об этом никто не знал. Необходимо было учудить нечто такое, что потрясло бы мир. Чем же тебя, мир глупый, потрясти? Что-нибудь взорвать? Кого-нибудь убить? Чтобы тебя узнали и о тебе говорили, все средства хороши. Ты известен, значит, ты живешь. А так – прокоптишь небеса, и помрешь, и зароют. И все. Как и не было тебя.

Тогда у меня появился закадычный друг. Вырос, как гриб из-под земли. Шел я как-то раз из штаба домой, отдежурив; дело было ранним зимним утром, темень, фонари мигают в тумане. На меня напали, вывернулись из-за угла. Я стал храбро драться, лягнул водосточную трубу, она свалилась с диким шумом. Били меня хорошо, правильно. Я не сдавался. Хоть я и тощий, а драться научился прилично. Хоть что-то я умел делать прилично. Из подъезда выбежал парень в одних трусах. Ринулся ко мне и ввязался в бой. По слякотному тротуару каталась куча мала из чертовой ледяной и мокрой кожи, человечьей горячей кожи, грязи, заклепок, мяса и костей. Парень в трусах тоже славно дубасил. Мы разбили троим рожи в кровь. Один полз по асфальту со сломанной рукой и кричал: «Мама! Мама!» Двое пятились с отборными матюгами. По рельсам прогрохотал первый трамвай. «Ну я поехал, – сказал я и протянул парню выпачканную кровью руку, – спасибо». Он схватил мою руку и оскалился – это он так смеялся. «Двинем ко мне, ты, слышишь! Покурим кальян. Еще у меня есть шашлычок холодный. Я разогрею, ты не бойся. Ты не бойся меня, я тебя не съем». Я прельстился шашлычком, холодным, горячим, все равно, и вошел вслед за голым парнем в темный подъезд. Он шлепал босыми ногами по мрачной лестнице, я шел за ним, глядел на его чуть ссутуленную мощную спину и видел, как по желтой коже ползут капли пота. Как слезы. Его спина плакала.

Я шел за ним и думал: как же это он не замерз, голым на улице в мороз! Вошли в его хату. Он прыгнул в душ. Я уже раздевался. Осматривался: холостяцкое жилье, женщиной и не пахнет. Стены исписаны фломастером. Лозунги всякие. Юмор, гадости, высокий штиль. Буквы русские, латинские, а это что за узор? Он вышел из душа, обмотанный полотенцем, розовый, веселый, под глазом синяк. Я ткнул пальцем в зимнюю кружевную вязь на обоях. Он усмехнулся: «Это по-арабски». – «А ты умеешь по-арабски? Или так, для красоты?» – «Еще как умею». И он, пристально глядя на меня, расстреливая меня белыми веселыми, безумными глазами, стал говорить, как петь. Я ни черта не понимал. Слушал, как музыку. «Красивый язык, – сказал я со вздохом. – А теперь переведи!» Он засмеялся, в его рту недоставало глазного зуба, но это ему не сейчас выбили, а когда-нибудь раньше. «Это я прочитал тебе пятую суру Корана, Аль-Маиду. О те, которые уверовали! Аллах обязательно подвергнет вас испытанию охотничьей добычей, ее смогут достать ваши руки и копья, чтобы Аллах узнал тех, кто боится Его, не видя Его воочию. А кто преступит границы дозволенного, тому будут уготованы мучительные страдания!» Какая чушь, подумал я, на мусульманина нарвался, проклятье, все верующие одинаковы, сейчас он меня этими сурами забодает, – но было уже поздно, парень уже зажигал газ на кухнешке, крохотной как скворечник, уже шипело масло на сковородке, и вкусно пахло жареной бараниной, и обдавался крутым кипятком пузатый фаянсовый чайничек, и парень орал радостно: «Тебе какой?! Черный?! Зеленый?! Какой ты пьешь, не молчи, эй, что воды в рот набрал! А у меня и красный, и белый есть!» Я никогда не пил белый чай – и попросил белый. Ничего особенного, бледная немочь. И правда белый. Чуть желтоватая водичка. И на вкус никакая.

Я тоже принял душ, он был слишком горячий, я обжегся, но просить уменьшить газ стеснялся, и весь красный, как рак, вылез на кухню. Посреди стола стояло хитрое, похожее на игрушечную пагоду сооружение. «Кальян, – сказал парень гордо, – тебе с красным вином или с белым?» Мы курили кальян и закрывали глаза. Потом нажимали на шашлык. Баранина была слегка тухловатой. Парень нарочно крепко прожарил ее и густо посолил. Должно быть, шашлык валялся у него в холодильнике неделю.

Он подливал мне вино в чашку – рюмок тут не водилось, и подливал вина в недра кальяна. Дым вился и гладил нас по избитым щекам и вспухшим кулакам. Я как-то сразу понял, что этот голый сильный парень послан мне недаром. Я не хотел его терять. С ним было легко, весело и тепло. Очень тепло. Мне ни с кем так тепло еще не было. «Налей еще, – я протянул чашку, – хотя, знаешь, я с красного вина буду икать, а потом у меня будет изжога». Парень подлил мне в чашку вина, усмехнулся, черная дыра во рту вызывала во мне жалость. «От изжоги я тебе соду дам. Чайная ложка соды, и ты здоров, позабудь про докторов. Давай хоть познакомимся, что ли! Баттал! Ефим? Ефим, ну у тебя имечко! Старинное!» Я смотрел на абсолютно русскую, курносую рожу Баттала и ничего не понимал. Ну, может, думал, у него мамка мусульманка, а он в папку уродился. Это потом я узнал, что он сам себе взял это имя, оно на арабском означает «герой», и даже специально паспорт поменял, а так по прежнему паспорту он был Василий, Вася Сидоров всего лишь. Иванов, Петров, Сидоров. Взял бы тогда уж себе фамилию Кальян!

«Тебе не холодно голым сидеть?» – спросил я Баттала. Он пронзительно глянул на меня. «Нет. Я закаляюсь. А ты что такой хлипкий? Тебе бы накачаться хорошенько. Иди-ка сюда». Мы вылезли из-за стола и прошли из кухни в его комнатенку. Турник, шведская стенка, даже гимнастический конь с разрезанной кожей, и вата вылезает. Баттал пошарил в тумбочке и вынул пакет. «Вот, держи». – «Что это?» – «Протеин. Что встал столбом? Не бойся, не отравлю. Бери, пей регулярно. Надо разбавлять водой. Не переборщи. Это белок. Для мышц. Их у тебя совсем нет, я гляжу. И приходи ко мне, когда я дома, занимайся», – и он кивнул на спортивные снаряды. Мне до сих пор странно, как это он так быстро передо мной раскрылся. Никакой раскачки не было у дружбы, никакого зазора. На мгновение, тогда, среди огрызков шашлыка, винного дыма и стального блеска турника, я подумал: обхаживает меня, что ли, может, трахнуть хочет? может, это голубятня? и надо быстро валить? – но Баттал глядел так чисто и честно, и так весело, и так знающе, – он уже тогда все знал про меня: то, чего я сам тогда еще не знал и даже не предполагал, что так все будет.

Я рассказал ему про нашу партию. Он сделался серьезным, даже печальным. Снова, босой, прошлепал на кухоньку и припал губами к трубке кальяна. Вдохнул раз, другой, закрыл глаза. «Знаешь, Ефим, вы молодцы. Вы – сопротивляетесь. Мир – это скотный двор. Только заброшенный. Никто не заботится о скотине. Все всех кинули. Меньше всего заботятся о людях богатые. Но богатые у власти. Они строят себе шикарные виллы и отели, они едят с серебра, они катаются на яхтах, у них лучшие женщины. Власть для них, это золотой поднос, и на нем мир, его надо сожрать. Но этот порядок можно порушить. Ты рушишь с одной стороны. Я – с другой». – «С какой?» – затаив дыхание, спросил я. «Потом скажу. Долго говорить. Я сейчас не готов к такому разговору. Мы все скованы по рукам и ногам Западом. Цивилизацией моря. Но есть самая древняя земля. Цивилизация суши. Это Восток. Там другие устои и другая жизнь. Там нет разврата, там порядок, там железные законы, царство Аллаха и звездное небо над нашими глупыми затылками. Знаешь, это сейчас все они дергаются, атлантические засранцы, американцы, немцы, французы, итальянцы. Настанет день, и мир, хочет этого или не хочет, а встанет под зеленое знамя ислама». Я слушал Баттала и думал: ну все, попался я, сумасшедший восточный фанатик, сейчас он во мне, в русском парне, врага увидит, схватит нож и по горлу меня полоснет. И моей жертвенной русской, бараньей кровью окропит свой священный Коран. Баттал уловил мои мысли, он их просто прочитал, а может, они у меня на лице были четко написаны. Расхохотался и крепко, больно хлопнул меня кулаком по плечу. «Расслабься! Ты! Что подумал! Я тебе добра желаю. Хороший ты парень, Фима, честно. Да только ты заброшенный скот. Никто тебя не трет, не чистит, корм тебе не задает». – «А ты что, – обозлился я, – в пастухи набиваешься?» – «Давай выпьем, тут на донышке. Расслабься и получи удовольствие!» – весело сказал он и разлил по чашкам остатки синего, густого саперави.

Да, вот так все оно и закрутилось. У меня началась другая жизнь. Нет, наша партия никуда не делась, и отец с мачехой никуда не делись, и нищета никуда не делась, и безработица, и голодуха, – а вот одиночество делось. Испарилось, как и не было его. Баттал постепенно становился для меня нужнее нужного. Я дышал им, как воздухом. Хотя я понимал: у него своя жизнь, у меня своя, – а он все-таки дал мне ключ от своей комнатушки, и я мог приходить к нему в любое время: не только подтягиваться на турнике, но и висеть в интернете – мой отец не всегда мог оплачивать интернет. Перебирать журналы, брошюры, книги. Баттал, в отличие от меня, много читал. Если я писал партийные листовки, то он читал книги. Из книг торчали закладки. Он всовывал в книги расчески, стамески, сухие листья, бритвенные лезвия, и я однажды порезал себе ладонь, прямо на сгибе, долго заживало потом. Баттал только раз спросил меня о моей семье. Я отвечал коротко и зло: «Папаша – завод, станки, горячий цех. Я дою его, как корову. Мачеха – сволочь. Я убью ее когда-нибудь». Баттал склонил голову на плечо, и я видел: он размышляет, хохотать ему или сокрушаться. «Тебе девушка нужна», – наконец тихо сказал он.

И девушка у меня появилась.

Невзрачная такая девушка, и не то чтобы я ее специально искал, – она сама подошла ко мне в богатом супермаркете, я слонялся меж роскошных витрин, глядел на французские копченые колбасы, на немецкие сыры с плесенью, на мексиканские ананасы, на пахучие пачки кофе из странной заморской земли Кот д'Ивуар. «Поднесите мне, пожалуйста, сумки! Я тут рядом живу. Я заплачу». Она приняла меня за работника магазина, сто пудов. Потому что я так медленно ходил, зырил, ничего не покупал. Хотя нет, я тогда хотел купить хлеба. Просто хлеба. Батон, а может, кирпич ржаного. Девушка подкатила тележку с продуктами к камерам хранения, открыла камеру ключом и горестно воскликнула: «Сумки украли! Я так и знала!» – «А что у вас было в сумках?» – утешающе спросил я. Она пожала плечами. «Да ничего особенного… шарф, две книжки библиотечные… пудреница французская, жалко… ах да, еще пирог с капустой, еще горяченький был, из кулинарии, это я тете…» – «Плюньте и разотрите, – сказал я бодро, – давайте я сейчас вам все это унесу. Спокойно, только не смейтесь». Я стащил с себя косуху, связал ей рукава. В эту кожаную чудовищную авоську мы сгрузили все купленное, я взял косуху за капюшон, она – за полы, и так, со смехом, потащили всю эту жратву к ней домой. Дверь открыла старая седая тетка. «Тетя Гета, – с порога слезно закричала девушка, – мы тару потеряли!» – «Мы? – насмешливо спросила старуха. – Ну-ну. Вы, чаю будете?»

Мы пили чай, и я под столом нажимал ногой на ногу девушки. Она отдергивала ногу, проливала на скатерть чай и смеялась, будто ее щекотали. Она назвала свое имя, и я тут же его забыл: то ли Нина, а может, Нюта, а может, Неля. Я взял у нее телефон. Через пару дней я назначил ей свидание в комнатенке Баттала. Я смущенно попросил Баттала погулять где-нибудь часок-другой. Он все понял и довольно рассмеялся: «Все идет по плану!» Она пришла, оглядывалась, спрашивала: «А ты что, исповедуешь ислам?» Она думала, это моя квартира. Я ее не разубеждал. Да, кивнул я, исповедую, а что, нельзя? Она разделась быстренько, так раздеваются перед врачом: осмотрите меня, дядя доктор. Я так ее захотел, что даже не стал снимать джинсы, только расстегнул. Слишком худая, длинная, ручки как спички, ножки хоть сейчас на подиум, и плечи как у моделей этих недокормленных, деревянной вешалкой торчат. Мне казалось, я слышу, как подо мной скрипят ее кости. И все у нее там, в глубине, было как у всех, мокрое, горяченькое, пирог с капустой.

Мы встречались часто, и я к ней привык. И она ко мне привыкла. Она вслух выбалтывала мне свои мечты, мыслишки о том, как пройдет время, и мы все равно поженимся и будем жить вместе. И к этим типичным бабским мыслишкам я потихоньку привык. И сам мечтал вслух, выдыхая ей эти мечты под спутанную прядь длинных сивых волос, в настороженное ухо: у нас будет машина, роскошная иномарка, Ауди, нет, лучше Альфа-Ромео, нет, лучше Феррари, нет, лучше всего Бьюик, у нас будет шикарная вилла за городом, прямо на берегу Волги, а еще лучше на Керженце, там тайга и грибы, а еще лучше на Кавказе, подумаешь, лететь три часа всего, зато там абрикосы, персики и мандарины; а еще у нас будет породистая собака, доберман-пинчер, хочешь такую?.. не хочешь?.. тощая, гадкая, бесхвостая?.. ну тогда лучше ньюфаундленд, она мохнатая и добрая, а еще лучше сенбернар, он огромный и еще добрее, он спасет тебя в снежных горах, если ты там заблудишься, нет, ты будешь съезжать на лыжах с горы и подвернешь ногу, и заплачешь, а сенбернар прибежит и ухватит тебя зубами за воротник и потащит в больницу. А еще у нас буду дети, мальчик и девочка, да? или сколько ты хочешь? троих, четверых? сейчас модно иметь много детей. Дети, это же изумительно! Они будут жить роскошно, как сыр в масле кататься, они ни в чем не будут нуждаться, не то что мы, и будут свободно говорить на трех языках и купаться в теплом океане. Да, знаешь, лучше всего дом у океана! Ты хочешь дом у океана? И чтобы прямо к ногам подкатывал прибой? Что, боишься плавать? Боишься утонуть? А что ты всего боишься? Боязливая какая!

Она протягивала тонкую руку, вслепую, за закинутой на подушке головой, нашаривала на столе Баттала пачку сигарет, зажигалку и закуривала. Она курила и сильно кашляла, и я опасливо думал: чахоточная. Мы говорили о будущем, и я ни капли не верил в это будущее. Мы говорили о нем просто для того, чтобы говорить красивые, хорошие вещи. Правильные вещи. Молодые люди, что спят вместе, должны говорить о таких вещах, это правильно. Это прилично. А я был неприличный. У меня было неприлично мало денег. Вернее, у меня, неприличного донельзя, их не было совсем. Чтобы купить своей девушке то, се, пошлой мелочевкой – духами, трусами – порадовать ее, я потрошил, как обычно, отца. Отец, дай пятьсот! Отец, дай тысячу! Куда тебе? Мне нужно! У меня девушка! «У меня девушка, мне нужны деньги!» – злобно кричал я, когда отец выворачивал пустые карманы и хлестал по моим щекам наискось ненавидящим, выжженным взглядом. Однажды я разозлился. И выпалил ей в близкое, на подушке, лицо: «У нас ничего не будет, ни виллы на Канарах, ни горных лыж в Куршавеле, ни дома на Карибах. Ни собаки, ни детишек, ничего. У нас будет вот эта чужая хибара, и чужой диван, и бутерброд из чужого холодильника, и чужие сигареты. А потом последняя ссора и расставание. Вот что у нас будет». Я удивился, но моя девушка выслушала это спокойно. Не заорала, не зарыдала. Вообще как будто все это ее не касалось. Я заподозрил, что она думает о ком-то другом, таким отрешенным, светлым сделалось ее тонкое, будто нарисованное пушистой кисточкой лицо. Я сказал: «Прости, наговорил я тут». Она молчала. Как глухая. Я попытался ее поцеловать. Она медленно отвернула лицо. Сам не знаю почему, но я вдруг вспомнил ту официантку, в мотеле у дороги.

Встречи с девушкой, потерявшей капустный пирог, постепенно сошли на нет. Она еще звонила мне, я еще мог слышать ее тонкий голос по телефону, и, когда она скупо и плохо мямлила в трубку очевидные вещи, мне казалось, что птица скребет меня по щеке голодной лапкой. А Баттал сообщил мне, что женится. Вот как бывает: ты отлюбил, а друг женится. Любил ли я мою девушку? Конечно, нет, ни минуты. Я просто хотел любви и играл в любовь, я любил игру в свою любовь, собственную плохую игру, а потом, нам обоим хотелось всласть трахаться, как всем в нашем возрасте. Что удивительно, после того, как мы с ней расстались, я не хотел трахаться ни с кем. Как отрезало. Я испугался, уж не импотент ли я. Я побеседовал на эту тему с Батталом. Он, вися на турнике, наставительно сказал: «Выкинь мусор из своей головы». Я отвечал, что не хочу плодить серость и длить скуку. Баттал со мной согласился. Разжал руки, спрыгнул с турника: «Надеюсь, на мою свадьбу придешь?»

Как я мог не прийти? Это был сумасшедший дом. Праздничное сумасшествие. Все вперемешку: женщины в цветных хиджабах и девки в коротких юбчонках, все ляжки на виду, русские огромные, во весь стол, пироги и исламская эта, вечная жареная баранина, торчащая посреди стола на гигантских вилках, как на крестьянских вилах; прозрачные белые платки вились и опадали, пол забрасывали цветами, и живыми и бумажными, перебили кучу стеклянной и фарфоровой посуды и уже пили из одноразовых стаканов, лакали, как собаки, из опустелых мисок. Сладости запихивали в рот руками. Все смеялись, блестели зубами, говорили, как пели. Но и пели тоже. Кто-то взлез за стул и громко читал суры Корана. Может быть, это был Баттал, не помню. Невеста сидела скромно на краешке дивана, так легко сидела, вот-вот взлетит, и тонко улыбалась. Одними губами. Зубы не показывала. Я исподтишка разглядывал ее. Белым атласным хиджабом было обвернуто ее нежное, тонко размалеванное хорошей косметикой лицо. Под хиджабом я не видел ее волосы, ее шею, ее грудь. Все закрывал белый атлас, как землю – снег. В углу рта тонко, дразняще блестел узкий пирсинг. Будто рыбья чешуя ко рту пристала. Кровь забилась у меня над бровями, в висках. Вдруг из-под ее колен, я даже вздрогнул, выкатились два шара. Эти шары были детские головы. Абсолютно одинаковые. Я подумал, у меня от выпивки в глазах двоится. Головы детей я видел, а туловища не видел. Будто они, отрубленные, катились над дощатым истоптанным полом. Чей-то веселый голос прокричал: «Нарушаем традиции! Ислам на свадьбе запрещает пить вино!» Ему ответил другой голос, чуть ниже, басовитее и наглее: «А нам плевать на твой ислам! Даешь русскую водку!» Чьи-то руки внесли поднос, на нем стояло блюдо с беляшами и откупоренные бутылки «Гжелки». Невеста медленно повернула голову. Окинула большими темными глазами поднос, водку, беляши, стол, пустые бутылки, гомонящих гостей. Я видел: ей тоскливо. Но она не подавала виду. Не стирала улыбку с лица.

Я зажмурился и потряс головой, чтобы отогнать виденье. Но детские головы катились прямо ко мне. Когда они подкатились ближе, я увидел, что у детей есть животы, руки и ноги, все есть, что нужно. Со вздохом облегчения я положил обе руки им на головы. Один мальчик, другая девочка. Похожи, как два яйца. Зачем они здесь? Кто их привел? Я наклонился к теплым, нежным головенкам, вдохнул запах полыни и молока, струящийся от них, и спросил тихо: «А вам не пора ли спать?» Мальчик поднял ко мне личико, и меня обожгли его черные, чуть раскосые глаза. «Пора, – важно и нежно сказал он, – наша мама скоро уведет нас в спальню, и мы там будем спать. У нас две кроватки, одна внизу, другая наверху, как в поезде». – «А где ваша мама?» – спросил я, не предвидя ответа. «Вон наша мама», – и мальчик показал маленьким острым пальчиком на невесту Баттала в белом хиджабе.

Я молчал. Слова провалились в яму времени.

И это время я еще не прожил.

Да никто из нас его еще не прожил.

«Правда, наша мама красивая?» Это спросила девочка. Она трясла меня за штанину, требуя ответа. Я кивнул, не понимая, что киваю. Гости распоясались окончательно. Человек армянского вида, животастый и волосатый, сдернул рубаху и пустился в пляс. Баттал изо всех сил бил пальцами по гитарным струнам. Голоса пытались слиться в песенный хор и тут же разваливались, рассыпались на мелкие звонкие стекляшки. Открыли окно, и крики пополам с музыкой вывалились на ночную улицу, метались между фонарей, скорбно, как свечи на поминках, горящих в зимнем тумане. В нашей стране всегда зима. Отчизна – зимняя страна. Всегда этот зверский холод, и внутри тебя кости звенят друг об дружку. И ты хочешь вина, водки, печки, костра, газовой плиты, женского тела, горячего этого, навек потерянного пирога с капустой, лишь бы согреться. Есть дворец-холод, и в нем надо каждый день праздновать праздник-огонь. Иначе можно сдохнуть. Наполеон привел к нам войска – французы все передохли. Гитлер навалился целым отлаженным, железным вермахтом – все сдохли все равно. Да, и мы устлали поля мертвецами. Но все же это мы взяли под Сталинградом армию Паулюса в кольцо, а не они нас. И это мы мочили немчуру на Курской дуге и на Днепре, а не они нас. И все вранье, что мы в начале той войны отступали как цуцики: даже в сорок первом году мы все равно били немцев, еще как били. Хоть Сталин и приказал расстрелять пару-тройку генералов, для острастки: а чтобы стояли насмерть.

Мужчина и женщина, это тоже война. Свадьба, это же поле боя. Я чувствовал: надо защищать в этом крошеве дикого праздника бедных детей, а то на них в пляске кто-нибудь наступит и раздавит. Я подхватил мальчишку и посадил себе на колено. Девчонку тоже приподнял под мышки, посадил на другое. Так они оба сидели у меня на коленях, и я бегал глазами туда-сюда – ну надо же, как природа сработала, одно лицо! Нет, они все-таки отличались, вру. Конечно, отличались, и еще как. Мальчик сдвигал брови, они у него срастались на лбу. Брови девочки разлетались в стороны, к вискам. Девочка сложила сердечком маленький ротик, вздохнула и сказала: «Дядя, ты хороший, поцелуй меня». Ишь ты, маленькая женщина, подумал я! Наклонился и поцеловал ее. В эти розовые, цветочком, губки. А потом в кончик носа. «Меня тоже!» – завопил радостно мальчишка. Я дал ему легкую подзатрещину. «Мужчины не целуются. Они пожимают друг другу руки. Вот так». Я осторожно пожал ему крохотную ручонку, боясь раздавить ее в своем окрепшем от протеина и гимнастики кулаке. Он долго тряс мне руку, смеялся и кричал: «Мы как короли! А целуются – принцессы! Пусть они целуются!» – «Да, пусть они целуются, – поддакнул я, – а мы будем воевать».

Щека моя загорелась. Ее ожег взгляд. Я вздернул голову. Невеста смотрела на меня во все глаза. Слишком большие у нее были глаза, до противного. Потом она прикрыла их накрашенными веками. Ее лицо с закрытыми глазами из складок снежного, ледяного хиджаба торчало, как мертвое, как замороженное. В ушах у меня стоял свадебный гул, и вдруг наступила тишина.

Может, я просто упал спиной на диван и мгновенно уснул, и по мне шаловливо ползали близнецы и тормошили меня. А может, что-то такое со временем случилось, не знаю.


Со временем точно тогда что-то случилось. Оно стало с тех пор сжиматься все плотнее и бежать все быстрее. И внутри меня какой-то плотный горячий, кровавый ком весил все больше, становился все тяжелее и оттягивал мне ребра, и давил на печень и селезенку.

Баттал переехал из своей каморки в новую хату. Перевез туда шведскую стенку, турник и коня, и мне больше негде было накачивать хилые мышцы. Они теперь жили далеко, за рекой, к ним надо было ехать на двух автобусах, потом идти пешком с километр мимо заброшенных заводов, короче, головная боль, не накатаешься. Но зато мы созванивались каждый день. Он привязался ко мне, я к нему. Жена не помеха. Дети эти чужие тем более. Я спросил Баттала: «Близнецы-то к тебе как, привыкли?» – «Мгновенно, – засмеялся он, – с самого первого дня папой стали звать». В его голосе звучали похвальба и гордость. Я даже позавидовал.

А потом Баттала закопали.

Ну так, очень просто, закопали. Положили в гроб и закопали. Далеко, у старых пристаней, в безлюдном районе, там торчали, чернотой посреди зимы, сожженные деревянные дома, а за ними застыли деревянными дворцами чудовищные, громадные старые дебаркадеры, эти опустелые пристани вмерзали в лед и призраками плыли в паутине мороза, и плыл по берегу длинный стеклянный утюг казенного дома, его все почему-то называли Сумасшедший дом. В Сумасшедшем доме сдавались комнаты под офисы, вечерами перед плохо освещенным подъездом собиралась местная шпана и распивала водку, а ночами на пустых пристанях насиловали зазевавшихся девчонок и уталкивали в проруби, под лед. Потом, по весне, трупы вылавливали уже далеко от города, течение уносило их.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации