Текст книги "Любовь в Серебряном веке. Истории о музах и женах русских поэтов и писателей. Радости и переживания, испытания и трагедии…"
Автор книги: Елена Первушина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Без ревности и гнева
Вернемся в редакцию «Аполлона». Стихи Черубины де Габриак опубликовали во втором номере. Для того, чтобы найти для них место, из номера пришлось выкинуть подборку стихов Иннокентия Анненского. В конце того же месяца, 30 ноября (13 декабря) 1909 года, Иннокентий Федорович скоропостижно скончался от инфаркта на ступеньках Царскосельского вокзала (он долгие годы жил в Царском Селе и служил директором Царскосельской гимназии). Эту смерть позже поставят в вину Черубине и Волошину – обидели старика (Анненскому было 54 года), довели до инфаркта[40]40
В частности, его повторяет Анна Ахматова: «Какой, между прочим, вздор, что весь Аполлон был влюблен в Черубину: Кто: – Кузмин, Зноско-Боровский? И откуда этот образ скромной учительницы – Дм<итриева> побывала уже в Париже, блистала в Коктебеле, дружила с Марго <М. К. Грюнвальд>, занималась провансальской поэзией, а потом стала теософской богородицей. А вот стихи Анненского, чтобы напечатать ее, Маковский действительно выбросил из первого номера, что и ускорило смерть Иннокентия Федоровича». Но по вполне понятным причинам, отношение Ахматовой к Дмитриевой сложно назвать беспристрастным.
[Закрыть].
Анненский – один из идейных вдохновителей «Аполлона», там уже печатались его стихи – в первом же номере, там же вышла его статья «О современном лиризме», в которой Анненский обвинял кумиров своего времени – Иванова, Бальмонта, Брюсова в «вялом ученичестве», в излишнем педантизме, в переусложнении формы и смысла стихов, и призывал вернуться к восприятию стихов не только как «исторического», но и как вневременнÓго, «эстетического» явления «и той перспективы, которая за ним открывается». Она стояла сразу вслед за приветственным обращением редакции к читателям и программной статьей Бенуа и вызвала бурную полемику. Поэтому ее продолжение, опубликованное во втором номере, сопровождалось открытым письмом Анненского в редакцию и ответом редактора. Позже Маковский напишет: «Перед кем-кем, а перед Анненским повинно все русское общество, – ведь современники, за исключением немногих друзей, мало что не оценили его, не увлеклись им в эти дни его позднего, так много сулившего творческого подъема, но, обидев грубым непониманием, подтолкнули в могилу. Когда появилась в „Аполлоне“ статья Анненского о нескольких избранных им русских поэтах, под заглавием „Они“, не только набросились на него газетные борзописцы, упрекая меня, как редактора, за то, что я дал место в журнале «жалким упражнениям гимназиста старшего возраста» (это он-то, пятидесятитрехлетний маститый ученый, переводчик Эврипида и автор лирических трагедий, мудрец „Книг отражений“ и „Тихих песен»!), – забрюзжал кое-кто и из разобранных им поэтов, обидясь на парадоксальный блеск его характеристик. Пришлось даже напечатать его „письмо в редакцию» в свое оправдание. Анненский ошеломил, испугал, раздражил и „толпу непосвященную“, и балованных писателей, ждавших на страницах „Аполлона“ одного фимиама. Метафорическая изысканность Анненского была принята за вызов и аффектацию, смелость оборотов речи – за легкомысленное щегольство… Анненского мучило это непонимание. Критик благожелательный, миролюбивый, несмотря на свою „иронию“, был задет за живое, нервничал, терзал себя, искал опоры, одинокий и не умеющий „приспособиться“ к ходячим мнениям, – можно с уверенностью сказать, что волнение этих нескольких недель ускорили ход сердечной болезни, которой он страдал давно».
Одним словом, едва ли Анненский мучился от того, что его стихи «задвинули» ради новой поэтессы. Конечно, эта «подвижка» нарушила его планы, о чем он откровенно написал Маковскому.
Маковский – Анненскому – 10 ноября: «Ваши стихи, уже набранные и сверстанные, все-таки пришлось отложить – как Вы этого опасались. И теперь мне очень совестно, т<ак> к<ак> нарушить слово, сказанное Вам, мне особенно больно. Одно время я думал даже поступиться стихами Черубины (приходилось ведь выбирать: или – или), но „гороскоп“
Волошина уже был отпечатан… и я решился просто понадеяться на Ваше дружеское снисхождение ко мне. Ведь для Вас, я знаю, помещение стихов именно в № 2 – только каприз, а для меня, как оказалось в последнюю минуту, замена ими другого материала (бесконечный Дымов, Рашильд, поставившая условием – напечатание ее рассказов не позднее ноября, „Хлоя“ Толстого – единственная вещь с иллюстрациями) повлекла бы к целому ряду недоразумений. А допечатывать еще пол-листа (мы уже и так выходим из нормы) Ефроны наотрез отказались. В то же время, по совести, я не вижу, почему именно Ваши стихи не могут подождать. Ваша книжка еще не издается, насколько мне известно; журнал же только дебютирует. Ведь, в конце концов, на меня валятся все шишки! С составлением первых № бесконечно трудно. Каждый ставит свои условия, обижается за малейшую перемену решения. Но фактически ни один журнал и ни один редактор не может, при самом искреннем намерении, оставаться непоколебимым в принятом решении. Столько чисто технических соображений, которые всплывают непрестанно и которым нельзя не покориться. Статья Ваша о современном лиризме<,> напр<имер,> вышла гораздо длиннее, чем я предполагал: ведь мы думали уместить ее в двух №, а она разрослась на три, да еще без последней части. Дымов вместо обещанных 5–6 листов дал около 8 и т<ак> д<алее>».
Анненской Маковскому – 12 ноября: «Я был, конечно, очень огорчен тем, что мои стихи не пойдут в „Аполлоне“. Из Вашего письма я понял, что на это были серьезные причины. Жаль только, что Вы хотите видеть в моем желании, чтобы стихи были напечатаны именно во 2 №, – каприз. Не отказываюсь и от этого мотива моих действий и желаний вообще. Но в данном случае были разные другие причины, и мне очень, очень досадно, что печатание расстроилось. Ну, да не будем об этом говорить и постараемся не думать.
Еще Вы ошиблись, дорогой Сергей Константинович, что время для появления моих стихов безразлично. У меня находится издатель, и пропустить сезон, конечно, ни ему, ни мне было бы не с руки. А потому, вероятно, мне придется взять теперь из редакции мои листы, кроме пьесы „Петербург“, которую я, согласно моему обещанию и в то же время очень гордый выраженным Вами желанием, оставляю в распоряжении редактора „Аполлона“. Вы напечатаете ее, когда Вам будет угодно».
Но такой выбор приходится делать каждому редактору, особенно на первых порах, когда журнал еще не встал на ноги и редакция еще не работает как единый организм, и Анненский не мог этого не понимать.
У Иннокентия Федоровича появлялись поводы для тревог и печалей, связанные с «Аполлоном», но отнюдь не по вине Черубины. Вероятно, он был вполне искренним, когда приветствовал ее литературный дебют. В третьем номере «Аполлона» (продолжение статьи Анненского «О современном лиризме», озаглавленное «Оне[41]41
Женская форма местоимения «они», употреблявшаяся до 1917 года.
[Закрыть]»).
Приветствовал, хотя и не без страха, замешанного на восхищении: «Старую культуру и хорошую кровь чувствуешь… А, кроме того, эта девушка, несомненно, хоть отчасти, но русская. Она думает по-русски… Зазубрины ее речи – сущий вздор по сравнению с превосходным стихом с ее эмалевой гладкостью… Она читала Бодлера и Гюисманса – мудрый ребенок. Но эти поэты не отравили в ней Будущую Женщину, потому что зерно, которое она носит в сердце, безмерно богаче зародышами, чем их изжитая, их ироническая и безнадежно холодная печаль… Меня не обижает, меня радует, когда Черубина де Габриак играет с Любовью и Смертью. Я не дал бы ребенку обжечься, будь я возле него, когда он тянется к свечке; но розовые пальцы около пламени так красивы… Расставаться с этой лирикой в те редкие минуты, когда она охватит душу, больно. Но я все же повторю и теперь слова, с которых начал. Пусть она – даже мираж, мною выдуманный, – я боюсь этой инфанты, этого папоротника, этой черной склоненной фигуры с веером около исповедальни, откуда маленькое ухо, розовея, внемлет шепоту египетских губ. Я боюсь той, чья лучистая проекция обещает мне Наше Будущее в виде Женского Будущего. Я боюсь сильной… Там. И уже теперь бесконечно от меня далекой…».
Статью сдали в номер за несколько дней до кончины Анненского. Да, Анненский испытывал к Черубине и ее поэзии сложные чувства, но только не досаду «старого льва» за то, что его «задвинули» ради молодой вертихвостки.
Маковский и другие члены редакции относились к Иннокентию Федоровичу предельно уважительно, можно сказать – с благоговением, разумеется, вполне заслуженно. Если уж искать в стихах начала ХХ века «аполлонистическую ясность», то, прежде всего, в стихах Анненского. (Не даром Маковский называет их «нео-эллинистическими».) Если перечислять фамилии выдающихся литературных и, прежде всего, поэтических критиков того времени, то начать, конечно, следует с Анненского, и не только потому, что его фамилия начиналась на «А».
Маковский пишет: «Эти восемь месяцев [март – ноябрь 1909 г. – Е. П.] общения с Иннокентием Федоровичем и сотрудничества с ним, месяцы общей работы над объединением писателей, художников, музыкантов, и долгие вечера за чайным столом в Царском Селе, где жил Анненский с семьей, скромно, старомодно, по-провинциальному, – все это время „родовых мук“ журнала, судьбою которого он горячо интересовался, связало меня с ним одною из тех быстро созревающих дружб, о которых сердце помнит с великой благодарностью».
Первое послание Черубины
Но вернемся к Черубине. Ее первая подборка, опубликованная в «Аполлоне», включала в себя 12 стихов. Первое из них, несомненно, программное, называлось «Золотая ветвь» и посвящено «Моему учителю». «Золотая ветвь» – образ из античной мифологии, конкретно – из римской, о нем идет речь в одном из эпизодов поэмы «Энеида» Вергилия.
Эней, бежавший из горящей Трои, прибывает в Италию и встречается с Кумской сивиллой, которая соглашается проводить его в Аид, чтобы он мог встретиться там с отцом. Перед тем как войти в подземный мир, сивилла велела Энею отломить золотую ветвь с дерева, которое росло в лесу, окружающем ее пещеру, и затем подарить ее Прозерпине, супруге Плутона, царю подземного мира. В благодарность за этот подарок Прозерпина пропускает Энея в Элизиум, где он и встречается с отцом.
«Золотая ветвь» Черубины представляет собой «венок полусонетов». Каждая ее строфа состоит из семи строк («правильный» сонет – из четырнадцати). Заключительная строка первой строфы совпадает с первой строкой второй строфы, заключительная строка второй – в первой строкой третьей и т. д. Последняя из восьми строф составлена из первых строк семи предыдущих. Форма достаточно сложная и вычурная, но Черубина выполняет ее безошибочно, как своеобразный «шедевр», который делает подмастерье, чтобы получить звание мастера.
Но интереснее другое, «Золотая ветвь» повторяет мотивы венка сонетов под названием «CORONA ASTRALIS» – «Звездная корона», который написал Волошин в Коктебеле в августе 1909 года и посвящен Елизавете Дмитриеве. Возможно, образ «Золотой ветви» из «Энеиды» навеян строками Волошина:
Мы беглецы, и сзади наша Троя,
И зарево наш парус багрянит.
И это не единственная перекличка образов между венком сонетов Волошина и «полувенком полусонетов» Черубины.
У Волошина:
От Альфы Пса до Веги и от Бэты
Медведицы до трепетных Плеяд —
Они простор небесный бороздят,
Творя во тьме свершенья и обеты.
У Черубины:
Средь звездных рун, в их знаках и названьях,
Хранят свой бред усталые века,
И шелестят о счастье и страданьях
Все лепестки небесного венка.
У Волошина:
От милых рук бежим к обманным снам,
Не видим лиц и верим именам,
Томясь в путях напрасного скитанья.
У Черубины:
Меня ведет по пламеням заката
В созвездье Сна вечерняя рука.
То есть буквально в первом же произведении, присланном в «Аполлон», Черубина ставит метку, по которой можно безошибочно определить, кем она является на самом деле и кого она называет «своим учителем».
Далее идет стихотворение «Мой герб». Черубина представила своего учителя, теперь она представляет себя, но как анонима, как рыцаря с чистым щитом:
Червленый щит в моем гербе,
И знака нет на светлом поле.
Но вверен он моей судьбе,
Последней – в роде дерзких волей.
За ним следовало послание основателю ордена иезуитов Игнатию Лойоле, которого Черубина называет:
Безумный вождь священных ратей,
Заступник грез, святой Игнатий,
Пречистой Девы паладин!
Это уже послание только для «посвященных». Елизавета Дмитриева, Лиля – как знали ее знакомые, увлекалась романскими языками, изучала в Сорбонне древне-французский, и самостоятельно – испанский, который обожала. «Я очень люблю переводить с испанского, это очень полезно», – писала она Волошину в первые дни знакомства, причем речь шла о письмах испанской монахини-мистика XVII века. Любимым ее героем был Дон Кихот, любимой святой – Тереза Авильская – первой публикацией Лили стал перевод одной из мистических песен этой святой. Разумеется, Черубина не могла не разделять интересов своего «прототипа».
Далее шли еще несколько «католических» стихов, проникнутых духом покаяния и горячей надеждой на милость Всевышнего – «Мечтою близка я гордыни…», «Ищу защиты в преддверье храма…», «Закрыта дверь в мою обитель…», «Твои руки» – по духу очень близкие к экстазам святой Терезы:
Я целую божественных линий
На ладонях священный узор…
(Запевает далеких Эриний
В глубине угрожающий хор.)
Далее «Сонет», так же ясно указывающий на двойственность автора:
Моя любовь – трагический сонет.
В ней властный строй сонетных повторений,
Разлук и встреч, и новых возвращений, —
Прибой судьбы из мрака прошлых лет.
Двух девушек незавершенный бред,
Порыв двух душ, мученье двух сомнений,
Двойной соблазн небесных искушений,
Но каждая сказала гордо: «Нет».
Впрочем, разумеется, эти строки можно прочесть как описание некоего психологического конфликта, происходящего в душе поэтессы, и этот конфликт снова носит религиозный характер:
…Вслед четных строк нечетные терцеты
Пришли ко мне возвратной чередой,
Сонетный свод сомкнулся надо мной.
Повторены вопросы и ответы:
«Приемлешь жизнь? Пойдешь за мной вослед?
Из рук моих причастье примешь?» – «Нет».
Далее одно из стихотворений об умершем ребенке Габриак, той самой выдуманной дочери Веронике, о которой я уже упоминала в предисловии:
* * *
Я венки тебе часто плету
Из пахучей и ласковой мяты,
Из травинок, что ветром примяты,
И из каперсов в белом цвету.
Но сама я закрыла дороги,
На которых бы встретилась ты…
И в руках моих, полных тревоги,
Умирают и блекнут цветы.
Кто-то отнял любимые лики
И безумьем сдавил мне виски.
Но никто не отнимет тоски
О могиле моей Вероники.
11 января 1922 года
Далее – стихотворение о любви уже не мистической, а земной, уже не материнской, а вполне эротической, но все равно неразрывно связанной со смертью:
* * *
Лишь раз один, как папоротник, я
Цвету огнем весенней, пьяной ночью…
Приди за мной к лесному средоточью,
В заклятый круг, приди, сорви меня!
Люби меня! Я всем тебе близка.
О, уступи моей любовной порче,
Я, как миндаль, смертельна и горька,
Нежней, чем смерть, обманчивей и горче.
И еще одно откровенно эротическое стихотворение, которое не могло не шокировать «аполлоновцев», особенно по контрасту с религиозным и «надмирным» экстазом первых стихов. Однако они приняли вызов неведомой поэтессы и опубликовали их.
* * *
Горький и дикий запах земли:
Темной гвоздикой поля поросли.
В травы одежду скинув с плеча,
В поле вечернем горю, как свеча.
Вдаль убегая, влажны следы,
Нежно-нагая, цвету у воды.
Белым кораллом в зарослях лоз,
Алая в алом, от алых волос.
Завершалась подборка новым указанием на двойственность автора, но на этот раз – с откровенно бесовским, ведьмовским оттенком.
* * *
В слепые ночи новолунья,
Глухой тревогою полна,
Завороженная колдунья,
Стою у темного окна.
<…>
В темно-зеленых зеркалах
Обледенелых ветхих окон
Не мой, а чей-то бледный локон
Чуть отражен, и смутный страх.
<…>
Что, если я сейчас увижу
Углы опущенные рта
И предо мною встанет та,
Кого так сладко ненавижу?
Но окон темная вода
В своей безгласности застыла,
И с той, что душу истомила,
Не повстречаюсь никогда.
Это стихотворение произвело на Маковского столь сильное впечатление, что спустя много лет в воспоминаниях о Черубине он приводит именно его. Конечно, тогда, уже зная всю подноготную истории, он читал его новыми глазами, видя все скрытые подсказки.
И также, перечитывая всю подборку, Сергей Константинович не мог не увидеть, что «Черубина» по всем текстам разбросала намеки на свою «тайну личности». Остается только удивляться, почему ни один из эрудитов и эстетов «Аполлона» не смог пройти этот «квест». Сам Маковский писал «с позиции послезнания»: «Теперь, вспоминая стихи Черубины, удивляешься, как эта мистификация всем не бросилась в глаза с самого начала?» Предположим, их подвела «благородная доверчивость». Они не ждали подвоха от своих корреспондентов и не смогли распознать его.
Но вот странность, на которую никто до поры до времени не обращает внимания. Сотрудники «Аполлона», прежде всего, сам Маковский, не смогли устоять перед несомненным «эстетизмом и европеизмом» неведомой поэтессы и пропустили в первые же номера журнала нечто, на поверку совершенно чуждое декларируемым ими идеалам. Новоявленные солнцепоклонники восхитились смутной, лунной поэзией неясных мистических переживаний фанатичной католички, писавшей любовные послания Лойоле, и видения в духе Терезы Авильской. И одновременно – стихи на грани эротики и порнографии («Горький и дикий запах земли»…) Даже это сочетание в одной подборке столько разных по настроению стихов не насторожило их!
Разлука и встреча
В разделе «Хроника» Волошин публикует гороскоп Черубины де Габриак. С важным видом он пишет: «Это подкидыш в русской поэзии. Ивовая корзина была неизвестно кем оставлена в портике „Аполлона“. Младенец запеленут в белье из тонкого батиста с вышитыми гладью гербами, на которых толеданский девиз: „Sin miedo“ [Без страха. – Е. П.]. У его изголовья положена веточка вереска, посвященного Сатурну, и пучок „capillaires“, называемых „Венерины слезки“. На записке с черным обрезом написаны остроконечным и быстрым женским почерком слова: „Cherubina de Gabriack. Nee 1877. Catholique“. „Аполлон“ усыновляет нового поэта. Нам, как Астрологу, состоящему при храме, поручено составить гороскоп Черубины де Габриак».
Что же он предрекает ей?
«Венера – красота. Сатурн – рок. Венера раскрывает ослепительные сверкания любви: Сатурн – чертит неотвратимый и скорбный путь жизни… Их сочетание над колыбелью рождающегося говорит о характере обаятельном, страстном и трагическом… Люди, теперь рожденные под ним, похожи на черные бриллианты: они скорбны, темны и ослепительны. В них живет любовь к смерти, их влечет к закату сверкающего Сна – ниже линии видимого горизонта. („Я как миндаль смертельна и горька – нежней чем смерть, обманчивей и горче“.) Они слышат, как бьются темные крылья невидимых птиц над головой, и в душе звуком заупокойного колокола звучит неустанно: „Слишком поздно!“… Это две звезды того созвездия, которое не восходит, а склоняется над ночным горизонтом европейской мысли и скоро перестанет быть видимым в наших широтах. Мы бы не хотели называть его именем „Романтизма“, которое менее глубоко и слишком широко. Черубина де Габриак называет его „Созвездием Сна“. Оставим ему это имя. Нетрудно определить те страны, с которыми их связывает знак Зодиака. Это латинские страны католического мира: Испания и Франция. На востоке – Персия и Палестина. В теле физическом он правит средоточиями мысли и чувства – сердцем и головой. Сочетание этого склоняющегося созвездия вместе с заходящей Венерой и восходящим Сатурном придает судьбе необычно мрачный блеск („И Черный Ангел, мой хранитель, стоит с пылающим мечом“). Оно говорит о любви безысходной и неотвратимой, о сатанинской гордости и близости к миру подземному. Рожденные под этим сочетанием отличаются красотой, бледностью лица, особым блеском глаз. Они среднего роста. Стройны и гибки. Волосы их темны, но имеют рыжеватый оттенок. Властны. Капризны. Неожиданны в поступках».
Е.И. Дмитриева (Черубина де Габриак)
К сожалению, далеко не все в этом гороскопе – выдумка. Елизавета Ивановна действительно рано и не понаслышке узнала, что такое страдание в самом прямом и буквальном смысле этого слова. В детстве (в возрасте 7 лет) она перенесла костный туберкулез, почти год провела в постели, на всю жизнь осталась хромой, в 14 лет потеряла отца, заболевшего тем же туберкулезом.
Конец 1906 – начало 1907 годов оказалось очень трудным и для Волошина. В это время, через десять месяцев после свадьбы, его жена Маргарита Сабашникова, которую он называл Аморя, уходит от него к Вячеславу Иванову и его жене – Лидии Дмитриевне Зиновьевой-Аннибал.
Это настоящий «тройственный союз», в котором для Волошина не осталось места, и он уехал в Коктебель залечивать душевные раны. Но навсегда порвать с Ивановым и с Аморей все же не смог, тем более что эта новая семья вскоре также перенесла страшную трагедию, о которой я уже писала в предисловии, – 17 (30) октября 1907 года умерла от скарлатины 41-летняя Лидия Дмитриевна. Когда Волошин возвращается в Петербург, он бывает «на Башне» у Ивановых. Сабашникова уехала за границу. Позже, после Февральской революции 1917 года, она вернулась в Россию, много работала как живописец, а в 1922 году навсегда переехала в Германию.
Тем временем, весной 1908 года, а точнее – 22 марта, на одном из вечеров «на Башне» Волошин знакомится с Елизаветой Ивановной Дмитриевой. У них сразу находятся общие темы для разговора – Париж, французская поэзия, французское и испанское Средневековье. Елизавета Ивановна интересуется теософией, Волошин с удовольствием берет на себя роль ментора. Позже Елизавета Ивановна будет вспоминать: «Максимилиан Александрович Волошин… казался тогда для меня недосягаемым идеалом во всем. Ко мне он был очень мил».
Елизавета Ивановна, или Лиля, как зовут ее друзья, тоже недавно пережила трагедию, от которой все еще не может оправиться, – 5 января 1908 года, родив мертвого ребенка, умерла от заражения крови ее сестра Антонина. Муж Антонины покончил с собой сразу после ее смерти.
В мае того же года Лиля уезжает лечиться в туберкулезный санаторий в Халила, оттуда она пишет Волошину уже процитированное мной в предисловии письмо о царстве смерти. Потом возвращается в Петербург, снова бывает «на Башне» и именно тогда предлагает ему перевести письма Марии д’Агоста. Потом возвращается в Петербург, устраивается в женскую гимназию учительницей истории, продолжает посещать «Башню». В ноябре 1908 года Волошин знакомит ее со своей матерью Еленой Оттобальдовной (воспоминания Цветаевой о ней: «Мама: седые отброшенные назад волосы, орлиный профиль с голубым глазом, белый, серебром шитый, длинный кафтан, синие, по щиколотку, шаровары, казанские сапоги. Переложив из правой в левую дымящуюся папиросу: „Здравствуйте!“… Внешность явно германского – говорю германского, а не немецкого – происхождения: Зигфрида, если бы прожил до старости…»). Видимо, у Макса уже возник в голове план отвезти больную туберкулезом Лилю в Крым, и он готовит почву к поездке. Руководят ли им чисто альтруистические побуждения? Так ли это важно?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?