Электронная библиотека » Елена Ржевская » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "От дома до фронта"


  • Текст добавлен: 25 мая 2021, 16:00


Автор книги: Елена Ржевская


Жанр: Книги о войне, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Слухи о прорвавшихся войсках германцев, – говорит с усмешкой юркнувшая к нам за печку Ника, – вызвали брожение среди солдат Цезаря…

Всегда она вот так. Вроде знает защитные слова от пошлости. Мы смеемся.

Ох эта Ника Лось, hirvi, как она называет себя. Говорит, по-фински hirvi – лось. А фамилия ее – калька с финского. Отец ее, дескать, финн.

Завирается. Сочиняет себе биографию. То вдруг доверительно намекает: отец ее пострадал от Чека, мать – из дворян. Плетет бог знает что. Мистифицирует. Нравится ей ходить по краешку.

С нею не соскучишься. И дышится с нею вольготно.

6

Падает снег тяжелыми хлопьями. Все пухло, бело-сказочно.

Иду в агитпункт – дома у нас нет керосина. Мну подошвами свежий, податливый снег, дышу – хорошо! Радуюсь чему-то – неизвестно чему.

– Вив ля Франс? – приветствует меня Ника, она стережет мне место рядом с собой. По другую сторону от нее – Грюнбах в котиковой ушанке, вокруг шеи шарф, затолканный концами за лацкан синего бостонового пиджака.

Длинный стол. Две лампы-молнии ослепительны. Щурюсь на их свет, отрываться не хочется. Мне хорошо.

Слышу, как Грюнбах консультируется у Ники насчет русских синонимов к слову «дылда».

Неугомонный маленький Грюнбах. Теперь он задался целью снабдить нас немецкими ругательствами. Факультет поддержал его инициативу – решено: издадут для нас карманный военный разговорник и карманный сборник ругательств.

– Вы спускаетесь на парашюте в тыл врага. Приземлились, – говорит он, жестикулируя, обращаясь к нам по-немецки. – И вдруг из-за куста – фашист!.. Представьте себе на минуточку…

Лично я не могу себе этого представить, но киваю утвердительно.

– …Вы кричите: «Стой!» Но этого мало. Чтобы морально подавить его, вы должны сильно выругаться. – Он откашливается и произносит с угрозой: – Вот я тебе сейчас так дам, что ты влетишь головой в стену и мозги твои придется вычерпывать из стены ложками!

– О, майн готт! Неужели нет у них ругательств портативнее, – вздыхает Ника, не спуская с Грюнбаха своих въедливых, узких, лукавых глаз.

– И после этого вы его уже ведете…

Куда же мы ведем его?

Мы мешаем людям заниматься, но на нас не шикают из уважения к преподавателю. А кое-кто и прислушивается с интересом.

– Само собой разумеется, что не одни угрозы… Вы также наставляете на него оружие…

Но это уже не его область, и он опять углубляется в синонимы.

«Ваше боевое оружие – немецкий язык, – сказал как-то генерал Биази. – Изучайте его прилежно, совершенствуйтесь».

А с оружием нефигуральным мы познакомимся, по всей вероятности, уже на фронте.

Грюнбах встает и, держа в своих маленьких ручках Никину руку, прощаясь, говорит галантно и вкрадчиво:

– Ваше появление на фронте, Вероника Степановна, морально разложит укомплектованную баварскую дивизию.

Это похоже на признание в любви.

Я ретируюсь.

– Послушай! – говорит своим зычным, наполненным голосом Вова Вахрушев, выдвигаясь навстречу мне вместе со стулом. – Как у вас обстоит с «самоходками»?

Он произносит слово «самоходки» по-немецки – Selbstfahrlafetten.

И я отвечаю ему по-немецки:

– Пока что не жалуемся. Нет у нас «самоходок».

Сложносоставное слово, как почти все военные термины у немцев. Ни за что б не заучить. Но на нашем жаргоне оно употребляется в особом значении. Так что входит в обиход. Запоминается.

7

Полковник Крандиевский обходил общежития. Сначала оба мужских, потом дошел и до нас.

Мы выстроились во дворе.

Тетя Дуся повязала поверх ватного пиджака нарядный, нездешний фартук. Он достался ей от проезжих эстонок, заночевавших у нее, перед тем как следовать дальше в тыл, бог весть куда.

Тетя Дуся держится возле нашего строя, ждет, что будет. Но насчет общежития ничего особенного не говорится. При сравнении с мужскими оно заметно выигрывает. Все же полковник Крандиевский призывает нас подтянуться – в бытовом отношении также.

Большие седые брови глядят на нас из-под серой каракулевой ушанки. Стройно охватывая полковника, спадает к ногам светло-серая шинель с голубоватым акцентом.

Ему подобает говорить о подтянутости, он сам ее олицетворение. Не зная ничего о полковнике Крандиевском, мы между собой причисляем его к офицерам еще старой, царской выучки.

Наш строй – в брезентовых сапогах, в шинелях с суконными поясами. Зато головные уборы – кто во что горазд. На Нике – белый шерстяной платок, на мне – самодельная шапочка с острым мысиком, спускающимся ото лба к переносице.

Надо думать, в глазах старого военного рябит от такой пестроты. Но он об этом – ни звука. Нам разрешено нарушить форму – зимних шапок не подвезли, а суровая зима явилась раньше положенного.

Нас вообще не очень угнетают дисциплиной. Мы на отшибе у командования – за три километра от кумысосанатория. И статут Военных курсов переводчиков еще не определился. И кроме того, вольготность, которой мы пользуемся, имеет связь с общим положением дел в стране, и мы это с тревогой подмечаем.

Полковник Крандиевский призвал нас с честью выполнить свой долг. Скоро мы должны во всеоружии отбыть к месту назначения. Время движется. Не забывайте ни на час о фронте.

Если б это сказал кто-то другой, допустим командир взвода, мы б едва стерпели. Сами сознательные. «Взлет. Прыжок – гибель фашизму!» Но Крандиевского мы не просто слушаем, мы внимаем ему.

Мы напряженно стараемся уловить в его словах что-то новое, известное лишь нашему командованию, что-то обещающее перелом в событиях.

Еще недавно по Волге на баржах, буксирах и пароходах приплывали к нам сюда всевозможные вести. Теперь – нет. Закованная льдом Волга отрезала нас от внешнего мира. Ни вестей, ни новых впечатлений. Осталось одно – Ставрополь.

А уедем, что запомнится?

Истрепанная в боях дивизия, бредущая через город. Бравурный параграф вражеского устава: «Наступательный дух немецкой пехоты». Белуха на снегу – бездомье. Поручик Лермонтов без шинели. Мешок с трофейными документами, который знает, что такое война, куда основательнее наших преподавателей. Немецкие сложносоставные военные термины, трудно поддающиеся запоминанию, и легко заводящиеся вши, прозванные одним из этих терминов.

И надо всем как девиз – наш не слишком осознанный ближний удел: «Взлет. Прыжок – гибель фашизму!»

Крандиевский внезапно прерывает себя и просто, не по-военному объявляет:

– Мы бы еще о многом поговорили, да вот обувь на нас что-то не по сезону. – И, вскинув голову, звучно, упруго и чуть грассируя, командует: – Рра-зойдись!

Мы расходимся, унося ощущение ласки и смутной надежды на что-то хорошее.

Думаем ли мы о фронте? Да о чем же еще нам думать? Мы говорим о нем на уроках, в столовой и в комнате. Все больше шутливо, обыгрывая поведение каждого из нас на фронте.

Трудно облекать в мысли то, что не можешь себе толком представить. Фронт – это что-то грандиозное, без очертаний, там нет ни тебя, ни меня, только ярость, кровь, скрежет – необходимость превозмочь врага.

Глава четвертая
1

Ветер с Волги. Пробирает до костей. Идешь против него, согнувшись, бодаясь. Наподдаст еще – и загонит последних прохожих по домам. А дома завалило снегом по самые оконца, скованные морозом, слепые или слегка мерцающие. Покорный уют тылового городка, оставшегося на попечении старух.

От крыльца – по целине пробоины в снегу, – топя валенки по край голенища, с коромыслом на плече, выныривая из снега и опять погружаясь, подплывают к колодцам хозяйки. На их обратном пути вьются за ними по снегу змейки – схваченная морозом расплесканная вода.

В эти глухие, забитые снегом улицы ворвалось поздним вечером известие: немцев гонят от Москвы! Мы не усидели, рванулись наперехват ветру. Влетели в общежитие к парням, обнимались на радостях. Стянув брезентовые сапоги, оттирали окоченевшие ноги. Кстати, как ухитриться сохранить в целости ноги до фронта – вот задача.

Мы что-то пели, стоя в чулках, счастливые, растроганные. Было необычайно празднично. Хотя в самом общежитии у ребят до чего ж угрюмо, неприютно – и неметеный пол, и закопченные стекла на лампах, и запах портянок.

Мы бежали назад рысцой, притопывая, пристукивая сапогом о сапог.

Потом пришло письмо от брата: «У нас тут немец побежал…» Какое счастье иметь брата. Живого! Бойца конной разведки. Не могу представить себе, как он седлает коня, взлетает на него и скачет в разведку. Но он жив, он в конной разведке, а немец отступает.

2

Теперь у нас одна забота – не замерзнуть, добраться до фронта. Снарядят ли нас как положено – пока не слышно про это. Дадут ли, нет ли другую обувь – неизвестно. В брезентовых стометровку возьмешь, а дальше заковыляешь на обмороженных. Эти сапоги мигом набирают холод, деревенеют, и ноги у нас стали пухнуть. Пропадет аттестованный «военный переводчик», так и не представ по назначению в действующую часть.

К счастью, мы прибыли в Ставрополь в собственных пальто – обмундирование девушкам выдали только тут. В Москве мы к занятиям на курсы допущены не были и числились принятыми условно. Лишь в последний момент, перед отплытием, поступило указание, что можно зачислить лиц женского пола.

Я нашла покупательницу случайно, на почте, – немолодую крупную женщину в стоптанных фетровых ботах, с морковкой в авоське. Она жена летчика. Эвакуированная. Я сняла с гвоздя почти новое драповое коричневое демисезонное пальто, которым гордилась. Воротник – стоечкой, прорезные карманы. Ничего более красивого мне не доводилось носить, и, если б можно, я не рассталась с ним.

Под пристальными, выжидающими взглядами Ники, Анечки, Зины Прутиковой женщина примерила пальто. Оно ей было тесно. Поразмыслив с минуту, она решила: за зиму исхудаешь на пайке, – и взяла пальто, назвав свою цену.

Наша комната насупленно следила за сделкой. Женщина достала из сумки кучу мятых денег, положила на стол и ушла, перекинув через руку мое драповое пальто.

– Плоды деликатности, – сказала Ника. – Красиво, но убыточно.


Ближайшим воскресным утром, искристым, тихим, подрумяненным солнцем, я отправилась на базар.

Меня обогнали груженые сани. Правил мальчонка лет двенадцати. В санях везли, должно быть, овощи, заваленные лоскутными одеялами, чтоб не поморозило. На одеялах сидела огромная баба в тулупе и в расшитой цветным гарусом черной широкой юбке из-под него.

Навстречу с базара шла горожанка в плюшевом салопе, держа мешок на руках, как ребенка. В мешке бился и отчаянно визжал поросенок.

На базаре все смешалось: промысел, азарт и беда.

Торговка уже опорожнила, меряя свой товар стаканами, один мешок подсолнухов и затолкала в него выручку.

Картошка шла по какой-то баснословной цене, а больше в обмен на мыло, на спички, соль, фитили, талоны на керосин и еще на что-то. Непонятно, как устанавливалась меновая стоимость, но стороны твердо знали, на что они могут претендовать.

Чуть поодаль была толкучка… Трикотажная сорочка с кружевами – ее держат за бретельки огромные негнущиеся рукавицы. Испорченные стенные часы в деревянном футляре. Застиранное байковое детское платье. На чьем-то плече, как голубь, – модельная туфелька. А дальше – домотканый половик, самовар с вмятыми боками.

Наконец я отыскала валенки, подшитые, разляпистые. Их продавал старик беженец из Белостока. Я его видела – он вместе с женой ходит в военкомат справляться о пропавшем без вести на фронте сыне.

Детский башлык укутывал старика по брови, концы скрещивались под подбородком и, обхватив шею, узлом лежали пониже затылка. Из башлыка высовывался сизый нос и клубок спутанных, заиндевелых усов под ним.

Я спросила цену. Дремлющий птичий глаз, подернутый пленкой, приоткрылся:

– Я думаю, сто пятьдесят рублей, пани. Они еще вам хорошо послужат. Это еще очень хорошие валенки, мадам.

Это было недорого, и я полезла в карман за деньгами. К нам семенила старушка в мужской ушанке, повязанной драной шалькой, спрятав руки в крохотную муфточку.

– Почем это? – спросила она и, высвободив из муфты ручку, ощупала валенок.

Старик назвал цену и сказал, что пани военная подошла раньше.

– Так дешево! Ах, мой бог! – Следя за мной, пока я доставала деньги, старушка все сожалела, что прозевала такую выгодную покупку.

Мне стало не по себе от наивной, несчастной хитрости этих обездоленных стариков. Поскорее расплатившись и схватив валенки, я скрылась в толпе.

А тут откуда ни возьмись – Витя Самостин! Помахивая рукой и что-то крича, он пробивается ко мне. Мы обнялись. Откуда он взялся? Шинель на нем не наша, не курсантская. Похоже, он на службе в кумысосанатории, у Биази. Так оно и есть.

Война всех нас, однокашников, раскидала и так вот причудливо сводит вдруг.

Я тут же переобулась. Валенки немного намерзли – но все же какое это блаженство, когда ноги в валенках.

Теперь мне ничто не мешает разглядеть Самостина. Военная форма каждого меняет на свой лад. Самостину она придавала более отесанный вид. Обычно голова его, напряженно откинутая назад, была втянута в приподнятые плечи, и руки у него, казалось, коротковаты. Теперь, в шинели и шапке, он не то стройнее, не то внушительнее.

Он приехал, чтобы поступить на литературный факультет, из Сибири, с новостройки, где отец его был десятником. Узнав, что самый большой конкурс на отделение западной литературы и языков – семнадцать человек на место, – он подал заявление именно на это отделение. Ночевал он на вокзале, не ведая о том, что приезжие обеспечиваются общежитием на время экзаменов.

Мы с ним оказались в одной группе английского языка. Преподавала нам красивая женщина, по фамилии Тедерольф, скандинавка, учившаяся в Кембридже. Когда она появлялась на своих стройных и крепких спортивных ногах, внося атмосферу энергии, знаний и женского успеха, – вся группа, увлеченно глядя ей в рот, на лету хватала пояснения. Самостин не поспевал. Если она обращалась к нему с вопросом, он еще больше втягивал голову в плечи и принимался перекатывать во рту камни, чудовищно искажая произношение английских слов.

Он вообще говорил туго, затрудненно и казался невосприимчивым к культуре парнем. Тедерольф билась с ним и отступила.

Но первая письменная работа спутала все: лучшей оказалась работа Самостина. Выходит, голова его соображала прекрасно, и лишь язык с тяжким трудом ворочал во рту иностранные слова.

К концу первого семестра он знал наизусть добрую половину словаря, заучивал он все слова подряд – на «а», на «б» и дальше.

Его манера говорить не изменилась, но он заставлял мириться с ней. Теперь Тедерольф весело сияла, слушая Самостина, и со спортивным упорством продолжала отрабатывать его произношение.

За летние каникулы он заучил вторую половину английского словаря. Но не было Тедерольф, чтобы подивиться и порадоваться этому, – она исчезла еще весной, не явившись однажды на урок, и теперь нас учила английскому скрипучая и прокуренная эмигрантка из Германии…

Кое-кто из преподавателей тоже исчез, как она. В самой большой аудитории бурлили собрания, решались персональные дела комсомольцев…

Всему этому Самостин был человеком сторонним – не изобличал и не сострадал. Он вообще вокруг себя не озирался – глядел под ноги. Под ногами – золото. Надо только суметь взять его.

«…Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына!..» – сладчайше скандировал гекзаметры профессор античной литературы.

Известный историк, рыжеватый, долговязый и веселый старик Кун был на «ты» с древними героями, богами и императорами.

Молодой талантливый доцент с гривастой головой мыслителя и поэта сотрясал нас концепцией Дон Кихота.

А по лестнице – лифта не было – ребята, из тех кто покрепче, несли на пятый этаж в мягком кресле дореволюционную окаменелость – латиниста, не имевшего сил подняться самому. Его, подобно многим другим, погребенным где-то в арбатских переулках, в клоповниках, нужде, в свисте коммунальных примусов, откопали, когда возник ИФЛИ.

На этом празднике интеллекта, каким был наш институт, Витя Самостин чувствовал себя беспокойно, как в Клондайке.

Обучение было поставлено на широкую ногу. Можно было, например, изучать любой язык, только изъяви желание. Самостин соображал, во что бы вколотить свой характер, и принялся за португальский язык с персонально к нему прикрепленным преподавателем. Кроме того, с дотошностью маньяка он изучал наполеоновские войны.

Жил он не по-студенчески расчетливо, компаний не водил. Из дому ему не помогали. Поработав в летние каникулы на стройке в Сибири, он возвращался в новой паре сапог и с кое-каким денежным запасом, служившим ему на первые месяцы добавкой к тощей стипендии. Он бессменно носил недорогое пальто из выносливого бобрика. Стал брить наголо голову. Купался по утрам в проруби. Сон свел к четырем часам, остальное время суток занимался.

Как-то его подбили, чтобы он выступил на курсе с докладом о Бородинском сражении. Он крошил мел, обозначая на черной доске редуты, флеши, коммуникации. Казалось, он знал, сколько ядер выстрелила каждая пушка, как были обуты солдаты и каждую минуту жизни Наполеона. Он был во власти цифр и фактов, не думал о тех, кто его слушал, и произвел тем большее впечатление.

Это были непривычные темы, новые мотивы, еще только-только зарождавшиеся в печати. До той поры мы выросли, думая, что насущно только то, что рождено революцией.

Ни с кем Самостин не сходился, не питал ни к кому добрых чувств. К девушкам, правда, он относился мягче. Кое с кем из нас он был иногда откровенен, излагал свои далеко идущие планы и не обижался, если их встречали смешком.

Конечно, от человека, московской зимой сигающего по утрам в прорубь, можно было ожидать всего, но очень уж странно было представить себе Самостина на дипломатическом поприще, к которому он, оказывается, себя готовил. Мы еще помнили о наших недавних дипломатах – Чичерине, Литвинове, Коллонтай. И вдруг – Самостин. При чем он тут? Зарвался малый.

Другие развивались равномернее. Витя Самостин – иначе. Он накапливал знании, воля к победе и честолюбие проступали в нем все более явно, а в остальном он оставался прежним, и казалось, душа его глуха к впечатлениям бытия.

И вдруг – прорыв. Влюбился в нашу студентку, дочку прославленного в гражданскую войну комдива, хорошенькую девчоночку, хрупкую и, что было в редкость, изящно одетую.

Его отвергли. Кажется, с той поры он стал бриться наголо, и спать по четыре часа в сутки, и еще одержимее заниматься. Кое в чем он оказался приметливее, чем прежде.

Самостин встретил как-то меня с одним нашим студентом в Сокольниках, потом нарвался на нас в институте на запасной лестнице – место всех свиданий в те часы, когда в аудиториях лекции, – и, решив, что я собралась замуж, поразился: он был убежден, что все девушки стремятся выйти замуж за человека, стоящего на ногах, а не за голоштанного студента.

И позже я замечала за ним: он ценил в девушках некорыстные поступки. Он стал отличать меня и даже однажды закатился ко мне. Вошел нежданно, не снимая бобрика, запустил руку в карман пальто и бросил на стол горсть карамелек в цветных бумажках. Он гулял.

Приподняв плечо, скособочившись, он ходил по комнате, налетая на стулья, всматривался в предметы, сдвигал брови, изучая фотографию в рамочке, громко сопел, что-то соображая. Праздных вечеров в его жизни не было, так что за этот я была в ответе.

Я почувствовала себя неуютно и озабоченно, словно по комнате пустился шагать шкаф и, того гляди, пребольно отдавит ногу, а вступить с ним в переговоры невозможно – не знаешь языка существ этого вида.

Потом мы сидели за чаем, и Самостин отрывистыми фразами откровенно выражал свои чувства. Ох и не любил он своих сокурсников! Он начал с нуля, дал им фору. Они не замечали брошенного вызова.

Он уже кое в чем успел. Люди исчезали, повсюду редело, вакансий было сколько угодно – только объявись с дипломом. Но и без диплома, со знанием португальского языка Самостин уже понадобился в «Известиях» и выполнял там какую-то работу без отрыва от института. У него стали водиться деньги. На его внешнем виде это никак не отразилось: по-прежнему он носил сапоги и брюки навыпуск и свой бобрик. Не хотелось ему, по-видимому, рвать с привычным. А может быть, в этой оболочке он чувствовал себя прочнее и огражденнее от всего, что жило в те годы под занесенным мечом. Его внешний вид не только не был ни в чем ему помехой, наоборот – такой он казался социально надежным тем, кто брал его на работу. А преподаватели в институте с особым рвением относились к способному парню из глубинки.

Другой раз, когда он вот так же внезапно приехал ко мне, я собиралась на день рождения к подруге. Мы отправились вместе. В тесной комнате собравшиеся читали стихи, пели, топтались в фокстроте.

Самостин, не зная, куда себя деть, стал изучать книжную полку. Выдернул книжку, подошел ко мне.

– Гляди, гляди! – Он возбужденно листал страницы, показывая мне фотографии.

Это была знакомая ему книга об археологе Шлимане, откопавшем Трою.

– Вот, гляди! Труд без отдыха, в нужде, и какой труд, какие знания! Мощь! И никто не догадывается, что ему предстоит совершить. В безвестности живет. А в сорок семь годков берет и поражает всех, весь мир! – Самостин, захлебываясь, листал страницы, остановился на последней фотографии: тучный пожилой человек в горностаевой мантии. – Вот! Вот он! После Трои!

Он воспаленно озирался, впиваясь в свое грядущее сквозь стены тесной комнаты, где звучал фокстрот и мерно покачивались пары. Наполеон, Кутузов, Талейран, на худой конец – Шлиман. Была бы Троя – венец всему.

Удивительное это дело – встретиться в разгар войны на ставропольском базаре. Самостин все теребил меня: как попала в армию, что собираюсь делать. Он рассматривал меня в шинели, расспрашивал. И я его теребила. Кто мы такие, каковы мы в этой новой действительности? Куда определила нас война? Витю Самостина – в преподаватели португальского языка у Биази.

– В городе будешь, заходи к нам. Мы в школе живем, второй квартал отсюда – угловой дом.

– А чего ж? Зайду как-нибудь. Вот хоть на базар другой раз за самосадом пойду. А у вас что, одни девки?

– Девки, девки. Женихом будешь. Заходи.

Дружески простились, и я пошла с брезентовыми сапогами под мышкой.

Ветхие старички беженцы из Белостока семенили впереди, поддерживая друг друга. Я, в их валенках, постеснялась обогнать стариков, свернула проулком в обход – благо, ногам тепло, искрится снег и можно не бежать домой сломя голову.

3

Портной Чесноков живет на краю города. Путь к нему идет берегом реки. Ох и ветра же на Средней Волге! Снег падает на промерзшую землю, ветром относит его под заборы.

Дама Катя шагает кое-как, путается в полах шинели, спотыкается. Анечка прижимает к себе пустую крынку: на обратном пути пойдет искать молоко – ее черед.

Вот и забор, глухой. В палисаднике наметаны сугробы под самые окна. Но к крыльцу подрасчищена тропинка – шагай, коль пришел.

Низкие перильца и кольцо в двери – в Ставрополе у всех дверей и ворот такие же кольца.

Просторные сени. Дверь в кухню. С подстилки – черная кошка, красноватым, колдовским глазом провожает нас. И пахнет не хлебом – зельем каким-то.

За кухней – зала. В незавешенном проеме видно – за переборкой никелированная кровать, синие пухлые одеяла и подушки под потолок.

Большой, добротный, натопленный, пустой дом – всего три человека семья.

В зале против зеркала – старый-престарый, закопченный плакат: «Все за оружие! Бей Колчака!». Прикноплен портрет Дзержинского. Под ними – портной Чесноков с женой, его дочка и родня.

Время ли так тихо движется в Ставрополе, что декорации менять не требуется, или этот плакат Гражданской войны вместе с портретом Дзержинского – охранная грамота портного Чеснокова, напоминание о заслугах его молодости?

Спросить не у кого. Все трое – вроде бы слегка угоревшие – смурные, недослышивают.

Сам Чесноков работает в артели «Заря новой жизни». Тут в городе и потребительская кооперация, и артель, и чайная носят такое название.

Не знаю, как на работе, а дома, с частной клиентурой, портной Чесноков неразговорчив. Прищуривается, ходит боком, припадая на ногу. Мерку не снимает, а прикидывает на глаз и все время чего-то не понимает.

Жена Чеснокова опрятная, большая, костлявая. Она при нем как бы за переводчика с клиентами. А нет его дома, и она говорит:

– Мы сами не можем, мы ничего не понимаем.

Я замечаю: на спинке венского стула висит моя гимнастерка, перешитая на прищуренный глаз Чеснокова – от нагрудных карманов разбежались лучиками вытачки. На рукаве поблескивает посеребренная старинная пуговица с выпуклым якорем.

Это как понимать? Где же моя законная – полевая, зеленая?

Потерял портной Чесноков или просто пришил второпях другую – споротую лет тридцать назад с бушлата волжского матроса?

– Пусть, пусть, – решает Ника. – Может, это твой талисман теперь. Не спарывай.

Может быть, правда, талисман.

Присаживаюсь. Пить охота.

Дочка Чеснокова в опрятном байковом платье – ее обшивает мать, – с желтыми прямыми волосами и желтой гребенкой в них, бесшумно ступая, приносит колодезную воду.

У них в семье у каждого свое назначение. У дочки – вот так послушно ступать в мягоньких войлочных туфлях. Отпиваю воду, свежую, ледяную, гляжу в кружку – белое-белое эмалированное донышко.

Вот не сдвинусь никуда с места. Буду пить глоточками, смотреть на белое донышко, или на дочкины желтые волосы, или на чистые некрашеные половицы. Замру. Пусть портной Чесноков прикнопит меня на стену. Вишу. Не жалуюсь. И время не шевелится, как в летаргическом сне. И все стороной, стороной – не бередит, глухо так в затишке, укромно – край земли.

Очнусь, а война уже вся. По домам.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации