Текст книги "Предпоследний день грусти"
Автор книги: Елена Сазанович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Но наступил момент, когда я уже не могла более сочинять в своем замкнутом мире. Мне чего-то не хватало. Я знала мать в последние минуты жизни. Но я ничего не знала о ее детстве, юности. Еще я не знала религии моей матери. Но понимала. Что во многом ее гибель обусловлена. Или чрезмерной верой в Бога. Или чрезмерным неверием в него. И во всем этом я решила разобраться. И я покинула свое каменное царство. Простившись на время с самым дорогим. Самым бесценным. Чем обладала. Своим одиночеством. И я уже знала, куда мне идти.
Я открыла дверь маленькой, старинной церквушки. Давно реставрированной новым временем. Здесь когда-то. Давным-давно. Тысячу лет назад. Когда я еще не знала, что такое земля. И что такое небо. И что такое море. А, возможно, и знала. Но видела это глазами сморщеного старца. Или глазами степного зверя. Или свободной птицы. Или чувствовала корнями и листвой одинокого дерева. Или сама была и морем. И землей. И небом. Здесь давным-давно. Черноволосенькая, неправдоподобно красивая девушка Катя. Венчалась с умницей и добряком Митей. И они, крепко держась за руки. Торжественно шествовали по этому храму. Под печальные звуки органа. Могли ли они тогда знать, как сложится их жизнь. Возможно, они стояли именно на этом месте. И мой ботинок твердо ступил на мраморый пол. Да. Я почувствовала. Именно на этом месте. И мне показалось, что частицы прошлого моей матери и моего отца здесь застыли навеки. И дыщат на меня венчальным платьем. Черным фраком. И юностью.
В церквушке было удивительно тихо. И пусто. И мрачно. Только запах сгоревших свечей говорил о недавно прошедшей службе. Моей природе были незнакомы подобные храмы. Их строгость. Их холод. Я предпочитала вакхические шествия несправедливо свергнутых Богов. Я предпочитала их силу. Их мудрость. Их желание думать о жизни. А не наоборот.
– Катя, – отчетливо услышала я чей-то шепот. – Катя. Катенька. Катерина.
Так нежно. Так трепетно.
И я отыскивала взглядом. Откуда раздаются эти приглушенные звуки.
И вновь.
– Катенька, Катя…
Я покачнулась. На мгновенье прикрыла глаза. И резко их открыла. И заметила мелькнувшую в полумраке тень.
– Это вы шептали, – тоже шепотом спросила я.
– Мне показалось, – услышала я низкий голос. – Извините. Я ошибся. Это всего лишь недоразумение. Я, видите ли, немного близорук.
И тут я спросила наугад. Как всегда полностью полагаясь на свою интуицию.
– Вы ее знали близко. Я знаю. Вы были близки с моей матерью. Почему вы прячетесь? Я знаю вас, – сказала я во мрак. Человеку. Которого, может быть, никогда в жизни не видела.
– Матерью? Боже, как я сразу не догадался, – его низкий голос дрогнул.
– Но откуда вы знаете? Вы не можете знать. Это тайна. Которую она унесла с собой. И я верю ей, – вновь зашептала тень.
– Мне тяжело разговаривать. Не видя глаз. Поверьте…
И он сделал шаг вперед. И ступил на слабый лучик света. Пробивающийся через приоткрытую дверь. Я ошиблась. Я видела этого человека. Но никогда лично его не знала. И от неожиданности я вздрогнула. Но в полумраке он этого не заметил.
Это был известный в прошлом художник. Это он написал портрет моей матери. До сих пор стоящий на полу в моем доме. В прошлом это была довольно скандальная. Сложная личность. Он начинал с авангарда. Затем был замешан в каких-то грязных политических играх. Потом он стал чуть ли не лучшим в нашей стране иконописцем. И наконец он принял сан священнослужителя. Его жизнный путь был довольно типичен. От тяжких грехов – к раскаянию. И это нелегкий путь. И он может стать достойным в случае искренности.
Но я лично не знала этого человека. И я внимательно разлядывала его. Он был очень высок. Очень… Нет, не толст. А просто огромен. И что подкупало сразу – это его сила. Сила, исходящая не только из его мощной фигуры. Из его черных решительных глаз. Эта сила исходила из его облика. Из его одежды. Отрывистых жестов. Неподвижной мимики. И этой силой наполнялась церковь. И эта сила передавалась мне. И уже трудно было усомниться в его истинном предназначении на земле. Которое он понял только в конце жизни. В его безграничных возможностях помочь людям. Но что странно. Противоестественно. Что невозможно было и усомниться в его сомнительном прошлом. И мне это сразу бросилось в глаза. Как это возможно совместить – сказать трудно. Возможно. Только моя мама дала бы ответ на этот неразрешимый вопрос.
– Я хочу предложить вам покинуть это место, – тихо сказал он.
– Покинуть? Покинуть… Нет, пожалуй, без исповеди я никуда отсюда не уйду.
– Вы толкаете меня на неверный шаг.
– Свой неверный шаг вы уже давным-давно сделали. Но исповедоваться вам придется лишь сегодня.
От него исходила какая-то невероятная сила. Даже не сила. А силище. Она исходила не только из его мощной фигуры. Из его черных решительных глаз. Этой силой светился весь его облик.
Катенька впилась в него глазами. И смотрела не отрываясь. Как завороженная. И его сила передавалась ей. Заполняла. Поглощала ее…
С ним Катю познакомил ее будущий муж Митя на одной из вечеринок. И Катя не переставала им восхищаться. Его силой. Его картинами. Его иконами. Которые он только начинал писать. Тем самым стараясь искупить свое прошлое.
– Венчаются раб божий Дмитрий и раба Божья Катерина…
Но Катенька уже плохо слышала. Она неподвижно стояла. Бледная. Черноволосая. Неправдоподобно красивая. Она так плохо понимала что-либо в жизни. Но беспрерывно. Как заученный текст. Твердила про себя:
– Я люблю тебя, Митя. Я очень люблю тебя. Дороже тебя нет для меня никого на свете.
Она со всей силы сжала кулачки. И повернула голову к своему жениху. И эта неестественная сила стала куда-то испаряться. Исчезать. И она увидела профиль своего любимого Мити. И облегчено вздохнула. И опустила взгляд. И ее взгляд рассеянно бегал по мраморному полу. По стенам. По иконам. И она не знала, на чем остановить взгляд. Где найти ему пристанище. И помимо ее желания. Ее воли. Он нашел пристанище на этом сильном человеке, на этом талантливом художнике. Она вздрогнула. И крепко сжала локоть уже своего мужа.
– Я думаю. Вам будет интересно посмотреть мои новые работы. А мне будет интересно написать ваш портрет, – уже на улице. Когда венчальная церемония закончилась. Тихо сказал он ей. – Завтра ровно в семнадцать я буду вас ждать в своей мастерской.
Ночью Катенька исступленно целовала своего мужа. Шептала ему клятвы любви. И ни на минуту не давала ему заснуть. Будила его. Плакала. И кричала, что он хочет ее обмануть. И что он вообще ее не любит. И Митя. Человек трезвый и уравновешенный. Списал приступы истерии на трудный день.
На семнадцать часов Катенька заланировала уйму дел. Она без конца повторяла. Что 17.00 – для нее самое загруженное время. Она сетовала. Что ничего не успеет сделать. И наконец, безжалостно бросив все запланированные дела и отменив все встречи. Она ровно в семнадцать помчалась в мастерскую самого модного художника.
Он стоял напротив незавершенной работы. На которой был изображен облик святого Михаила и о чем-то сосредоточенно думал. Как и подобает великому художнику. И Катенька незаметно наблюдала за выражением его лица. Одна часть лица художника была темной – на нее падала тень. Другая – освещена, и от нее исходил мягкий спокойный нездешний свет. Эта половинчатость. Раздвоение. Испугало Катеньку. И вся его жизнь уже видилась ей половинчатой. И какая половина настоящая – она не могла угадать. Она была еще слишком молода.
Хотя разве можно это определить в человеке. Сведущим в творческих и политических играх. Иногда – замешаных на религиозном раскаянии. И Катя словила себя на мысли. Что ей очень хочется подыграть этому человеку. Но в чем. Она разобраться не могла. И черная половина лица художника казалась ей более притягательной. Более загадочной. И заманчивой. И она шагнула в черную пропасть…
– А, это вы, – художник оглянулся. Но свет по-прежнему делил его лицо на две половины. И Катенька поежилась.
– Я пришла… Потому что… Потому что просто пришла.
– Я это вижу, – ответил он, так же сосредоточенно вглядываясь в незавершенное лицо святого Михаила. – Что ж. Я слушаю вас.
И Катенька неожиданно стала говорить. Ее слова. Словно без ее согласия вылетали наружу. И разлетались по мастерской художника.
– Поймите меня… Не знаю, почему именно вам я решила открыться. Возможно, потому. Что вы, пройдя через ошибки, постепенно приближаетесь к самому правильному, к самому верному, – и она кивнула на иконы. Которыми была заполнена мастерская. – Не знаю, возможно, такие вещи и нельзя говорить вслух. Но… Но моя вера. Моя вера не дает мне жить. Точнее, я сама не знаю. Есть ли у меня вера. Я боюсь храмов. Сторонюсь их. Иконы на меня производят не умиротворяющее. А тревожное впечатление. И мне больно слушать церковные песни. Во всем этом я почему-то вижу не просто покой. А смертельный покой. А я хочу жизни… Во всем этом я вижу покорность. А я хочу свободу… Мне как бы кажется, что земная жизнь отрицается. Но почему? Если она нам дана? Почему ее нужно приближать к небесной. Если небесная жизнь для каждого неизбежна. Почему… Вот вы… Вот вы на своих картинах жизнь человека хотите уподобить жизни Бога. Но человек никогда не станет им. И сама суть такой безупречной морали несет наказание. Потому что такая мораль доступна лишь единицам. Человек – это дух и тело. И тело человека должно служить телесным радостям. А дух – духовным. Вы вот приходите к тому. Что в человеке должен остаться лишь дух. Но куда девать тело? И как мне можно прийти к такому? Помогите… Я не знаю, как жить дальше. Я искренне хочу поверить, как вы. Пока еще не совершила тяжких грехов. Но мне что-то мешает. Помогите мне…
Художник слушал Катеньку, скрестив на груди свои сильные руки. И на его лице не дрогнул ни один мускул. И тень удивления не пробежала по его лицу. И взгляд его черных глаз был так же тверд и решителен. Пожалуй. Чуть решительнее обычного.
И Катя не смотрела на его лицо. Она смотрела на его руки. И заметила. Какая у него удивительно сухая кожа. Его руки были шершавые. В некоторых местах кожа потрескалась до крови.
Катенька взяла его руку и приложила к своему лицу. И его руки напомнили ей в этой мрачной. Холодной мастерской. Напомнили ей южное лето. И эти руки пахли южным горячим солнцем. И эти руки горели. Как раскаленный южный песок. И Катенька. Обожгла щеку. И резко подняла голову. И ее голова бессильно упала на его широкую грудь. И застыла там. И его сила обернулась для нее не спасением. А гибелью. И Катя увидела. Сколько икон. Картин с ликами святых окружает их. Они со всех сторон наблюдали за ними. И Катеньке захотелось бежать. Укрыться от них. Найти выход из иконописного лабиринта. Но она не находила. Потому что он не дал его найти.
– Боже, мне страшно! – шептала Катенька. С мольбой заглядывая в глаза святых. – Но разве вера вмещается лишь в эти рамки. Разве вера – это не больше?
Вдруг она услышала шепот. Художник. Удивительно спокойный. По-прежнему невероятно сильный. Стоял возле святого Михаила, которого сам сотворил. Своими руками. Своим воображением. И он шептал молитву. Молитву своему воображению. И его черная половина лица стала еще темнее. И не было видно глаз. И контура его губ.
Катенька пятилась к двери. Била себя по щекам. Кусала костяшки тоненьких пальчиков.
Художник повернулся. И удивленно спросил.
– Вы еще здесь?
Она выскочила из мастерской. И глубоко вдохнула свежий воздух. В этот роковой для нее день она перестала верить в силу святых. В этот день она поверила в силу любви…
… – И вы больше с ней не встречались? – спросила я. Прямо глядя в черные глаза этого человека. Бывшего художника, бывшего политика, бывшего иконописца. Ныне – монаха.
– Нет, нет, – он замахал руками.
Но я не отрывала взгляд от его неуверенного лица.
– Да. Конечно. И мне больно вспоминать об этом. И эти встречи становились опасны. Для нас обоих. И мы оба понимали, что этому должен прийти конец.
– Оба? Понимали?
– Да послушайте же меня! Сила страсти в ней превосходила силу рассудка.
– Но ваша сила…
– Да. Конечно. Рассудка. Я тогда приближался к истинной вере.
– А она? С помощью вас. К чему она приближалась? Или вас это абсолютно не волновало?
– Она… Катерина… Она была рабой исключительно своих страстей. Для нее свои собственные чувства стали и богом. И дьяволом. И инкубом. И она уже не проводила четкой грани между ними.
Монах сдела шаг вперед. И мне показалось, что ему тяжело носить свою мощную фигуру. Всей своей мощью она наваливалась на его позвоночник. На его душу. И готова была вот-вот раздавить ее раз и навсегда.
– Вы меня подождете?
Через несколько минут он протягивал мне маленький конвертик. Письмо моей мамы.
Одна из многочисленных ее ошибок. Которые она совершала всю жизнь – это письма к ее любимым. Словно каждый раз жалким клочком бумаги могла удержать их. Словно то, что не могла доказать любовью. Доказывала пером. Но доказывала. Увы, неумело. Навязчиво. Беспорядочно. Наивно. И довольно смешно.
Я взяла конверт. И вдохнула запах пожелтевшей бумаги. И она пахла мамой. Она пахла морем. Песней. Падениями. И взлетом. А еще она пахла чистым и светлым умом.
– Почему я поверил вам? – спросил он, скорее не у меня, а у себя. – Почему? Видимо. Я поверил не вам. А вашей музыке…
– Музыке? Вы знаете меня?
– Мне трудно объяснить. Почему я назвал имя вашей матери, как только увидел вас. Вы с ней мало похожи. Но разве дело во внешней схожести? – и он в упор посмотрел на меня.
– Не пытайтесь меня разгадать. Одно я могу сказать определенно. Этот этап я уже пережила. И теперь свободно дышу. И свободно работаю.
– Почему она не смогла это пережить? Вы сильнее ее?
– Возможно. А возможно потому. Что она начала именно с вас. Чем больше вы спасали себя. Тем сильнее толкали ее в пропасть.
Он закрыл лицо руками. Потом его руки беспомощно повисли вдоль тела. Я увидела его лицо. Мокрое от слез. И все-таки одна половина лица была темнее другой. И я ему не поверила.
– Вы мне верите? Вы верите, что я за все расплатился сполна. Я понял главное – важнее не спастись. А спасти. Другого. Она пришла тогда за спасением. Я же спасался сам.
Он преданно. Почти по-детски заглянул в мои глаза. И я удивилась. Почему мне вначале он показался таким сильным. Передо мной стоял хрупкий, чуть сгорбленный, очень пожилой человек. Его сила была иллюзией. И мама поверила в нее. Я же научилась смотреть гораздо глубже.
– Вы прощаете мой грех?
Мне так хотелось ответить: «Бог простит.» Но я почему-то очень нежно. Очень дружелюбно. Очень ободряюще. Прикоснулась к его плечу. И сказала:
– Конечно. Прощаю.
Я не могла сказать человеку плохое. Которому не так много осталось. И которого когда-то так любила моя мать. И которого я сегодня исповедовала.
Хотя именно он положил начало гибели моей матери.
Дома, глотая маленькими глоточками горячий горький кофе. Я читала письмо матери к своему возлюбленному. Положившему начало ее бесконечных ошибок. И дым от горячего кофе лез в мои глаза. И вызывал слезы.
«… И потом я подумала другое. Понимаешь? Совсем другое. Я оставила навсегда эти нелепые. Эти глупые мысли о самоубийстве. Нет! Я не трусиха. Вовсе нет! Я действительно слишком сильно тебя люблю. Но… Как бы тебе объяснить. Ты знаешь, меня озарила удивительная мысль. Очень светлая. Очень жизнерадостная. Послушай, вот она.
Надо довольствоваться в жизни малым. Чтобы больше не умирать. Ты слышишь, я больше никогда не буду умирать. Я буду довольствоваться малым.
Сегодня утром. Это было необыкновенное утро. Свежее, пахнущее зеленью. Пахнущее ромашками и росой. Я поняла. Как много в жизни того. Чем можно наслаждаться. В чем можно находить радость. И успокоение. Я упивалась этим утром. Я наслаждалась этим утром. И любила его. Я отчетливо чувствовала. Что я живая. И мне не нужны уже были встречи с тобой. Мне достаточно было осознавать, что ты где-то есть.
И я ехала в трамвае. И видела. Сколько восхищенных глаз смотрят на меня. А ведь некоторым бедняжкам эти взгляды совсем неизвестны. И я зашла в кафе. И заказала себе фруктовое мороженое. Я брала его маленькой ложечкой. Маленькие кусочки фруктового льда. И оно теплело во рту. И сладость заполняла меня. И мне казалось. Что весь мир сделан из фруктового мороженого…
А разве в жизни мало вкусных вещей. А разве мало – красивых! А разве мало прекрасной музыки. И очаровательных стихов. Я больше никогда-никогда не буду умирать. Мой любимый…»
Мама еще долго в письменном виде убеждала себя, как она станет довольствоваться малым. И как она больше не будет умирать. Как всегда – это было лишь ее минутное настроение. Которое она сама для себя сочинила. И которое. Наверняка. Через минуту испарилось. Словно его никогда и не было. И она еще тысячу раз будет умирать, моя мама. И тысячу раз посылать ко всем чертям сразу ромашковое утро. И тысячу раз плеваться от фруктового мороженого. Довольствоваться малым моя мама так и не научилась. Эту науку усвоила я. И ни разу не пожалела об этом…
Музыка рождалась сама по себе. Ноты сами ложились на листы. Как мозаика. Каждой свое место. Свой цвет. И свой размер. Работа заполнила всю мою жизнь. Не оставляя места для других развлечений. Усвоив науку радости и наслаждения. Я решила, что наслаждаться всем сразу невозможно. Я выбрала одно. И служила этому одному. Как когда-то – любви. Теперь я служила музыке.
У меня появился импрессарио. Очень хорошенький мальчик. Любимец женщин. И баловень судьбы. И его звали Жан. И цвет глаз у него был… Словно в синеву моря добавили расплавленный изумруд.
– Жан, – удивилась я. – Странное имя. Жан. Франция так далеко.
И я внимательно посмотрела в его глаза. И он мне кого-то напомнил. Жан… Мой старый неверный котище Жан…
И к молоденькому импрессарио я стала относиться точно так же. Как и к своему старинному приятелю коту. И меня это веселило. Я точно так же гладила его по лохматой голове. И иногда позволяла себе причесать ему усы. И он, как и кот Жан, стал для меня и другом. И врагом одновременно.
Жан жаждал славы. И завидовал тем. Кто был ею не обделен. Он был одним из тех мальчиков. Которые придумывали себе биографию. И в их родословной непременно были предки из иностранцев. И королевская знать. И еще куча всяких знаменитостей.
Жан были из тех мальчиков. Которые придумывали себе будущеее. И свое имя видели вписанным золотом в книге выдающихся личностей. Вписанным в самую вечность.
Жан был из тех мальчиков. Которые придумывали себе настоящее. Искренне уверовав, что они богоизбранные. И жить им, как и всем богоизбранным, осталось якобы считанные годы. От этого они. Со скорбным видом. Под бокал шампанского и дорогую сигарету. Томно закатив глаза. Без конца мололи о трагедии человеческой жизни. Считая здоровый дух и здоровое тело. Уделом простых смертных. Но не их. Больных душой. Утонченных сердцем. Богоизбранных…
Но, как правило, они долго жили. Путались в грязных интригах. Безжалостно и глупо растрачивая жизнь. При этом искренне считая, что завтра их непременно посетит муза. Но муза их так никогда и не посещала. Разве что в образе самых дешевых девчонок. Которые любым способом и любым местом желали приобщиться к его Величеству Искусству. И надо отдать им должное. Приобщались…
Жан завидовал моей славе. И поэтому ненавидел меня. Но Жан любил во мне женщину. И поэтому восхищался мной. Но и в одном, и в другом случае Жан видел во мне возможность приобщиться к вечности. И уже если ему не суждено стать великим. То он хотя бы мог стать знаменитым. Как любовник великого композитора. То есть, мой.
Естесственно, ответить Жану взаимностью я не могла. И не только потому, что он был именно из тех глупых мальчиков. Просто, когда-то пройдя через влюбленность, теперь я сумела ее заменить той же пламенной, горячей влюбленностью к музыке. И полюбить Жана уже я не могла.
– Это неправда! У тебя кто-то есть! Этого не может быть, чтобы у тебя никого не было. Это не правда, – без конца твердил он мне. Влюбленными глазами заглядывая мне в лицо. Он мне не верил. И еще он не верил. Что его, такого красавчика. Можно отвергнуть.
– У меня действительно никого нет. Я никого не хочу, – я гладила Жана по голове. Целовала его в щеку. И успокаивала.
Вскоре он в этом убедился. На мужчин я смотрела холодным отсутствующим взглядом. И в нем помимо моей воли прочитывались нотки презрения.
В кругу музыкантов этого хорошенького импресарио довольно быстро окрестили моим любовником. Это меня устраивало. Ненужные притязания со стороны ненужных поклонников испарились. Все успокоились за мою личную жизнь.
Я догадывалась, что это устраивает и его. Льстит его самолюбию. И поддерживает авторитет в артистическом кругу. Когда мы вместе появлялись. То ловили на себе восхищенные взгляды женщин и мужчин. Нас принимали за великолепную пару. И нас это устраивало. Но самолюбие Жана, конечно, не было до конца удоволетворено. Он единственный знал правду. Часами за мной наблюдал. Часами слушал мою музыку. Я чувствовала. Что ему нелегко. Но помочь ничем не могла.
И однажды… Все-таки однажды это случилось. И случилось в день рождение Жана.
– Сколько тебе исполняется, Жан?
– Ты будешь смеяться. Мне – двадцать три.
– Нет, это ты будешь смеяться. Мне – тридцать девять.
И мы с Жаном рассмеялись вместе. Нас вполне устраивал наш возраст.
И я Жану подарила игрушку. Пушистого огромного кота цвета морской волны.
– Странный цвет шерсти, – сказал он, увидев подарок. – Я думал, что котов такого цвета не бывает.
– Просто он настолько хотел быть непохожим на других. Что это в конце-концов и случилось.
– Как в сущности он мало хотел…
Жан долго разглядывал подарок. Ощупывал. И на его лице проступала тихая грусть. Словно он вспомнил о чем-то дорогом и далеком. И безвозвратно ушедшем. Уже навсегда. Таким Жана я никогда не видела.
– Ты что, Жан, – я слегка дотронулась до его ладони.
– Эта игрушка… Она что-то напомнила мне. Но что… Мне очень хорошо. И очень грустно.
– Просто похожие игрушки бывают у всех в детстве. Правда?
Жан в ответ промолчал.
И я, чтобы отвлечь его внимание. И чем-то развеселить. Стала болтать обо всем, что приходило в голову.
– Ты знаешь, Жан. Когда-то я очень любила вспоминать все, что случилось, например, в этот день год назад. Или два. Какое число сегодня? Так. Двенадцатое сентября. Что знаменательного произошло у меня в жизни этого числа?
И я со всей силы. Напрягая свою довольно потрепанную память. Стала вспоминать важные события. И вдруг мне это число показалось до боли знакомым. Вроде бы обычный день. Ни праздник. И ничей день рождения. И ничей день смерти…. Погодите… День смерти… Мрачное, неприятное число. И ощущение безысходности. Ну, конечно! Жан! Котище! Он умер именно в этот день. И мне тогда было шестнадцать. Сколько лет-то прошло? Двадцать три года… Боже! Как давно! Целая вечность. И была жива моя мама. И мой отец еще пытался ухватиться за счастье… Целых двадцать три года…
– Погоди, Жан. Сколько ты говоришь тебе исполняется, – уже тревожно спросила я. Желая ошибиться.
– Двадцать три.
День смерти кота Жана – день рождения моего хорошенького импрессарио. И меня это неприятно поразило. И даже испугало. И я стала ждать очередной гадости.
И долго мне ждать не пришлось.
В тот же вечер на общем банкете. Которые я избегала. И которые меня успешно преследовали. Жан воспользовался случаем. Как когда-то воспользовался случаем и кот. И выместил на мне все свои неудачи. Впрочем, как и кота, я впоследствии его не винила. Наверное, потому, что он был для меня все-таки единственным. Если не другом. То приятелем точно.
Жан в день своего рождения умудрился напиться. И все началось. Кто-то из влиятельных гостей сказал что-то типа: «Ну, Жан, иметь такую женщину… Тебя можно поздравить…»
– Что ты сказал? – неожиданно громко. И очень зло. Выкрикнул Жан. Чем и привлек внимание всех присутствующих. И особенно журналистов.
– Иметь такую женщину? А какую женщину? Я что-то не понимаю! Посмотрите на нее! Вы! Внимательней, внимательней посмотрите! Да она просто старая дева! Высушенная и сухая! Она от мужиков шарахается. Как от чумы! Да она ни на что не способна! И вообще я сомневаюсь, женщина ли она…
Этого страстного монолога было достаточно. Для того, чтобы десятки любопытных глаз моих «друзей» впились в меня. Для того, чтобы бульварные писаки тут же удовлетворенно потерли руки в предвкушении очередной грязи. В которой они обожали купаться. Этого было достаточно для того, чтобы наконец-то всех осчастливить в один миг. Потому что талант никогда не прощается. И все они мне вдруг напомнили пиявок. И я мысленно успокоила себя тем. Что пиявки, может, и высасывают кровь. Но кровоиспускание в малых дозах даже на пользу.
И я не встрепетнулась при словах Жана. И на моих глазах не выступили слезы обиды. И руки мои не задрожали. Я сохраняла спокойствие своих верных спутников – олимпийских Богов. Я знала. Как бы эти пиявки не радовались, не бесились от счастья. Их можно только жалеть. И великодушно – с высоты Олимпа – простить. Ведь Боги на моей стороне.
Я сидела и улыбалась холодной улыбкой Я хорошо помню, что моя улыбка была настолько уверенной. Настолько безжизненной. И настолько холодной. И даже не женственной. Что все испугались. И у всех дорогих гостей по телу пробежал холодок. И все одновременно поежились. И все одновременно начисто поверили моему хорошенькому импрессарио.
Утрам Жан смотрел на меня кошачьими глазами. А я так и не могла разобраться, какого они цвета. Голубого. Или зеленого. Глупый цвет. И глупые глаза. И эти глаза меня умоляли простить. Я грустно улыбнулась. И спросила.
– Послушай, парень. Была такая народная героиня – Жана Д«Арк. Ты должен был знать про нее. И проходить ее биографию в школе. Тебе она нравилась?
– Мне? – Жан удивленно заморгал длинными выцветшими ресницами. Такого вопроса он не ожидал. И не знал, насколько важен для меня ответ. – Да. Я даже писал реферат про нее. Я отлично знал ее биографию. И всегда восхищался ее подвигом.
– Я так и думала.
– Но зачем тебе это?
– Просто так. Понимаешь, я очень не люблю возвращаться в прошлое. Каким бы оно ни было. Я способна любить только настоящее. Даже если оно в тысячу раз хуже.
Жан ни черта не понял. Он вообще мало что понимал в жизни.
– Да не волнуйся ты, – попыталась я успокоить своего бывшего приятеля. – Просто старых друзей я не люблю тоже. Они как старая мебель. Их можно только жалеть. Хотя мой кот был и паршивым котом. Боги почему-то его пощадили. Возможно, только благодаря моей дружбе с ним. А какой эволюционный путь он пережил! Дай Бог, каждому из нас проделать такой путь.
Импрессарио подумал. Что я сошла с ума. Но по привычке смотрел на меня влюбленным взглядом. Цвет которых меня уже определенно раздражал.
В этот же день мой хорошенький импресарио Жан взял расчет. Хотя я подумала, что не плохо было бы его отравить.
Я вновь осталась одна. И обо мне поползли всякие грязные слухи. Они проникали в щели моего каменного царства. Но не ранили меня. Потому что натыкались на мой каменный облик. А мое каменное сердце им было не по зубам.
И всех это еще больше раздражало. А я весело подмигивала своим олимпийским товарищам. Глубоко затягиваясь ароматным дымом. И смеясь над бессилием глупцов. И продолжая работу.
Постепенно образ моей матери поселился в моей комнате. Постепенно проникал вглубь моей души. И я знала. Я чувствовала. Что мы с ним соединимся навеки. Нужен был только последний аккорд. И я его сочинила. Еще и еще раз пробегая по строкам писем моей матери. Еще и еще раз воссоздавая в памяти ее жизнь и смерть. И проецируя это на себя.
И с последним аккордом я поняла. Человек все добивается сам. И мать всего добилась сама, пройдя через поражения и победы.
И вдруг я как в детстве уже не жалела свою мать. Не сочувствовала ей. Я пришла к простой мысли. Чтобы через все пройти в жизни. Нужно быть всего лишь слабым, бесхребетным, бескостным человеком. И рассуждения о таланте. О жизненных испытаниях, которые он приносит. Все это ложь. Слабость – вот основа эксцентричности. Вот основа оригинальности. И прочей чепухи. Но только не таланта! Нет! Не таланта! Упрямо твердила я про себя. И мой последний аккорд рисовался на нотном листе похожим на вулкан. На горы. На камни.
Тверд. Непробиваем. Вечен. Уверен. Горд. И как совесть прекрасен в своем величии. Мой последний аккорд…
Я закрыла лицо руками. И долго сидела неподвижно. Мое сердце в эти мгновения тоже было похоже на вулкан. На горы. На камни. Непробиваемое. Увереное. И гордое. И вдруг в него застучала одна нота. Робко. Милосердно. Разрушая мое упрямство. Мое презрение. Мою силу. Я схватила перо. И моя рука. Помимо моей воли. И моего желания. Очень аккуратно. Очень бережно. Вывела на нотном листе последнюю ноту. И я поставила многоточие…
Мне было уже за сорок, когда я наконец-то закончила свою работу. Самую главную работу жизни. И к виолончели я больше не подходила. И в моем доме она отныне пребывала просто как старый верный друг. И как память о прошлом. Я по-прежнему пряталась от людей. От шума. От славы.
От славы, которая теперь преследовала меня с новой силой. Отдавая дань моему таланту. Посвященному Женщине. Но я не смотрела телевизор. По которому мне пели дифирамбы. Я не читала газеты. Которые взахлеб писали о моем даровании. Я уже была не настолько молода. И моя слава приносила мне только боль. Но не радость.
Я по-прежнему жила одна. Иногда я жалела, что так и не смогла родить ребенка. Иногда я радовалась этому. Что бы я смогла ему дать? Не более, чем дала мне моя мама. Одиночество. Боль. Но этого так мало для жизни. Все чаще я обращалась к Библии. И уже не противилась ее канонам так категорично, как раньше. Хотя иногда с чем-то и не соглашалась.
Я просто примирилась. И Бог теперь в моих мыслях уживался с моими огромными мускулистыми красавцами-олимпийцами. Я по-прежнему оставалась эпикурейкой. Но моя наука о наслаждении теперь сочеталась с наукой ограничения. И я поняла, что смогла сделать в жизни гораздо больше, чем моя музыка. Я постигала смысл жизни. Я нашла ее истину. Я сумела соединить несоединимое. Соединить силу и слабость. Радость и боль. Веру и безверие. Красоту и безобразность. Смысл жизни и ее бессмыслие… Я сделала то, что удавалось очень немногим.
Я по-прежнему с наслаждением смаковала каждый кусочек пищи. Но мой стол был довольно прост. Я по-прежнему любила мягкую мебель. И драгоценные камни. Но сама могла с радостью спать на полу. Я упивалась любовными романами. Но сама не любила. Я соглашалась с христианской моралью. И не осуждала тех. Кто переступает мораль. Наслаждаясь грехом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.