Текст книги "Сбор клюквы сикхами в Канаде"
Автор книги: Елена Толстая
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
2
ВСЕ ДРУГОЕ
Дарил он ей серебряно колечико
Мика живет уже в Москве, здесь все другое. И хотя и тут изрядно собралось Микиных родственников, трое– и четверо– и более -юродных, а седьмой воды на киселе и вовсе немерено, скоро выяснилось, что никому из них маленькая Мика не интересна. Так что рисовальная школа, к которой она пока привыкала, стала для нее всем на свете. Хотя приняли ее с превеликим трудом – ее мирискуснические вкусы в Москве как-то не впечатляли, тут в этом видели раскрашенную графику и больше ничего. Тут все были живописцы. Высшей похвалой было «Красиво по цвету».
Когда Мику послали в школьный лагерь – это называлось «на практику» – на все три летние смены, от Горыныча подальше, она была без ума от счастья. Ибо там будет ее четвероюродная кузина, старше на два класса!
Действительно, кузина оказалась мила и взяла Мику в свою компанию к старшим. Они рисовали целый день, а вечером болтали, гуляли, пели. Вырезали шнуровку кедов, превращая их в балетки. Намазывали мылом стекла, накатывали черную краску, вырезали рисунок и на бумаге печатали монотипию. В Ленинграде-то они с Лизой на людях помалкивали, а в новой школе девочки были интеллигентные и даже не скрывали этого. Они читали Бунина и Мопассана. Это были почти готовые девушки, и у всех на глазах развивались их романы. Одна, самая крупная из них, была красива ангельской, совершенной красотой. Но у нее была трагедия – ей приглянулся кто-то из сверстников. Потому что ее классическая, нестерпимая красота никому, конечно, из этих сверстников – пятнадцатилетних мальчиков – была невподъем. И эта пятнадцатилетняя дура оплакивала свое безнадежное одиночество и крах всех надежд и рисовала гибнущих, изломанных, изуродованных женщин. Потому что хоть они были маленькие, но чувства-то ихние были настоящие.
Микиному тринадцатилетнему счастью это не мешало. Она полюбила красавицу – та была добра. А как она пела!
В саду на ветке песенку пел скворушка,
Машутку звал на лесенку Егорушка:
Ах, Машенька, давай пойдем на лесенку,
Послушаем мы скворушкину песенку!
Ну что ж, право слово:
Чего ж тут дурного?
Он звал ее на лесенку,
И больше ничего!
Это была совсем новая песня, тогда она страшно нравилась:
Дарил он ей серебряно колечико,
А сам тихонько жал ее за плечико…
Она пела глубоким сопрано, разочарованным голосом всезнающей, прожженной женщины из Мопассана, а сама была маленькой растерянной девчонкой.
Но пели и старое – песенки кабаре, которые, наверно, запомнились еще их родителям:
А наутро она вновь улыбалась…
Больше всех любили «Серенькую юбку»:
Брось, капитан,
Не надейся на помощь норд-веста!
Мисс – мисс из знатной семьи,
Мисс – чужая невеста!
Лагерь был на крутой горке, внизу зеленый луг, по нему вилась речка, а вдоль берега – редкие ветлы. Все рисовали эти ветлы, они образовывали ряд натуральных чисел, его трудно вспомнить, но легко узнать – дымные эти луга и извилистая линия ветел, а вверху размазана розовая пыль облаков. Вид после ужина.
С утра все ходили в ближнюю деревушку и рисовали пруд, старые избы и сваленные много лет назад бревна перед избами. Кто-то привез, а строить не стал и чинить не стал, то ли не вернулся с войны, то ли заболел, то ли замели. Так они и лежали горой, сохшие и мокшие двадцать лет подряд, серебряные от старости. Время было для деревни плохое, хрущевское, и ученики не знали, почему все дома старые, почему все разваливается. Бабы их шугали. Мужиков не было.
Надо сказать, что народные люди из деревни были непонятные, но не противные. У них были скулы, надбровные дуги, сильно потрескавшаяся кожа, выцветшие глаза. Они были одеты в кофты поверх платья или черные рытого бархата жакетки, мужские туфли с калошами, на голове платок. Они и говорили-то не очень понятно. Ученики их стеснялись, только самая умная девочка вежливо попросилась порисовать в избе и вернулась с пачкой узорчатых картинок: полосатые домотканые половики да лоскутные одеяла.
Поколение за поколением они рисовали бледный песчаный бугор и над ним пронзительно-желтый закат сквозь прорехи в черном еловом рукаве. Рисовали глинистый обрыв над рекой, сверху поле, на нем стога. Рисовали кучевые облака на кубовом небе, на теплой подкладке, а внизу красноватая гарь, заросшая кипреем. И все как один рисовали раздвоенную лишайную березу на крутом подъеме в лагерь.
Им не мешали похабные учителя, полностью занятые такими же пионервожатыми. Один из них был вечно пьян. Другого звали Дрыгалин. Третий был физрук и, имея в виду этюд, говорил «утюг».
Особенно хорошо было в дождик: все сидят в палате и пишут друг дружку, или грибы, или рябину, или ромашки. И поют хулиганские песни или списывают в тетрадку песенные слова. Или придумают игру: ты описываешь кого-то и его одежду. Например: вошел Дрыгалин в новом галстуке. А по игре это значит, что ничего другого, кроме галстука, на нем надето не было.
А как-то они встали до рассвета, взяли этюдники и, дрожа от холода и возбуждения, вышли в поле: хотели увидеть прославленный зеленый луч. Но сизое нежное поле и ясное, еще никакое небо вмиг поменялись на розовое и золотое, а еще через минуту начался белый, синий, зеленый день, и они не успели ничего зарисовать, зря все измазали.
Раз посадили позировать маленькую Каплан с оттопыренными ушами в розовом платье. Она сидела на толстом сером брусе, свесив ноги, в июньской зелени застревало солнце, свет дрожал радугами, какая-то мелочь летала и жужжала, и они рисовали солнце и воздух счастья, и в этом волшебном воздушном столбе – розовую девочку, дочь завхоза, которая рада-радешенька была, что с ней общаются большие.
Это и было в школе самое лучшее – ее воздух.
Сопливое детство
В школе все говорило о тайном и благородном замысле, он проступал сквозь общую зачуханность. Серый холст, аутентично пахнувший рядном и гумном, мебель из простого дерева, старая, залосненная и изящная, жемчужно-серые стены… Навыки штриховки, уже не репинские и не чистяковские отнюдь, а угловатые, легкие… как сейчас понятно – английские, рескинские, воспринятые через Врубеля с Серовым. Тайное знание, полученное тихими некрасивыми училками, не скажут от кого, но тихо же передаваемое по эстафете: ничего, не бойся, не зализывай, пусть будет волосато-волохато, так ты верней поймаешь выражение…
А самое главное, постоянное ожидание чуда. Потому что чудеса то и дело происходили. Вот противный ругатель – тощий, капризный Саша. И вдруг он выдает работы, похожие на россыпь драгоценных камней! Вот одутловатая деваха в прыщах из параллельного – и вдруг появляется ее акварель: город, пасмурный вечер, красный трамвай и его отражение в мокром асфальте. В тусклом мокром воздухе этот трамвай, дважды повторенный, вобрал все краски и теперь светился скрытым светом, это давало надежду.
Но потом чудеса проходили. Рисовать и писать красками все как-то научались, но…
В романе британского японца Исигуро описана чудесная школа: дети там рисуют, пишут сочинения, играют. Они не сразу узнают, что они – клоны, искусственные создания; поскольку у них нет души, то, когда они возмужают, их распилят на органы. А счастливое детство им дают просто чтоб они выросли здоровыми. Дама – патронесса школы собирает их рисунки, и в школе возникает поверье, что это затем, чтоб всем доказать, что душа у них есть.
Интересно, можно ли по работам сказать, что у автора была душа? Поначалу вряд ли. А вот в средних классах, когда дети начинали раскрываться, она точно была. Но уже к старшим классам становилось не так ясно.
Учился у них один мальчик, замкнутый, простоватый. Но когда он брал кисть! Раз летом они пошли на поле рисовать коров. Ну, все изобразили коричневых угловатых коров, с острой холкой, с хвостом, с коленками назад, в разных позициях, пасущихся и лежащих. Корова устроена сложно, это целая наука. А мальчик Петя без всякой науки залил квадрат ватмана глубоким, дрожащим изумрудным цветом, а в середке поместил двух крошечных изящнейших красных коровок, величиною с божьих. Так сказать, вид сверху, из облака. «И увидел, что это хорошо». Боже, как же это было хорошо!
Но в старших классах было уже не так хорошо, и после школы Петя пропал с радаров. Кому нужен гений? Что с ним сталось?
Его бы в ученики к мастеру, тер бы краски и вдруг превзошел бы учителя. Но учителя в школе художники были никакие. Может, в этом все дело?
Короче: в школе они выучились много чему, но к тому, чему именно их учили, приобрели стойкую аллергию.
Все же им сильно повезло: снаружи что-то уже менялось.
Библиотека иностранной литературы была раньше в Зарядье, почти на самой набережной, в желто-белой с колоннами бывшей церкви. Там устроили выставку рисунков Матисса: год еще был пятьдесят какой-то. Мика с мальчиком Володей из класса – маленькие, лет по четырнадцать – на нее пошли. Небо уже налилось сизо-розовым, хотя всего часов пять – дело было в декабре. И на этом небе классическое здание церкви казалось лимонным, а колонны бирюзовыми. Этот вечерний эффект просто с ума сводил – так было нарядно.
И вот они – плотный Володя в школьной гимнастерке и высокая, нелепая Мика в коричневой форме – вот они поднимаются в очень теплые, очень ярко-белые маленькие залы. И такая красота были эти рисунки одной гибкой линией.
Но тут на них, видно, подействовал этот внезапный нагрев после двадцатиградусного мороза, и очень скоро они с ним начали сопеть, сперва исподволь. Ничего не помогало: платка не было ни у него, ни у нее. Вскоре они уже сопели вслух, громко, в унисон.
Пришлось им позорно ретироваться.
Декабрь, Москва, Матисс. Оттепель.
Мена всех
Мика оторвалась от старой семьи – от того, что для себя она определяла как несправедливые преимущества, за что было стыдно. За раннюю грамотность, например. Оторвалась от папы с Бабушкой и тетей Нютой, которые остались в Ленинграде. Но она продолжала быть зависимой от чужого мнения. Просто сейчас это было мнение уже не папы с Бабушкой, а мамы с Горынычем.
Горыныч состоял из длинной толстой шеи. Она оканчивалась небольшой головой с высоким, но, увы, – чисто декоративным лбом и плоскими щеками. За очками маленьких бесцветных злых глазок было не видно, рот был безгубая щель. Ниже шея разветвлялась на накачанные загребущие руки, а сама бочкообразно утолщалась, и это тулово бегало на коротеньких кривых ножках. Он был представительный и любезный, замечательно одевался в ателье – его можно было перепутать с человеком.
Начал он с искоренения папы и Бабушки. «Все это пропахло нафталином», «Да кто это теперь читает», и т.д. А что же нужно? Горыныч утверждал культурные преимущества Москвы. Ладно! Тогда как раз выходили Паустовский, Бабель, Олеша. Это было упоительное чтение, и Мика полюбила «Золотую розу» и Кавалерова. Но все же все это было ничуть не менее нафталинное. По сравнению с тем, что читал и писал Горыныч.
Сам Горыныч читал советские шпионские романы и книжки про спецслужбы. Он смотрел телевизор: «Я должен смотреть то, что смотрит народ». Он восхвалял выступавших по телевизору представителей народа. Ему нравились широкие скулы, он ценил открытые незамысловатые лица. Ему писали сельские учительницы. Он читал в каких-то клубах. Он с наслаждением купался в глупости, и глупость была ему благодарна.
Но в дальнем ящике под ключом у него были Сельвинский и «Мена всех». Когда же Мике чудом вывалился из какого-то второго ряда ранний Пастернак – «Поверх барьеров», она была потрясена. Вот оно, то, что нужно! Зачитала до дыр, переписала в тетрадку, выучила наизусть и гундела в метро и по дороге в школу. Содрогаясь от счастья в предвкушении того, что еще должно последовать. Как в пулю сажают повторную пулю! Почему тогда было это ощущение, что вот-вот – и будет счастье? Без осечки?
Так что Горыныч кое-что знал. До того, как попал в тридцать пятом под покровительство своего покровителя и сделал карьеру. Он мог процитировать и кирсановский «Бой быков»:
Поворачивая черный бок,
Поворачивался черный бык:
Бык по какому-то поводу говорил «Му!», а дальше шло так:
Я бы шею отдал ярмууу
У меня сухожилья мыыышц,
Что твои рычаги, твердыыы!
Я могу для твоих домищщщщ
Ямы рыыыть и таскать пудыыы!
Неужели Горыныч когда-то был человеком?
Горыныч
На самом деле Горыныч был персонаж в буквальном смысле слова феерический: он разбогател, поставив в цирке феерию. Феерия шла во втором отделении. Вначале пограничники ловили шпионов на суше. Потом цирковая арена заполнялась водой и превращалась в море, и преследование шло вплавь, затем наступала ночь, и оно продолжалось в полной темноте, только по рядам зрителей ходили тревожные прожекторы и высвечивали то тут, то там возникающие очаги шпионажа и измены. По цирковому морю носились моторные лодки и даже что-то над водой летало. Все это кончалось полным посрамлением Запада, стоило несметных денег и собирало полный цирк.
Действие проходило под оглушительное пение армянской певицы. Если бы она была мужчиной, такой акцент сочли бы издевательством и исполнителя раньше (ну не сильно раньше) немедленно расстреляли бы.
По утрам Горыныч победоносно пел в ванной: «Любо, братцы, любо…» – любил себя.
«Жалко только детушек… Матушку-старушку…». Но, конечно, никого ему жалко не было. Он во всем был с веком наравне. Насчет матушки-старушки: на похороны матери он не поехал. Сбежал из родных краев в начале тридцатых и отрезал, со своими видеться не хотел. Взял русское имя, женился на поповне – и устроил ей ад.
Хотя нет, все-таки и он пожалел – один-единственный раз. Мика это видела. Год был пятьдесят седьмой. Откуда-то взялся ссыльный старик Штраус и принялся умолять о помощи. Старик носился по Москве в своей страшной шубе, из нее торчали клочки, склеротические глаза выскакивали из орбит, красные и синие жилки пульсировали. Надо было его вытащить из Александрова, где он со своей старухой мучился на сотой версте без воды и света. Они были возвращенцы из Харбина: там у его жены была вышивальная мастерская. Работали китаянки.
Видно, обезумевший от репрессий Штраус что-то Горынычу напомнил из его детских или юношеских впечатлений. Насчет своего происхождения Горыныч глухо молчал, но вряд ли оно было пролетарское.
Кого напомнил? Да кого угодно. Собственного Горынычева еврейского деда? Или отца?
Когда это могло быть? Да когда угодно. Начало двадцатых, реквизиции и расстрелы? Или их середина – конец НЭПа, выпихивание из жизни? Или конец – обостренье и повторные аресты? Или и то, и другое, и третье?
Как бы то ни было, Штраус со своими жилками, видно, дотронулся до чего-то, что было в нем еще живо. Потому что с утра Горыныч помчался в Союз – помогать!
Вернулся он расстроенный и испуганный. На него нацыкали. Оказалось, что помогать «таким» не только нельзя, но и небезопасно.
Но он ведь подумал, что уже можно быть нормальным! И бегом побежал! И горевал, что нет, вишь, нельзя…
Через несколько дней сообщили, что Штраус вернулся к себе в Александров и умер. Его страшенная рыжая старуха привезла и силой всучила Микиной матери огромную скатерть на двенадцать персон, каких теперь не бывает, из ажурной льняной мережки китайской ручной работы, с купидонами и нимфами (Нимфы? в Харбине?) безумной, совершенно ненужной красоты. Мать Мики этой скатерти боялась – не заразиться бы через нее несчастьем. На самом деле скатерть, которой никто никогда не стелил на стол и которую нельзя было продать, потому что никто не покупал, действительно внушала оторопь. Она была из другого измерения. Сделанная в дурацком, на сто лет запоздалом стиле и слишком хорошо, как уже никто нигде не делает, даже в Китае, она пережила их всех, переживет и всех нас и окажется через тысячу лет в музее – неизносимая, неистребимая, вечная. Никто и не вспомнит, что это китч.
Вот скоро дом она покинет
Мика все еще была маленькая, но Горыныч устал ждать и приступил к полному и окончательному ее уничтожению.
Дома Микина жизнь и без того была плотно схвачена, без зазора, машиной «преступление-наказание». Самоходная эта машина не остановится и с пути не свернет – что ни делай, только крутит колесо вперед да ходу поддает.
Теперь надо было убедить Микину мать в Микиной закоренелости. Алгоритм был такой: придраться к любой мелочи и начать изрыгать оскорбления. В какой-то момент Мика не выдерживала и начинала кричать. Умело ведя свою партию, Горыныч развивал скандал, не давая ему затухнуть, только чтоб не дать Мике смириться. Например, уже когда все тихо и, кажется, хорошо, вдруг опять на что-то бешено, страшно отреагировать, а есть повод, нет ли, поди потом разбирайся. В общем, раздувать Микину ненависть, язвить в одну точку, а при этом все время повышать ставку. И очень скоро Микину мать он убедил. Затем и Мика сама должна была в свою собственную порочность поверить. И она поверила, конечно, – была мала. Ну и что? Это же не приближало его к окончательному решению. Тогда пошли разговоры о том, как он сам в шестнадцать лет ушел из дому. И всего добился сам! Человеком стал! (Ну, тут он преувеличил.) Ясно было, он хотел убрать ее из дома. А ей было только четырнадцать.
Тут и проявилась Б.О. Их школьная учительница Б.О. Бывшая комсомольская богиня, а нынче рыжая, полноватая, вялая тетенька с тихим голосом. Но в ней тлело то самое пламя, и время от времени оно возгоралось из искры, и слабый голосок креп, и все кругом дрожало в ужасе. В ней одной хватило бы пороха на целую боевую организацию.
Ей почему-то было не все равно, и она не дала Горынычу угробить Мику, угрожая сообщить в ихнюю пыр-тыр-ганизацию, что он выделывает с падчерицей. Трус Горыныч испугался огласки и притих.
Это Б.О. сказала, что Мика имеет право на существование. Что не обязана им верить, будто она такая плохая: «Не слушай их, ты нормальный ребенок, у тебя своя планида, и все у тебя получится». Это было главное – своя планида. Своя отдельная жизнь. Это было настоящее спасение, и за это Мика полюбила Б.О., ко всеобщему конфузу и неудобству. Девочка. Тетеньку. Хотя вспомним, как все тогда были свирепо невинны!
И конечно, Мика продолжала целиком зависеть от чужого мнения, просто сейчас это было уже мнение не мамы с Горынычем, а Б.О.
Боже мой! На зимние каникулы они едут в Ленинград – со школой, с Б.О.! Мама, конечно, не хотела Мику пускать, но в конце концов все-таки пустила. И даже сшила ей из двух старых один футуристический свитер, черный с красным кругом: ехать так ехать. Вот что Мика в ней любила – внезапную щедрость.
Это какая-то фантастика! Мика себе не верит! Она едет со старшими классами! Там будут Веня Веников и Ваня Васильчиков!
И они ехали в поезде и пели песни и читали стихи! И спали во флигеле Академии художеств. И утром поднялись по скрип-скрипучей дубовой лестнице в Эрмитаж! На третий этаж! Это было невообразимое счастье, и, кстати, оно никогда для Мики не повторилось.
Мимо веселого «Танца» Матисса! К росистым Ван Гогам и сумрачно-знойным Гогенам. К целой комнате лобастых, крутобоких Сезаннов! И все новым Матиссам, Матиссам, Матиссам! Это была особенная неделя, и у Мики от счастья все время кружилась голова, и болел живот, и было горько во рту от волнения. И Мика отвела мальчиков в гости к своему папе, а потом папа уложил их в кабинете, и все, что Мика любила, вдруг оказалось рядом, счастья оказалось даже слишком.
Мика вдруг была ни в чем не виновата! И как будто сразу выросла. Никак она поверила в себя? Приехала в Москву и придумала интуитивный расчет цветовой гармонии. Это очень просто. Думать не надо. Закрываешь глаза и представляешь легкий разбеленный оранжевый. А из заглазья тебе на это выскакивают асфальтовый и бирюзовый. Скоро Мику вызвал директор и поздравил с удачным натюрмортом, а с просмотра украли ее работы. (В школе был вор. Все знали кто.) Это был комплимент не хуже директорского.
Нагая истина
У Мики была от бабушки иконка – Никола Мирликийский, кисточки какого-то робкого старателя, показывает вымытый холодной водой пальчик. «Не балуйтесь! Ступайте, дети, я устал». Натурщик был, видно, тихий, бессловесный, из тех, что только смеются по-младенчески на вопрос «Дедушка, а вы Ленина видели?» да в бороду дуют. Прожил весь век, как трава растет, себя не помня – а то пошел бы разве в натурщики?
Кто вообще идет в натурщики? Лишенцы, которых никуда не берут? Бывшие интеллигенты? Отставные проститутки? Принципиальные противники труда? Нет, оказывается, это очень трудная и малооплачиваемая работа – сидеть часами неподвижно. А главное – холодно, хоть тебе и поджаривают один бок рефлектором, второй-то все равно мерзнет. Но работа эта как бы интеллигентная. И ты работаешь один или одна, а не в трудовом коллективе.
Надо опять же иметь соответствующую внешность. У них был один зловещий старикан с узким, хищным лицом, зловещим носом-клювом и роковой шевелюрой, был он парень тихий и мухи не обидел, а так и провел жизнь около киностудии, статистом. Его «сажали» со скрипкой. Было на выбор трое фольклорных дедушек со старательно запущенными зеленоватыми бородами. Правда, речь у них была совершенно не крестьянская, а вполне интеллигентная. Была старуха-долихоцефалка с розовым поморским лицом, высокие кругленькие щечки у нее подпирали голубые глаза, брови были домиком, ожидалось, что она заговорит на О – и тоже нет.
Больше всего было пожилых некрасивых женщин, позировавших обнаженными. Они и рассказывали, как трудно быть натурщицей. Но все попытки дальнейших расспросов пресекали насмешливо и снисходительно. Для подростков это было первое столкновение с жизнью бедной и убогой, но держащейся достойно и замкнуто. Конечно, с учениками все натурщики были чрезвычайно осторожны, но часто то один, то другой произносил фразу: «Вы вообще ничего себе не представляете».
По дороге из школы домой Мике в метро изредка попадался удивительный человек. Он был потрясающе одет. На нем был сюртук, кремовая, а может, пожелтевшая сорочка необыкновенной, нездешней строчки, чуть ли не с плиссированными складочками, жилет и цилиндр. Он был широкий, плотный и приземистый, лицо желтое, с маленькой бородкой и бачками. Глядел он вовнутрь, на взгляды не реагировал. В школе выяснилось, что и другие ребята его встречали. Они прозвали его Сезанн и гадали, что должно быть в голове у человека, чтобы так вырядиться и сесть в московское метро. Он действительно похож был на клиента барменши Мане, соскочившего с полотна и угодившего не туда.
Потом он пропал.
Фуза
Учителей их звали Николай Палыч и Пал Николаич. Николай Палыч посадил Пал Николаича на десять лет. Тот вернулся в пятьдесят шестом, и вот – продолжал работать в школе.
Пал Николаич был прост как правда. Он учил их: «Не дело художника придираться, всюду видеть темную сторону, сокрушаться, что все плохо. Ты художник – у тебя должен быть восторг! Свет, воздух, цвет – что может быть прекрасней? Смотри на натуру с восхищением! На любую! Неважно, какую! Восторг!» И бугристое красное лицо его под высоким седым ежиком вдохновенно тряслось. Палниколаич сильно закладывал за воротник. Ученики таращились на побитого молью фазана, медный кувшин и бутафорские фрукты и пытались ощутить что-то помимо скуки.
Тогда они этот его «Восторг!» передразнивали вовсю; ну, а Мике потом эта психотехника здорово пригодилась, вся его всегдашняя бессловесная готовность восхититься миром – взглянуть со стороны, увидеть целиком и обрадоваться.
Лысый непьющий Николай Палыч был позаковыристей. Он любил так называемый тельный цвет и блик на носу. Он научил их подбавлять всюду полупрозрачную темно-зеленую краску волконскоит. От этого все цвета становились глубже, но получали зеленоватый оттенок, как будто видимые через толщу воды, в подводном царстве. Считалось, что это создает гармонию. Сам он когда-то учился у одного ученика Репина. К сожалению, тот эмигрировал и был неупоминаем – но его празднично-жирная живопись для Николайпалыча осталась идеалом. Он возглавлял партийную организацию школы и смертельно ненавидел авангард и Б.О. Он хромал, и прозвали его Верлиока.
Они часто ходили в Третьяковку. Образцами были Серов и Врубель. Более поздние авторы не рекомендовались. Верлиока с задыханьем произносил слово «перламутр»! Но у них перламутр держался недолго, им же полагалось все мелко прописывать, и замученный этюд, высыхая, становился похож на грязное месиво, которое остается на палитре: оно называется энергичным словом «фуза».
Монмартр
Горыныч опять, как в прошлом году, потребовал убрать Мику из дома. Он откупался небольшой месячной суммой, и Б.О. одобрила: выживешь. Она считала Мику сильной. И Мика нашла крохотную комнатку в коммунальной квартире на Кузнецком, а Горыныч тут же занял бывшую Микину и начал приглядываться к комнате ее подрастающего братца.
Теперь по дороге к себе на новое место Мика заглядывала в освещенные полуподвальные окна: в одном висело малиновое сюзане, на нем расцветали мечи и катались солнца, кругом книжные полки, а у окна сидел в профиль над книгой, которой не было видно, очень красивый старый человек с седой бородкой. Мике обидно было, что у нее нет нормальной семьи, ей хотелось, чтоб этот старик оказался ее дедом или дядей, чтоб пить у него чай, а кругом чтоб были книги, умные разговоры, и чтоб самой от этого поумнеть.
Вокруг были те самые улицы и дома, где когда-то случались важные для искусства вещи – например, Дом художников на Кузнецком, и Мика полюбила эту горбатую мощеную улицу. Она мысленно обклеивала маленький пассаж под выпуклым стеклянным куполом кричащими афишами и запускала в него молодых бойких бурлюков с разрисованными лицами. Первый том Маяковского был выучен наизусть.
Жить в коммуналке было противно, люди в квартире были не только совершенно непонятные, но при этом еще и отвратительные, у всех что-то неправильное в облике, жидкие жирные волосы, плохая кожа, глядящие как-то сложно в сторону глаза, блестящие носы… и надо всем запах нестираного белья.
Эти полноватые дяденьки: потная, когда-то белая майка открывала взору гораздо больше, чем скрывала, бледного волосатого жира… а снизу пижамные штаны в полоску… и их тетеньки в халате – вы ведь помните байку этих расцветок? Забыть нельзя! Чтоб не ходить на их кухню, Мика ела баклажанную и кабачковую икру, кукурузу и фасоль зеленую – все из банок, потому что кафе и даже столовых в городе еще не было. Правда, в магазине нашлось утешительное мандариновое варенье, а также варенье из зеленых орехов, замечательно сочетавшееся с черным хлебом. Весной у Мики начались денежные проблемы – брюк женщины тогда не носили, колготок еще не было, грубые зимние чулки уже не годились, нужны были капроновые, а они рвались.
Микин мир описывало «Творчество» Золя. Эти тазы, черствый хлеб. Был даже белый фарфоровый камин – в нем Мика держала свои папки с работами.
Кругом нее не женщины и не мужчины, а уроды, и у тех и у других и в усах, и в ушах, и везде была капуста, и вся квартира пропахла этой капустой. Только женщины не выглядывали, как устрицы, из раковин вещей, потому что никто не видывал устриц, да и вещей никаких давно не было. Все это жило в трепетных, темных красках. Мика оказалась на той самой точке, на которой застрял герой Золя, и исправно рисовала уродов и страшные дворы. И простудный фисташково-розовый Варсонофьевский, и мерцающий электрическими звездами, лиловый ночной Кузнецкий. (Не забыть про Восторг!)
В апреле солнце залило Москву скромным золотом, деревья и земля просохли, небо взлетело наверх в цветном тумане, и стало полегче. К Мике приходила подруга Муся, тихая душевнобольная, генеральская дочь, и они шли рисовать мечтательные старые особнячки в крутых переулочках или противоположную набережную с Балчуга – изящная линия посольств, а над нею четыре трубы электростанции. Их мощные параллельные дымы на закате то сносил ветер, то они клубились, меняя формы, в розово-золотом небе и отражаясь в такой же злато-розовой реке. Эти дымы что-то им втолковывали о городе, о людях, которые здесь жили. Но у них головы кружились от цветных испарений весны, и они ничего не понимали.
Мике и Мусе нравились ободранные купеческие колоннады в бывшем русском Сити за ГУМом, старинные церковки, сидящие рядком на Варварке, сказочных пропорций васнецовский храм на Ордынке – с черным куполом, большим, но легким! Но парящим! Все это еще не проснулось, но на глазах опоминалось и к чему-то готовилось.
А то можно было поехать на любом автобусе до конца маршрута, где еще не просохла грязь, и рисовать колеи экскаваторов, брошенные ведра с палками-мешалками, недостроенные новые дома на расхристанном фоне. Такие виды на будущее волновали – может, все-таки возможно изменение участи?
Мика и Муся ходили на вернисажи и поражались тому, что большая часть картин выдержана была теперь в сине-золотом ключе, а не розово-зеленом, как раньше (зеленые гимнастерки, розовые щеки). Теперь изображалась бодрая солнечная жизнь, а кругом голубые дали: романтика. О романтике долдонило радио, это была официальная линия. На Мику она даже немножко подействовала. Она любила синее.
Но гораздо больше действовал Ван Гог – эти нездоровые кобальты, которые он усмотрел в ночном небе над желтым домиком. Эти мертвенькие голубые отблески на вечерней пыли. Мика рисовала такое густое небо и оранжевую, горящую электричеством открытую дверь магазина – вообще беленого, но в этот миг глухо серого.
Эх! Веселые Матиссы были давно и неправда. Даже импрессионизм был пока все еще запрещен, хотя, конечно, сочился тонкой струйкой. Максимум сезаннили малость. У Вани Васильчикова была кличка Сеза, а у Вени Веникова – Сазан.
Крамола
Но то были старшие – на год, на два. А тут их собственные, маленькие мальчики из класса вдруг начали проявлять признаки самосознания. Культура, в которую они уже погружались, не вязалась с их остальной жизнью, они просто не могли ее себе позволить, это было болезненно. Был у них такой довольно темный парень Эдик. Кто-то принес в класс альбом Дега, и он вдруг сильно обозлился и отчеканил язвительно: «Дега – кривая нога!» Для мальчиков вопрос стоял остро, острее, чем для девочек, девочки были домашние, кроме Мики, конечно. А мальчики уже чувствовали, что изменились навсегда, что теперь они уже не могут ни о чем говорить со своими одногодками из районных школ – или, например, с хулиганами из окрестных Кадашей. И Эдик бунтовал: «Надоели всякие Ван Гоги и Ван Дейки!» Он даже ушел из школы.
И Мика тоже как-то вдруг выбежала во дворик школы, где стояли тополя, они колыхали серебряными изнанками, Мика почему-то протянула вперед руки с растопыренными пальцами, руки были холодные, в цыпках, она трогала стволы и чувствовала, что меняется и что все вокруг меняется, что-то как будто рвалось внутри, это было азартно: страшно и восхитительно.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?