Текст книги "Смерть сердца"
Автор книги: Элизабет Боуэн
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Миссис Квейн приехала в Лондон на следующий день и сразу запустила бракоразводный процесс. Говорят, даже к Ирэн зашла с добрым напутствием. Затем она – с героической стойкостью – отчалила в Дорсет, дом продавать не стала, так и осталась там жить. Мистер Квейн, который заграницу на дух не переносил, решил, что ему нужно уехать на юг Франции, и сразу же туда и отправился. Через несколько месяцев к нему приехала Ирэн, и они как раз успели пожениться. Потом, в Ментоне, родилась Порция. Ну и вот где-то там они все время и жили, в Англии почти не бывали. Мать раза три или четыре отправляла Томаса их навестить, но, по-моему, эти визиты для всех были страшно унизительными. Мистер Квейн, Ирэн и Порция вечно ютились в каких-то дешевых гостиничных номерах или в темных съемных комнатушках безо всякого вида. Мистер Квейн так и не привык к промозглым вечерам. Томас так и сказал, что отец этого не переживет, вот он и не пережил. За несколько лет до его смерти они с Ирэн приезжали в Англию, месяца на четыре, в Борнмут – наверное, потому что в Борнмуте их никто не знал. Мы с Томасом ездили к ним раза два или три, но Порцию они тогда оставили во Франции, поэтому ее я увидела, только когда она приехала к нам жить.
– Жить? Я думал, она у вас просто гостит.
– Как ни назови, это все одно и то же.
– Но почему ее назвали Порцией?
Анна с изумлением ответила:
– Да мы, кажется, этим ни разу и не интересовались.
Любовной жизни мистера Квейна хватило на еще одну прогулку вокруг озера. Раздавались свистки, парк закрывался: специально для них одну калитку держали приоткрытой, и сторож дожидался их с таким нетерпением, что Сент-Квентин перешел на величавую рысь. Вокруг парка скользили машины, морозный туман растекся в свете фонарей до самой двери дома Квейнов. Анна теперь размахивала муфтой куда беззаботнее; ей уже не так претила мысль о чае.
2
Прошуршав по коврику, парадная дверь дома номер два по Виндзор-террас со щелчком захлопнулась. Морозный воздух, проскользнувший в дом вслед за Порцией, сгинул без следа в ровном тепле коридора. Тепло уходило вверх по лестнице, за двойные белые арки. Она выронила книги, которые держала под мышкой, на столик у стены и, стягивая перчатки, подошла к батарее. Увидела промелькнувшее в зеркале свое отражение, но в коридоре было сумрачно, как в колодце, – света еще не зажигали, ни наверху, ни внизу.
Раздававшееся отовсюду эхо было неживым: она очутилась посреди затишья в жизни дома, которое, пока не подадут чай, казалось, может тянуться вечно. Верхние этажи еще не ожили, в этот дом еще никто не вернулся – ничего удивительного, что его облюбовали тишина и темнота, пробравшиеся сквозь широкие окна. Убедившись, что дома никого нет, Порция принялась греть руки.
Внизу, в подвальном этаже, открылась дверь; пауза, будто кто-то прислушивается, затем на лестнице послышались шаги. Приближались они неторопливо – шаги прислуги, которая дает себе передышку. Белые пятна – длинное лицо Матчетт и квадрат ее фартука – постепенно выплыли из темноты за аркой. Она сказала:
– А, вернулись уже?
– Только что.
– Уж я слышала. Быстро вы дверь закрыли. Опять, наверное, позабыли ключ снаружи?
– Не забыла. Нет, правда, – Порция выудила ключ из кармана.
– Вы бы не клали его в карман. Не дело, чтобы он там у вас болтался. Да и деньги тоже. Когда-нибудь все растеряете. Она ведь подарила вам сумочку?
– Я как корова с этой сумкой. По-моему, это так глупо.
Матчетт резко заметила:
– В вашем возрасте все барышни ходят с сумочками.
Досадуя на непритязательность Порции, Матчетт прищелкнула языком, от сердитого вздоха скрипнул ремень. Сумерки вытянулись между ними перегородкой, они с трудом различали друг друга. Матчетт решительно вскинула руку к выключателю между арками. Тотчас же у них над головами вспыхнула хрустальная люстра Анны, рассыпав по белому каменному полу сложные тени. Порция, в сдвинутой на затылок шляпке, обернулась к свету. Обе заморгали, наступила тишина, какая бывает, когда животные словно бы общаются, столкнувшись нос к носу.
Матчетт так и стояла, держась рукой за колонну. У нее было строгое, ироническое, прямое лицо, кожа гладко обтягивала выступающие скулы. Жесткие, курчавые, бесцветные волосы были разделены на пробор и сурово зачесаны назад, чепца она не носила. Обычно она ходила, опустив глаза, и ее мраморные, в прожилках, веки дружелюбия не выражали. В уголках рта – в эту минуту подчеркнуто сжатого – еще сохранились морщинки от последней, неохотной улыбки. И лицо, и манера держаться у нее были настороженными, недоверчивыми. Из-за этой монашеской бесстрастности ее внушительный бюст казался диковинкой, инородностью, чем-то вроде подпорки, к которой золотыми булавками крепился нагрудник фартука. Безотчетную ее тревогу выдавали только руки: одной она словно подпирала хрупкую колонну, другой – держа пальцы вразлет, как на портрете, – прижимала к бедру фартук. Пока она о чем-то раздумывала или, точнее, что-то прикидывала, ее глаза медленно двигались под опущенными веками.
Было без пяти минут четыре. Кухарка, у которой был выходной, по своему обыкновению принимала ванну. Горничная Филлис вертелась перед зеркалом в буфетной, примеряя новый чепец. Этих девушек, которым еще не исполнилось и тридцати, нанимала Анна, и поэтому среди слуг они составляли, так сказать, лагерь Анны. Матчетт же, напротив, никто не выбирал: она много лет находилась в услужении у матери Томаса Квейна, в Дорсете, и после смерти миссис Квейн приехала в номер второй по Виндзор-террас вместе с мебелью, уход за которой всегда лежал на ней. Мыла и убирала в доме теперь поденщица, миссис Вейз, а Матчетт полагалось только прислуживать Анне, Порции и Томасу. Но на деле Матчетт ревностно ограничивала круг обязанностей миссис Вейз и поэтому допоздна была на ногах. Спала она одна, в комнатке, соседствовавшей с чуланом, кухарка и Филлис жили на другом конце верхнего этажа, в просторной мансарде с видом на Парк-роуд.
Днем она тоже держалась особняком. Передняя часть подвального этажа делилась на буфетную Филлис и узкую, как щелочка, гостиную, где – по уговору, который Анна даже не пыталась оспаривать, – Матчетт проводила все свободное время. Воду для чая она кипятила себе сама, на газовой горелке, а к остальной прислуге, на кухню, выходила только ужинать: если внизу кто-нибудь забывал закрыть дверь, было слышно, как все оживлялись, едва она уходила к себе. Ее особый статус среди слуг подчеркивало и то, что она не носила чепца: девушкам Анна могла приказывать, Матчетт же – разве что предлагать. Молоденькие служанки, впрочем, не держали на Матчетт зла – строгая-то она строгая, зато в душу не лезет – и вообще, они уже давно усвоили, что идеальных мест не бывает, зато Анна – хозяйка добродушная, чтоб не сказать – невзыскательная. Никто не знал, куда ходила Матчетт в свой выходной: она была родом из Дорсета и здесь мало кого знала. Она никогда не показывала, что устала, разве только если уставали глаза: у себя в гостиной она снимала очки, которые надевала, когда шила или читала, и прикладывала ладонь ко лбу козырьком, будто бы всматриваясь в даль – только зажмурившись. Обычно тогда же она, словно желая забыться совсем, расстегивала тугие ремешки туфель, которые врезались ей в подъем. Но чаще всего она сидела с прямой, как палка, спиной и шила при свете тусклой лампочки.
На первом и втором этажах, где она работала, а Квейны жили, ее шаги – на лестнице, на паркетных половицах – звучали зловеще и в то же время вкрадчиво.
Было без пяти минут четыре, для чая еще рановато. Порция снова – серьезно, порывисто – повернулась к батарее, вытянула над ней руки, почти касаясь ее, чтобы жар сочился между растопыренных пальцев. Ладони у нее до сих пор были пятнистые от холода, кончики пальцев – бескровные.
Матчетт молча смотрела на это, потом сказала:
– Так и цыпки недолго заработать. Растереть нужно… Ну-ка, дайте мне.
Она подошла к Порции и, схватив ее за руки, принялась тереть их, больно надавливая на кожу крупными костяшками.
– Тихо, тихо, – сказала она. – Стойте смирно, не дергайтесь. В жизни не видала такой чувствительной к холоду барышни.
Порция перестала морщиться и спросила:
– А где Анна?
– Приходил этот мистер Миллер, они с ним ушли.
– Тогда можно я с тобой выпью чаю?
– Она сказала, что к половине пятого они вернутся.
– Ох, – отозвалась Порция. – Это плохо. Как думаешь, ну хоть разочек ее дома не будет?
Матчетт безучастно, ничего не говоря в ответ, нагнулась и подняла шерстяную перчатку Порции.
– Не бросайте их тут, заберите с собой, – сказала она. – И книжки тоже. Миссис Томас насчет учебников сделала особое замечание. Тут все только для красоты, ничего лишнего.
– Больше я ни в чем не провинилась?
– Она мне выговаривала насчет вашей спальни.
– Господи! Она что, туда заходила?
– Да, и, похоже, что-то ей пришлось не по вкусу, – монотонно отвечала Матчетт. – Утром спрашивала, не трудно ли, мол, мне протирать пыль, когда там такой беспорядок. Это она ваших медведей имела в виду, ну и не только. «Трудно, мадам? – говорю я ей. – Мне бы здесь было не место, начни я выискивать себе трудности». Потом я спросила – быть может, она чем-то недовольна? Она как раз надевала шляпку – мы у нее в комнате разговаривали. «Нет, что вы, нет, – отвечает она. – Я просто о вас думала, Матчетт. Если бы мисс Порция хоть что-то из этого убрала…» Я ей на это ничего не ответила, тогда она попросила подать ей перчатки. Она уже вышла было за дверь, а потом обернулась и эдак на меня посмотрела. «Эти композиции – увлечение мисс Порции, мадам», – говорю я. А она в ответ, мол, да-да, разумеется, и ушла. И больше ничего не сказала. Она не сказать чтоб чистюля, но ей важно, чтобы все было прилично.
Голос у Матчетт был ровный, бесстрастный. Договорив, она снова аккуратно поджала губы. Порция отвернулась от Матчетт и, нагнувшись над столиком, пряча лицо за волосами, принялась собирать книги. Сунула их под мышку, двинулась к лестнице.
– Я вот о чем, – продолжила Матчетт, – вы уж не давайте ей повода еще к чему-нибудь придраться. Хотя бы день-другой, пусть это сначала поуляжется.
– Но зачем она ходила ко мне в комнату?
– Захотелось, вот и ходила. Это ее дом, уж нравится вам это или нет.
– Но она же сама всегда говорит, что это моя комната… Она трогала какие-нибудь вещи?
– Откуда мне знать. А если трогала, ну и что с того? У вас никаких тайн быть не должно, в вашем-то возрасте.
– Я заметила, что у одного медведя с пирога осыпался зубной порошок, но думала – это из-за сквозняка. Могла бы и догадаться. Вот птицы сразу чувствуют, если в гнезде были чужие, и улетают.
– И куда это, скажите на милость, вы улетите? Вы идите, идите к себе, не то столкнетесь тут с ней и мистером Миллером. Они гулять долго не будут, по такому-то холоду.
Вздыхая, Порция стала подниматься к себе в комнату. На массивных каменных ступенях лежал такой толстый ковер, что ее шагов совсем не было слышно. Иногда она задевала белую стену – то локтем, то краешком расстегнутого и какого-то школьнического с виду пальто. Поднявшись на пролет, она остановилась, свесилась через перила.
– А мистер Сент-Квентин Миллер останется к чаю?
– А если и останется, что с того?
– Он слишком много разговаривает.
– И хорошо, значит, вас не съест. Ну-ка, не глупите.
Порция стала подниматься дальше. Услышав, как хлопнула дверь в ее комнату, Матчетт снова спустилась в буфетную. Филлис, в новом щегольском чепце, сновала туда-сюда, собирала поднос для чая, готовясь нести его в гостиную.
Когда Анна и вслед за нею Сент-Квентин вошли в гостиную, там как будто никого не было, но затем, в свете камина и единственной горевшей в дальнем углу лампы, они заметили сидевшую на табурете Порцию. Ее темное платье почти сливалось с темной лакированной ширмой, но едва увидев их, Порция вежливо встала и пожала руку Сент-Квентину.
– Вот ты где, – сказала Анна. – Давно пришла?
– Недавно. Я умывалась.
Сент-Квентин сказал:
– Нечистое это дело – учение!
Анна, с наигранной живостью, продолжила:
– Как день прошел?
– У нас была конституционная история, а еще – музыкальный анализ и французский.
– Подумать только! – воскликнула Анна, взглядывая на поднос с неизбежными тремя чашками.
Она зажгла остальные лампы, бросила муфту на кресло, стянула шубку и две надетые под нее вязаные кофточки. Перекинула всю эту охапку одежды через руку, огляделась.
Порция сказала:
– Давай я отнесу.
– Ты просто ангел… И шляпку тогда тоже возьми.
– Сама любезность… – заметил Сент-Квентин, когда Порция вышла.
Но Анна, облокотившись на каминную полку, глядела на него со стоическим унынием. В миленькую гостиную – наглухо задернутые аквамариновые портьеры, софа с изогнутыми подлокотниками, расставленные полукругом желтые кресла – не проникало ни малейшего сквозняка, лампы под шелковыми абажурами отбрасывали свет на зеркала и самаркандские ковры. Пахло фрезиями и сандалом, до чего же здесь было хорошо после холодного парка.
– Что ж, – сказал Сент-Квентин, – чаю мы все выпьем с удовольствием.
Шумно, удовлетворенно вздохнув, он уселся в кресло, скрестил ноги, запрокинул голову и, полуприкрыв веки, уставился на огонь. Всем своим видом он показывал, что не желает иметь ничего общего с царившим в комнате напряжением, и тем самым только его усиливал. Все вокруг было таким приятным… Анна барабанила пальцами по мрамору.
Он сказал:
– Дорогая моя Анна, тебе предстоит пережить еще очень и очень много таких чаепитий.
Вернулась Порция, сказала:
– Я положила вещи тебе на кровать. Я все правильно сделала?
Пить чай она снова уселась на табурет у камина, поставила тарелку на колени, чашку с блюдцем – на пол. Пила она, ссутулившись, низко наклоняясь к чашке. Сидя боком к камину, она со своего места прекрасно видела и Анну, которая разливала чай и курила, и Сент-Квентина, то и дело стряхивавшего масляные хлебные крошки с пальцев на носовой платок. От ее взгляда – спокойного, ровного, незаметного – не укрылось ни одно их движение. Зазвонил телефон, Анна сердито перегнулась через подлокотник софы, сняла трубку.
– Да, это я, – ответила она. – Но в это время я обычно не дома, меня нет, говорю же. Я так и думала, ты ведь был так занят. А разве нет?.. Да, конечно, есть… А без этого никак нельзя обойтись?.. Ладно, тогда в шесть или в половине шестого.
– В четверть седьмого, – вставил Сент-Квентин. – Я уйду в шесть.
– В четверть седьмого, – сказала Анна и повесила трубку, совершенно не изменившись в лице. Она снова откинулась на спинку софы. – Сплошное притворство…
– Неужели опять? – сказал Сент-Квентин.
Они переглянулись.
– Сент-Квентин, у тебя платок весь в масле.
– Все из-за твоих превосходных тостов…
– Ты им во все стороны размахиваешь… Порция, неужели тебе и вправду нравится сидеть на таком стуле, без спинки?
– Я очень люблю этот табурет. Знаешь, Анна, я сегодня шла пешком до самого дома.
Анна ничего не ответила, она и не думала слушать. Сент-Квентин сказал:
– Надо же. А мы гуляли по парку. Озеро замерзло, – добавил он, отрезав себе еще пирога.
– Ну, оно ведь не могло совсем замерзнуть, лебеди там плавают, я сама видела.
– Да, ты права, оно не совсем еще замерзло. Анна, что с тобой такое?
– Прости, я задумалась. До чего же у меня слабовольный характер, просто терпеть не могу. И терпеть не могу, когда люди этим пользуются.
– Боюсь, что с твоим характером уже ничего нельзя поделать. Он уже сложился, мой – так точно. А вот Порции повезло, ее характер еще формируется.
Порция уставилась на Сент-Квентина ничего не выражающим темным взглядом. Нехорошая, еле заметная улыбочка, уже совсем не детская, скользнула у нее по лицу, исчезла. Она по-прежнему молчала. Сент-Квентин довольно резко поменял позу, снова скрестил ноги.
Анна сказала, борясь с зевотой:
– И кто там знает, кем она вырастет… Порция, у тебя на каминной полке сотни, просто сотни медведей. Они все из Швейцарии?
– Да. Боюсь только, к ним пыль липнет.
– Пыли я не заметила, просто подумала, надо же, их тут сотни. И каждый, наверное, вырезан вручную каким-нибудь швейцарским крестьянином… Я заходила к тебе – повесила твое белое платье в шкаф.
– Если хочешь, Анна, я их уберу.
– Нет-нет, зачем же? У них ведь там, кажется, чаепитие.
У Квейнов была еще внутренняя линия, и когда по телефону звонили из одной комнаты в другую, вместо звонка раздавалось пронзительное жужжание. Теперь телефон зажужжал, и Анна потянулась за трубкой со словами:
– Это, наверное, Томас. – Она сняла трубку. – Алло?.. Да, у нас Сент-Квентин. Конечно, дорогой, скоро.
Она повесила трубку.
– Томас пришел с работы, – сказала она.
– Могла бы сразу ему сказать, что я уже ухожу. Зачем он звонил?
– Просто сказать, что он уже дома.
Анна сложила руки на груди, откинула голову, поглядела в потолок. И вдруг сказала:
– Порция, спустись-ка к Томасу, он в кабинете.
Порция просияла.
– Он хотел, чтобы я зашла? – спросила она.
– Может быть, он еще не знает, что ты уже дома. Мне кажется, он очень тебе обрадуется… Скажи ему, что у меня все хорошо и, когда Сент-Квентин уйдет, я сразу к нему спущусь.
– И передай ему от меня привет.
Осторожно поднявшись, Порция поставила чашку с тарелкой обратно на поднос. Затем, держась до дрожи прямо, ступая широко, мягко – и все равно по-сиротски неприметно – она направилась к двери. Шла она пятясь, не отворачиваясь, будто перед особами королевской крови – и Сент-Квентину с Анной ничего не оставалось, кроме как смотреть на нее, пока она не уйдет. На ней было темное шерстяное платье – сказывался превосходный вкус Анны, – застегнутое на пуговицы до самого горла, перехваченное тяжелым ремнем. Ремень съезжал с худеньких бедер, она то и дело судорожно за него хваталась и подтягивала повыше. Из коротких рукавов торчали очень тонкие руки с крупными, хрупкими локтями. Ее тело состояло сплошь из перетекавших друг в друга ломаных и рваных линий; оно было присобрано на живую нитку, но двигалось с ощутимой несобранностью: каждое движение было немного чрезмерным, словно изнутри всякий раз прорывалась какая-то тайная сила. И в то же время она держалась настороженно, памятуя о мире, в котором ей приходится жить. Ей было шестнадцать, она теряла детскую величавость. Сосредоточенное внимание Анны и Сент-Квентина летело на нее прибоем, приступом, отчаянно пытаясь поскорее выбраться из гостиной, она сжала губы и стиснула кулаки, руки плотно прижала к бокам. Добравшись до двери, она церемонно ее распахнула, затем, придерживая одной рукой, обернулась, желая с гордостью показать, что снова обрела дар речи. Но Анна тотчас же налила еще чашку остывшего чаю, Сент-Квентин пошаркал ногой по ковру, разглаживая какую-то складку. Она послушала их молчание и наконец захлопнула дверь.
Едва дверь закрылась, Сент-Квентин сказал:
– А все-таки мы себя могли бы и получше вести. Зря ты это, Анна, дались тебе эти медведи.
– Сам знаешь, почему так вышло.
– И зачем ты так кривлялась по телефону?
Анна отставила чашку и захихикала.
– Зато, – сказала она, – ей будет о чем написать. Надо же, мы кажемся ей интересными. Но, если подумать, Сент-Квентин, мы чертовски скучные.
– Ну нет, я себя скучным не считаю.
– Я тоже не считаю. Не думаю, что я скучная. Но, знаешь, она, как бы это сказать, нас дорисовывает. Упрямо стоит на том, что мы чем-то ото всех отличаемся, хотя я толком не понимаю, чем именно.
– Две злюки… Какой у нее высокий лоб!
– Это, дорогой, чтобы удобнее было о тебе думать.
– И все же интересно, откуда у нее это. С твоих слов я понял, что ее мать из себя ничего особенного не представляла.
– А, так это от Квейнов, правда, ты только посмотри на Томаса, – ответила Анна и затем, заметно потеряв интерес к разговору, свернулась клубочком на софе. Вскинув руки, она потрясла ими, чтобы сползли рукава, и залюбовалась собственными запястьями. На одном она носила бесшумные бриллиантовые часики. Сент-Квентин, не замечая, что его не замечают, продолжал:
– Как по мне, высокий лоб – признак злости… Это ты с Эдди разговаривала?
– По телефону? Да. А что?
– Мы все знаем, что Эдди невеликого ума, но ты-то зачем ему таких глупостей наболтала? «Меня нет, меня никогда нет дома». Пфф! – фыркнул Сент-Квентин. – Впрочем, это, конечно, не мое дело.
– Да, – ответила Анна, – кажется, не твое.
Она хотела еще что-то добавить, но тут открылась дверь и в комнату вплыла Филлис, чтобы убрать со стола. Сент-Квентин поглядел на свой платок, нахмурился при виде масляных пятен и сунул его в карман. Они даже не стали притворяться, что беседуют. Когда поднос унесли, Анна сказала:
– Вот теперь мне точно пора спуститься к Томасу. Пойдешь со мной?
– Нет. Если бы он хотел меня видеть, – сказал Сент-Квентин безо всякой обиды, – он бы к нам зашел. Я уже ухожу.
– Кстати, все хочу спросить – как продвигается книга?
– Очень неплохо, спасибо, – быстро и очень сухо ответил он. И поинтересовался в ответ: – А что будет, когда ты к нему спустишься? Ты выставишь оттуда Порцию?
– Из рабочего кабинета ее брата? Разве я посмею?
Томас Квейн стоял возле электрического камина, сжимая в руке стакан, хмурясь, стараясь отвлечься от мыслей о работе, когда его сестра вошла в кабинет. Ее лицо – волосы, убранные с высоких висков под сеточку, широко расставленные, рассеянные темные глаза – словно выплыло к нему из-за настольной лампы. Просто войти сюда – означало совершить интимный поступок, потому что это была личная комната Томаса. Он никогда здесь не работал, разве что очень усердно отдыхал, но комната все равно звалась рабочим кабинетом – намек на то, что это серьезное место, где нужно соблюдать тишину. Здесь были матово-серые стены и занавески голубого – пикассовского – цвета, кресла и софа, обитые полосатым тиком, журнальные столики, книжные полки и огромный стол, не меньше обеденного. Поняв по шагам, что в кабинет вошла не Анна, Томас раздраженно зашаркал ногами по коврику из козьего волоса.
– А, привет, Порция, – сказал он. – Как дела?
– Анна сказала, ты будешь не против, если я зайду.
– А что Анна делает?
– Сидит с мистером Миллером. По-моему, они ничем особенным не заняты.
Покрутив недопитую жидкость в стакане, Томас сказал:
– Похоже, я слишком рано вернулся.
– Устал?
– Нет. Нет, я только что пришел.
Порция оперлась на спинку кресла, провела пальцем сначала по красной полоске, затем – по серой, не отрывая внимательного взгляда от пальца. Томас молчал, и она, обойдя кресло, уселась в него – подтянула колени, обхватила себя за локти и уставилась в красную прогалину электрокамина. Томас тоже уселся – на полу, возле другого края каминного коврика, тоже уставившись, правда, в пустоту, остро ощущая скуку и усталость. Когда в это время по вечерам с ним был кто-то, кроме Анны, когда кому-то, кроме Анны, было что-нибудь от него нужно, Томасу делалось невыносимо тяжело. В это время по вечерам он хотел только одного – чтобы лицо обмякло до пустых линий. А когда кто-то сидел с ним рядом, ему казалось, будто он обязательно должен что-то из себя представлять, нацепить какое-нибудь выражение. Но, по правде сказать, между шестью и семью часами вечера он почти ни о чем не думал и почти ничего не чувствовал.
– На улице жуткий холод, – наконец нехотя сказал он. – Кажется, еще чуть-чуть – и лицо отвалится.
– У меня чуть не отвалилось! Вместе с руками. Я шла пешком всю дорогу.
– Анна выходила на улицу, не знаешь?
– По-моему, гуляла в парке.
– Сумасшедшая, – любовно сказал Томас.
Он вытащил портсигар и рассеянно в него заглянул: пусто.
– Будь добра, – попросил он, – передай сигаретницу. Нет-нет, она у тебя прямо под локтем… Чем сегодня занималась?
– Хочешь, наполню портсигар?
– Ой, спасибо огромное, спасибо… Так чем, говоришь, занималась?
– Конституционной историей, музыкальным анализом и французским.
– И тебе нравится? В смысле – как, справляешься?
– По-моему, история – грустная штука.
– Не просто грустная – скользкая, – сказал Томас. – С самого начала сплошное вранье, просчеты и мошенничество. Непонятно только, чего мы теперь с ней так носимся, можно подумать, что-то изменится к лучшему.
– Но разве раньше люди не были храбрее?
– Выносливее. И по кругу не бегали. Тогда у них еще было будущее. А когда стоишь на краю, куда там дальше двигаться.
Порция непонимающе на него посмотрела, потом сказала:
– Я неплохо знаю французский. Получше остальных девочек.
– Ну уже кое-что, – сказал Томас и замолчал.
Он сидел напротив Порции, с другой стороны камина – ссутулившись и медленно поводя головой из стороны в сторону с напряженным, затравленным видом, будто животное, которому предлагают что-то, что ему не нравится. У Томаса были очень темные волосы, вечно гладко причесанные, и решительно очерченные брови, такие же, как у отца и Порции. Выражение лица у него тоже было отцовское – упрямое, но за упрямством, однако, угадывалась глубокая нерешительность. Несмотря на внушительной лепки лоб и крупную голову, к тридцати шести годам его приветливое и подвижное лицо уже слегка одрябло и как будто бы свисало с черепа. Глаза и рот говорили о нем что-то, но не все; казалось, они пребывают совершенно отдельно от чего-то в нем важного. У него был хмурый, а временами даже высокомерный вид человека, осознающего, что он не совсем верно распорядился своей судьбой, словно у какого-нибудь второстепенного римского императора. Одной рукой он придерживал стакан на подлокотнике кресла, а другую свесил вниз, будто выронил что-то и теперь рассеянно это нащупывает. Было ясно, что Томасу сейчас совершенно нечего сказать. Шум Лондона доносился сквозь закрытые и занавешенные окна как сквозь вату, свет лампы обводил комнату почти призрачными кругами, огонь отбрасывал жаркий свет на коврик. В доме стояла такая напряженная, такая всеобъемлющая тишина, что казалось, кроме них тут никого и нет. Порция вскинула голову, будто бы вслушиваясь в эту тишину.
Она сказала:
– После гостиниц дома так тихо. Я все никак к этому не привыкну. В гостиницах все время слышно других людей, а когда нанимаешь квартиру, нужно вести себя потише, чтобы тебя никто не услышал. Может быть, в дорогих квартирах все и не так, но в наших мы старались вести себя очень тихо, иначе на нас сразу накидывался хозяин.
– А я думал, французам до этого и дела нет.
– Мы всегда нанимали комнаты в чьем-нибудь доме. Маме так больше нравилось – если вдруг что-то случится. Но в последнее время мы жили в отелях.
– Ужас какой, – сказал Томас, старательно поддерживая беседу.
– Наверное, если до этого ты жил в собственном доме. Но нам с мамой это даже отчасти нравилось. За ужином мы придумывали разные истории про других постояльцев, и так весело было глядеть, как люди приходят и уходят. А с некоторыми постояльцами мы даже знакомились.
Томас рассеянно ответил:
– Тебе, наверное, недостает всего этого.
Она отвернулась, и наступила такая тишина, что Томас даже забарабанил по полу пальцами. Он сказал:
– Конечно, я понимаю, что дело не только в этом. Чертовски жаль, что так вышло с твоей матерью, – ужасная несправедливость.
Она ответила с удивительным самообладанием:
– Мне у вас тоже хорошо, Томас.
– Жаль лишь, мы толком не можем тебя развлечь. Была бы ты постарше.
– Но тогда я, наверное…
Она замолчала, потому что Томас хмуро разглядывал пустой стакан, раздумывая, не выпить ли ему еще. Так ничего и не решив, он с сомнением покосился на стопку книг на полу, доходившую ему до локтя, на сложенные сверху афишки и журналы. Их он тоже отверг, поставил стакан на пол и потянулся за лежавшей на краю стола «Ивнинг Стандард».
– Ты не возражаешь, – спросил он, – если я взгляну?
Он мрачно прочел пару заголовков, отложил газету, подошел к столу и запальчиво нажал на кнопку домашнего телефона.
– Послушай, – сказал он в трубку. – Сент-Квентин у нас что, живет?.. Тогда сразу, как только уйдет… Нет, не надо… Да, похоже на то.
Он повесил трубку и взглянул на Порцию:
– Похоже, я сегодня рано, – сказал он.
Но она только посмотрела сквозь него, и Томас в полной мере ощутил, каково это – когда тебя не замечают… Она же видела пансион среди швейцарских скал, который на целый вечер окутывало дождем. Летние дожди в Швейцарии – серые, под их пологом хорошо думается. У самого края обрыва, за штакетником, в белой дымке черной прорезью виднелось озеро. Там они вечно ходили по краю – последние дни своей жизни вместе. Опасная высота была частью их жизни там, наверху, которая оказалась концом их жизни вместе. В тот вечер они прибыли из Люцерны последним пароходом, подняли головы и, увидев сквозь дождь огни деревни – на одном уровне со звездами, поняли, что приехали домой. Рука об руку они вскарабкались по отвесной петляющей тропинке, поддерживая друг друга за локти, слушая, как шуршит в соснах ночной дождь; им было совсем не страшно. Они всегда выбирали жилье там, где сезон еще не начался, когда еще не работали фуникулеры. Остальные постояльцы пенсьона были немцы или швейцарцы: здание было деревянное, с резными балкончиками. В их номере, хоть и самом дальнем, с окнами на сосновый лес, тоже имелся балкон, и они, бывало, сбегали из салона и сидели там долгими дождливыми днями. Лежали на кроватях – укрывшись пальто, оставив окно нараспашку – и вдыхали запах мокрого дерева, слушали, как дребезжит водосточный желоб. А еще – читали вслух друг другу купленные в Люцерне таушницевские романы. Чайные принадлежности, спиртовка и лиловая бутылочка денатурата стояли на шатком комодике между кроватями; в четыре часа Порция принималась готовить чай. Ели они, поочередно откусывая то от плитки шоколада, то от бриоши. Они обожали открытки и завешивали сосновые стены своими набросками; выстиранные чулки сушили на батарее, хоть отопления и не было. Иногда из туманной дали доносился звон коровьих бубенцов, из соседней комнаты – голоса людей, говоривших по-немецки. Часто случалось так, что между пятью и шестью часами дождь переставал и по стволам сосен сползал влажный свет. Тогда они слезали с кроватей, надевали ботинки и спускались по деревенским улочкам к обзорной площадке над озером. Смотрели сквозь клочья тумана, как шестичасовой пароход, пыхтя, огибает скалу и причаливает к пристани. Или пытались прочесть названия солидных, еще не открывшихся отелей на другом берегу. Разглядывали высокие шале, втиснутые в скобки лугов, сокрушались, что нет бинокля, но бинокль мистера Квейна отослали домой, Томасу. Возвращаясь обратно, они видели, как по деревне проводят коров – добрых коров, мокрых, спотыкающихся коров, которых преследует звук их же собственных колокольцев. Иногда, заслышав приглушенные звуки Angelus[4]4
Angelus Domini (лат. «Ангел Господень») – католическая молитва.
[Закрыть], разносившиеся по нагорью, Ирэн вздыхала, потому что когда-то очень любила ходить в церковь. Иногда они воровато прокрадывались в католическую церквушку, боясь, что поступают плохо, что припадают к божьей милости без спроса. Когда они уехали из этой высокогорной деревни, когда они уехали навсегда, большие отели только-только начали открываться и назавтра должны были пустить фуникулер. Они спустились на пролетке по знакомой тропинке-зигзагу, Ирэн стонала и цеплялась за руку Порции. Уезжая, Порция не плакала по деревне, потому что матери было очень больно. Но она все думала о ней, пока сидела в той люцернской клинике, где ее мать умерла после операции; она умерла в шесть вечера, в их самое счастливое время дня.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?