Текст книги "Апсихе (сборник)"
Автор книги: Эльжбета Латенайте
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Если битвы были очень кровавыми, плыл запах крови. Корольки утыкались носом в стаканы с киселем и часто дышали, втягивая аромат клюквы, только чтобы не почувствовать запах крови.
Они не знали, как понять этот дурман, что он говорит, не могли представить себе, что похожий запах и его источник бьется тут же, в них самих. Для них это была нераскрытая и необъяснимая тайна. Поэтому они никак не могли признать, что в них течет такая же кровь и что они сами могут издавать запах, от которого трусливо прячутся в клюкве.
Животные не знали, что те, кто наблюдают за ними, – люди. Животными, одуревшими от боли, от ярости, воспитанной в них их опекунами, шума, шедшего со всех сторон, доносящегося и со стен замка, и с неподалеку выступающих скал, руководило одно-единственное желание – жажда вернуть себе вырванную с мясом кровь, выпить кровь своего противника. А трибуны, по кругу опоясывающие манеж, и люди были для них лишь некими существами, издающими множество подвижных, текучих и изменчивых запахов опасности. Интересно, каким сочетанием звуков они назвали бы то, что человек называет человеком?
Однажды в День боев произошло то, что на все времена изменило взгляд корольков, пусть неясный и туманный, на происходившее за каменной оградой балкона. Взгляд на то, от чего они, по тропинкам своих ноздрей, бежали в стакан с клюквенным киселем, а по тропинкам глаз – на дерево, к цветным человечкам. Произошло то, что изменило посюпорный взгляд на манеж и бои животных не только корольков, но и тысяч зрителей.
В тот день были намечены три боя: петушиный, затем собачий бой и последний – между волками.
Как ни странно, петушиный бой был самым яростным и сильнее всего разжигал страсти на трибунах. Обоих петухов кормили семенами особого дерева, растущего в океане на глубине в пару километров, смешанными со щепоткой пчелиного хлеба. Это с первого взгляда невинное сочетание было необыкновенно мощным, его любили давать, когда выращивали боевых петухов. Птицы, с первых дней получавшие эту смесь, были гораздо выносливее и даже крупнее обычных. Они могли не спать всю ночь напролет (им хватало всего пары минут отдыха), зато испытывали постоянную тревогу, которая их подгоняла и не давала утратить бодрость. Потому и дрались они не от ярости, а от сжимавшего изнутри беспокойства.
Во время каждого боя петухов, вскормленных той смесью (ее называли «вторым клювом»), трибуны замирали. Нечасто увидишь такой отчаянный бой, как между петухами со «вторым клювом». Даже побитая, с ободранными боками, с почти совсем вырванными перьями, с кровью, пролитой больше, чем, казалось бы, возможно, с выклеванными глазами и сломанными ногами, такая птица все равно носилась по манежу, каталась, ползала и волокла израненные крылья. Если не для того, чтобы напасть на соперника, то хотя бы для того, чтобы увернуться самой. В петушиных боях всегда гибли обе птицы – более сильная издыхала только после того, как сдохнет ее соперник.
В тот День боев было ясно и почти безоблачно. Про первый бой «двуклювых» достаточно сказать, что он был длиннее, отчаяннее и жутче, чем все до сих пор виденные на манеже. Обе птицы погибли почти одновременно, поэтому победительница была определена судьями, которые смотрели, какая из птиц первой перестанет шевелиться и уронит голову на красный песок. Некоторые наблюдатели, ближе всех сидевшие к манежу, потом рассказывали, что в последние минуты боя кукареканье и ор полуживых петухов напоминали не что иное, как человеческий плач. И многие потом утверждали, что именно в тот момент они почти решили больше никогда не посещать такие зрелища, потому что, по их собственным словам, «если птицы зарыдали человеческим плачем, то, может быть, недалек тот час, когда люди заголосят по-звериному».
Все будто рухнуло после третьей схватки, вернее, после того, что в тот момент произошло на манеже. Потом уже никто не вспоминал петушков, рыдавших на последнем издыхании. Потому что из-за дальнейших событий все перевернулось в головах.
В тот день третьей и последней схваткой был намечен бой волков. Этот бой не должен был быть самым жестоким, потому что один из волков был настоящий победитель, одолевший множество соперников и погубивший множество собратьев. Едва оба зверя показались на манеже и вздыбились от злобы, как бой неожиданно прервался.
С неба внезапно упало облако.
Те, кто за мгновение по какой-либо причине обратил глаза к небу, видели, как одно белое, растрепанное, но сочное облако ни с того ни с сего заскользило словно по какой покатой и гладкой поверхности. Казалось, оно докатилось до какого-то края – и сорвалось. Потом стало падать вниз все быстрее и быстрее, пока наконец на невообразимой скорости не влетело в манеж. Падавшее влажное облако одним махом совершило то, чего каждый больше всего хотел, ждал и опасался.
Облако было еще довольно высоко, когда, словно его предвестник, в манеж хлынула чудесная свежесть. Похожую свежесть может почувствовать тот, кто провел семь дней в непроветриваемой комнате и вдруг вышел в прохладу после мощного ливня. Но зрители и животные в клетках не связывали эту свежесть с небом, так как каждый ощущал ее очень лично, сам по себе.
Первые из увидевших падающее облако не закричали и не предупредили прочих, только сидели скованные, как новенький лед на пруду, с каким-то нежным взглядом в глазах, и спокойно ждали. Знали, что скоро смогут встретить красоту ни с кем не делимого себя, того, что на огромной скорости приближался сверху в направлении себя ожидающего.
Когда уже почти половина сидевших на трибунах подняли голову для вертикальной встречи, оба волка тоже взглянули вверх, тихонько урча. Казалось, урчали они потому, что то, что падало сверху, не давало им никакого стимула, чтобы взнуздать взлелеянную злобу, а наоборот – будто успокаивало против их воли. И, сами не зная, а может, и не предчувствуя почему, они еле слышно урчали урчанием, которое кривило закинутое горло.
Корольки заметили падавшее облако почти одновременно, когда смотрели поверх стакана с клюквенным киселем на свое дерево и фигурки человечков. Все одновременно поперхнулись и, одновременно оправившись от испуга, с одинаковым удивлением стали смотреть на гигантское мокрое явление, издали объявшее всех такой свежестью, что даже напряженные плечи корольков расслабились, как от материнского прикосновения.
Если бы в то мгновение кто-нибудь наблюдал за корольками, непременно вообразил бы, что это всего лишь монаршая харизма одного королька, а не пять монарших единиц, что существует только один королек, разный и полный очарования. И на том дереве, возможно, всего лишь одна фигурка человечка и свешивается одна-единственная пара блестящих стоп. Но действие монарха так велико, что то, на что он взирает, просто множится в глазах сторонних наблюдателей.
И больше ничего не должно было случиться. И упало облако. Будто клокочущие желания, льющиеся сверху с огромной силой. Одна всеобщая вертикальная встреча и десять тысяч индивидуальных. Облако грохнулось с гигантской силой и подняло над трибунами и манежем многие тонны песка. Зрители промокли насквозь от небесных вод. Однако промокший мех, слезящиеся горящие глаза и словно размокшая от пота кожа были самой мелкой выполосканной частицей каждого. Своей свежестью облако проникло туда, куда не достать, и оросило души.
Это событие мало изменило видимый порядок дальнейшей жизни замка. Все шло как прежде, никто не говорил об упавшем облаке, никто не упоминал даже боев, шедших в тот день. Но одно довольно важное изменение все же произошло. После того как упало облако, неожиданно ожила растительность в замке: листья садовых деревьев и цветов не сохли и не опадали, а цвета стали такими яркими, что прославили замок и притягивали путешественников со всего света. А тянулись сюда разного рода больные, пешком, на колесах и по воздуху, так как кто-то заметил, что невероятно и невиданно яркие цвета растений в саду, облитом облаком, лечат почти все глазные болезни.
Произошло и еще кое-что. После того как упало облако, заболело дерево на дворцовом балконе. Заболело и зачахло так быстро, что никто и глазом не моргнул. Больше всего дворцовых садовников и прочую челядь удивляло то, что дерево умерло тогда, когда вся остальная растительность не только не захирела, но обрела невиданную силу.
При падении облака от мощного удара выпали и потерялись разноцветные человечки, прежде сидевшие на ветках балконного дерева. Королькам больше не на что было глазеть, когда на манеже бились животные. Они были вынуждены смотреть в клюквенный кисель и впитывать его запах. Но вскоре они заметили, что могут обойтись без киселя. Крепко удерживая в памяти воспоминание о своем любимом дереве на балконе и сидевших на дереве фигурках с сияющими пятками, они не чувствовали дурмана крови, как все остальные вокруг. Но вовсе не потому, что так и не отказались от клюквенного киселя и глазения поверх края стакана. Скорее потому, что облако совершило чудо.
День боев, происходивший раз в три недели, больше никогда не останавливал их фырканья, веселости, плевков и бульканья. Наоборот, теперь они охотно шли на балкон и садились на ту же самую скамью. Они больше не сидели, уткнувшись носом в клюквенный кисель. И о дереве не жалели. Более того, они со скоростью молнии забыли своего друга, который всегда был так жизненно необходим, принимал их в свою растительную живительность и отделял от ненавистного манежа.
Им больше не надо было избегать зрелищ боев на манеже. Они больше не видели боев. Выходили на балкон, подходили к краю и каждый раз опять глазам своим не верили. Не было никакого манежа, никаких трибун, никаких загонов для животных и птиц! Все, что они видели сейчас с дворцового балкона, – пустое чистое пространство, излучающее странный покой. Только пустая чистота.
Однако и бои, и манеж по-прежнему были там же, где и всегда. По-прежнему со всех сторон везли животных и птиц, по-прежнему множество зрителей прибывало на праздник Дня боев. Корольки слышали рассказы о том, как проходили бои, каких животных привезли в тот или иной день. Но и эти разговоры в одно ухо влетали, а из другого вылетали. Они сидели на балконе в ожидании, пока сообщат, что третий бой уже закончился. Один подпирал балконную ограду, другой полеживал на скамье, третий потягивался на солнце, четвертый вытирал с лица клюквенный кисель, все они наблюдали, как кто-нибудь, заглянув на балкон, с энтузиазмом комментирует и машет руками, посматривая на схватку зверей. И улыбались. Улыбались, изредка поглядывая с балкона на полную сияния пустыню. А потом спокойно возвращались домой, так и не увидев того, что вызвало такое волнение.
Последний раз перед завершением этой книги Апсихе была замечена, когда потихоньку накрапывало. Она сидела на поваленном бревне, вся в осах, ползающих по ней, будто по какому-то их притягивавшему вожделению. Не столько притягивавшему, сколько необходимому, чтобы могли пережить этот день до вечера. Но необязательно желанному. Осы ползали и тыкались головами в кожу Апсихе, напоминавшую цвет вскипевшего молока в нежном свете, и вплетались в волосы, напоминавшие множество длинных мелких черноватых обвисших рук, не принадлежавших человеку.
Говорят, что Апсихе сидела, запрокинув кверху голову, а ее глаза были выжжены от слишком долгого и нежного смотрения на звезды.
Апсихе перекладывала свое прошлое и будущее, все теряя и одно, и другое. Ее прошлое как будто бы сидело в снегах, но если Апсихе подумала бы про себя, что его там не было, то прошлое исчезло бы оттуда.
Наверное, именно потому человеку всегда недостает смелости отринуть что-нибудь, потому что вдруг он не найдет больше того, насчет чего всегда был спокоен. Человек, отрицавший человека, начнет хоть капельку разбираться в нем. И обесценится бессовестно распространенная, бессовестно не сопровождаемая спорами, громогласная, убогая сущность человека. Сущность, только сущностью и подкрепленная.
Чтобы приблизить то спасительное событие, когда первого человеческого младенца нарекут Апсихе, надо каждого поместить в глупейшую и сильнейшую мысль, в непобедимую мысль, непобедимую, как и все остальные, но неосмотрительно забытую: человек не есть. Так же сильно, как и есть. И месиво из сладко-непретенциозного и инертного человеческого бытия или бытий, из его отношений с абсолютом, его способностей и наследий утрачивает, вокруг чего замешиваться. Месиво утрачивает размазанного самим собой человека.
И тогда пробудится и займется разум, какого еще не было. И начнется умирание сухих потрескавшихся голов, а кроющийся в которых мозг (или его отсутствие), к сожалению, есть и будет конечен, решен, ограничен. Визжащий покой начнется в головах, охваченных самым настоящим жаром и которые десять раз в секунду будут взрываться самой нежной, жестокой и прозрачной музыкой.
Сейчас кто-нибудь вынырнет
где камнем осегоднилось будущее
где прошлое хоть сколько-нибудь ощутимо
свалялось в чистейшую мерзость
шрама из ничего
может вынырнет кто-нибудь
преодолеть не могу
одиночеством просветленное красивостью полное
моих камней во рту твоем раскатанное понимание
словно врожденную позу
твою бесцветную невыхоленную позу
суставов и позу отсутствия непреклонности
на поверхности в невиданных пространствах
размытую
сейчас кто-нибудь вынырнет
может перебежит слуховым виадуком
в голову из головы
может горечь и влажность обтекаемой юности
может смрад нерешительности
может с размахом счастливого завершения
преодолеть не могу
твою бескрайнюю размытую на поверхности позу
ненужные при размывании суставы и скобы
сейчас вынырнет кто-нибудь
в своей обуви будет качать океан
и выполов во рту чертополох
пожелает силы
сосущим соки особенно трепещущих
безумцам лучше быть всегда
рядом с любящими и близкими существами
поэтому не трепещи
бесцветной не выхоленной позой
чтоб мы не развалились и не измазали песка
красной кашей страхов
сейчас уже кто-нибудь вынырнет
а ты
под ней под размытой поверхностью
где-то третьей рукой
не прекращаешь себя щекотать и мучить
и комкаешь себя в себе скрутившегося
пока радужка твоего девятого глаза
не перестает не устает воображать
как движется чистая
пухлость нижней губы
невзрослеющего мальчика
из которой не вырасти
представь что всё
во что ты веришь не сомневаясь – живет безумием
в чем видится цветник – болезненными огрызками
в ком видишь человека – всё еще чешуйчатоволосое
в чем видишь сказку – слизь в уголке корыта
и этот мост
превыше всех простершийся
подточенный червями желобок
довольно на таком мосту стоять
или искать такого человека
довольно в корыте со слизистой сказкой
сейчас и далее искать не здесь
и далее – выныривая кем-то
безумный взгляд —
это внутренняя или внешняя красота человека?
может кто-нибудь вынырнет
преодолеть не могу
важнейшим меж людьми всегда ведь было заслужить
любовь разнообразную
короткую сильную крепкую и красивую и конечную
любовь страха ненависти слабости любовь
упрямства хватающую за сердце и переменчивую любовь
и тогда можешь делать что пожелаешь
когда уж в тебя влюблены
хотя бы любовью уважения
или хотя бы равнодушного непризнаванья любовью
жестких императивов любовью
ошибок и их уничтожений
млеющей гордости и совсем идеальной
коленопреклоненной и испепеленной
выполненной любовью
якорями пронзившей глубины
отцом и матерью родившей детей
и тогда можешь вынырнуть кем-нибудь самым-самым
но порабощая любую чью-нибудь любовь прислушайся
как спешишь самого себя предупредить
что для каждого к тебе протянувшегося существа
ты будешь
всасывающим и искажающим
абсолютным незабываемым
преодоленным да не останется
впечатление завершенности
которое говорит
далее краски будут ярчать
Новеллы
Конь
«Иди ты!» – слышалось постоянно. С утра до ночи только «иди ты». Когда свистят пронзительные вестники утра и липкие сумерки задумывают для человека завтрашний день. Все «иди ты» да «иди ты». В корке хлеба и маленьком молитвеннике – «иди ты». Длинная седая коса до самой земли метет тротуар. В волосах мелкий мусор, а в ушах – «иди ты». Длинная-длинная, словно совесть, коса.
Плыли знойные летние сутки. По вечерам в курортном городе, на окраине которого жил Даниэль, загорались цветные фонари. Днем туристы, будто песок в пустыне, накрывали город. Рассыпа́лись по территории – тут пятеро потягивают холодный чай, там сто один лежит на пледе, выставив кожу, – и складывались в песочный узор, напоминающий орнамент пустыни.
Даниэль обходит город. Каждый день весь город, весь песочный орнамент. Идет, притопывая. Топает и метет улицы своей длинной-длинной косой, как совесть. Многие оглядываются, но он привык, уже не замечает показывающих на него пальцев.
В тот день на курорте был праздник – юбилей города. Люди-песок, летучие как никогда – всё оседали на приморских скамейках, в кафе, высыпали на главные улицы. Песок задувало в стаканчики мороженого, тарелки с едой, бутылки с квасом. Чувствовалось, как вокруг свивается самая разная человеческая и природная музыка. Пекло солнце, день изрядно затянулся, от зноя расплывались мгновения, замедлялось дыхание, тяжелели веки. Летучий песок-туристы перемещался в замедленном движении, наслаждался отпуском.
Даниэль в зеленой рубашке с антилопами топал и мел тротуары. Взгляд почти все время уперт в плитки. Дети рисовали на них цветными мелками. Даниэль остановился, всмотрелся в рисунки: семья, родители детям по пояс, дальше – четвертая в жизни попытка писать. Посмотрел, посмотрел. Всё, пошел дальше.
На пляже Даниэль пробирался сквозь множество людей. Вечерело. Было еще светло, и туристический песок все перекатывался по взморью. Совсем не торопился домой. Даниэль топал и мел косой по деревянному настилу. Огляделся, прищурившись, взглянул на солнце – оно все еще высоко, хотя уже не такое безжалостное. Даниэль о чем-то подумал, потряс головой, будто конь-мудрец, и повернул по деревянной дорожке к морю. Солнце осветило лицо.
Дошел до песочной площадки между двух дюн, откуда открывался вид на море, приостановился. На площадке было несколько скамеек, тележка с картами и лимонадом, за ней – пляж. Даниэль отошел на край площадки, чтобы не мешать гуляющему песку. Здесь росла осока. Плыл босой нарядный песок с загорелыми ногами. Даниэль вглядывался в лица. Налившийся недоверием мужчина, сеньора с известковыми глазами, бабушки с белыми канклес, трехногий парень, угловатая девочка-подросток с оранжевыми волосками на руках и шрамом от кончика носа до верхней точки лба. Другой мужчина, без локтей, сказал, оглядывая ее, почти громко:
– Ох, хорошо бы завалить такую!
Даниэль почувствовал, как весь день его жизни навалился на него усталостью.
Приближалась интеллигентная пара среднего возраста, их объединяла улыбка: уголки губ у женщины вытянуты кверху, у мужчины – книзу. Когда до них оставалось несколько метров, Даниэль резко отступил. При встрече смиренно согнул позвоночник, наклонил голову и вытянул сдвинутые ладони. Видимо, это резкое движение испугало пару, потому что у обоих губы дрогнули в противоположных направлениях. У мужчины от испуга слетела белая шляпа, ударилась женщине в лоб, упала на пробегавшего пса и, перекатившись через него, что-то накрыла на песке. От неожиданности женщина схватилась за грудь.
Помедлив несколько смеркавшихся мгновений, Даниэль сделал еще один шаг, будто не заметил испуга, и приподнял руки. Безмолвный и упорный.
Какое-то время пара стояла в оцепенении, потом они переглянулись, и дама взяла господина под руку, чего не делала уже двенадцать лет, а господин стал вертеть в свободной руке поднятую шляпу, проверял, сильно ли испачкалась. Оба разом ускорили шаг, чтобы обойти просителя. Вдруг из шляпы абсурдно, без преднамеренности выскользнула ящерка – прямо даме на нежную щеку – и заставила ее танцевать и петь. Господин выронил из рук шляпу и выплюнул всего столько, сколько уже лет десять не доводилось. От этого плевка вокруг со страху заплакали дети и с неба посыпались чайки.
Однако дама, вибрациями своего голоса спугнувшая ящерицу, вовсе не рассердилась и не испугалась, только, все еще танцуя и распевая, с облегчением и по-летнему игриво бросила: «Иди ты!» Произнося эти слова, она как раз направлялась мимо Даниэля к мужу, который, уже надев шляпу, дожидался в нескольких шагах и с привычной улыбкой демонстрировал элегантную терпимость к неожиданностям.
Даниэль стремительно поднял голову, со скоростью молнии схватил даму за локоть и сдавил его пальцами, как клещами. На этот раз господа не успели и охнуть. Даниэль перебегал глазами от одного к другому.
– «Иди ты»?! – передразнил он.
При этих словах мужчина подскочил к Даниэлю, схватил его за руку, все еще сжимавшую локоть дамы, и силой высвободил жену. Они уже удалялись, когда Даниэль еще раз прокричал «иди ты!» и упал на колени в теплый песок. Запустил в него пальцы:
– Иди-и-и ты!
Вокруг, сколько глаз видит, нарядный песок-туристы с загорелыми голенями. Подтягивались к Даниэлю и господам и ждали, что будет дальше. Стоя на коленях, Даниэль бросал кругом взгляды с жаром и немного с упреком. И еще жалобнее, еще горше прокричал двусловную молитву: «Иди ты!»
Может, и не стал бы он передразнивать и кричать, может, и не вилась бы его коса до половины по песку, если не то «иди ты!» – совсем другое, чем до сих пор. «Иди ты!» у этой незнакомки было такое легкомысленное, не такое, как у других – унизительное, произносимое с глубоким раздражением или презрением. Ведь на просьбу о подаянии так никто не отвечает. Словно подтолкнула, мягко приказала – это ведь интонация любви!
Не ошибись, песок, – конь в самом ясном рассудке. Свое курортное существование Даниэль строил и укреплял, будто иммунную систему, чтобы любовь, нежность утратили значение. Просить без любви – путь более достойный, чем просить по привычке, – не остается страха быть оставленным. И уже давно никто не обжигал коня такими прекрасными словами. Так произнесенного «иди ты» он уже давно не слышал. Вырвались два слова – без злобы, без малейшего неудовольствия. И все усилия обезнуждить нежность – впустую! Даниэль кричал, боялся даже подумать, сколько придется стараться, чтобы все опять потекло привычным тихим путем, чтобы опять не утратить самообладания, когда услышит что-нибудь родное.
Так гребет своей косой Даниэль в курортной реке. Мог бы прикинуться, что ничего не случилось – ведь это всегда чистая правда! – но длинная-длинная, словно совесть, коса, седая и разметавшаяся, не даст соврать.
Этот проклятый песок такой настырный. Люди и не собирались расходиться, их становилось все больше. Даниэль чувствовал песчинки во рту и в ноздрях, песок путался в волосах, смешивался со слезами. Защипало глаза, стал неловко тереть их руками, но и они в песке. Песок хорошо лип к мокрому лицу.
«Иди ты», – говорила старая рыбачка Юлиана, когда собиралась на зимнюю рыбалку, а он заставлял ее замотать горло шарфом. Юлиана небрежно и строго отмахивалась рукой, потом, весело фыркнув, хлопала дверью. «Иди ты» уже впиталось в стены их дома, когда однажды зимой, более теплой, чем обычно, Юлиана умерла от воспаления легких. Даниэль соскреб со стен все «иди ты» и часть сжег в печке. Оставшуюся часть оставил про запас, на случай зимы, более холодной, чем обычно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.