Текст книги "Айдахо"
Автор книги: Эмили Раскович
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– У меня для вас тут еще кое-что… – Он подпускает в голос нерешительности, как бы давая ей понять: никаких гостинцев она не заслужила. Тут она замечает у него под мышкой свернутые в трубку листы. Он расправляет их и бросает на одеяло.
– Что это?
– То, чего вы хотели, – устало произносит он. – Взгляните.
Отодвинув персики, Элизабет смотрит на листы, но ей так страшно при мысли о том, какие ей приписывают желания, что она ничего не может разобрать. В глазах снова стоят слезы.
– Ну? Что скажете? – спрашивает он.
– Не знаю.
– Прочитайте вслух.
Помедлив, она берет листы. На них напечатаны стихи, а вокруг мелким почерком надписи от руки.
Она читает заголовок:
– У. Б. Йейтс. «Два дерева».
Она смотрит на капеллана, потом в текст. Вдоль страницы бегут узкие колонки поэзии, ксерокопия из книги.
– Прочитайте заметки на полях.
Прищурившись, она вглядывается в исписанный синими чернилами листок. Сперва ей удается различить только
Э и Д. Э сказал. Д сказал.
Эйбрам и Дамьяни, ее учителя.
Э сказал: что, по-вашему, означает горькое стекло? Сара сказала: но Господь никогда не спит. Д сказал: Сара, прочтите нам эту строчку.
Элизабет поднимает глаза. Капеллан наклонился вперед, упершись локтями в колени, а подбородком – в ладони.
– Откуда это? – спрашивает она.
– Тут все, что было сказано на уроке в четверг. Разбор каждой строфы. Каждый вопрос и ответ.
– Мне снова можно ходить на занятия?
Ее ошибка вызывает у него только презрительную усмешку.
– Нет, не можно. – Он встает, покачивая головой.
– Не хочу показаться неблагодарной, – говорит она, – но я правда не понимаю, что это.
– Дженни Митчелл будет писать для вас конспекты. Это ее распечатки. Она отдает их вам. Там пара чистых листов, где вы можете написать вопросы, и на следующем уроке она их задаст. Она сказала, что могла бы сдавать под своим именем ваши стихи. Чтобы вы получали советы. Я не в восторге от этой затеи, но раз она старается не для себя, я, так и быть, закрою глаза на обман. Она не ищет славы за чужой счет. Она записалась туда ради вас.
– А-а… – шепчет Элизабет, но капеллан ее не слышит, он велит ей съесть персики и уходит.
Она съела персики. Желудок так и норовил вытолкнуть их наружу, и, сдерживая рвоту, она заработала головную боль. Вечером ей удалось впихнуть в себя пару ложек овсянки, на следующий день – бульон с размякшими крекерами. Она давилась клейкими макаронами с маслом и, запрокинув голову, заливала кукурузную кашу прямо в глотку, чтобы не чувствовать вкуса. Каждый прием пищи был мучением, но еще мучительней был осадок того слова во рту, мягкий, парящий первый слог и резкий, металлический второй, своего рода смычка, щелчок.
Доч-ка.
Она старалась об этом не думать. Трое суток она только и делала, что сдерживала рвоту. Когда позывы утихли, ее, усталую от печали, отправили обратно в камеру.
Вечер, Элизабет лежит на койке. Сквозь маленькое окно она разглядывает гравий и полынь, спирали теней от колючей проволоки. Солнце заходит. Касается краешком этих никчемных земель. Оно медное. Наблюдать за его заминкой на горизонте больно, но оно того стоит.
Надо же, какие у нее ровные и чистые ногти. В лазарете она, помнится, говорила медсестре, что ее рвет, потому что она все время чувствует запах своих рук. Пыталась объяснить, что это все из-за горелой каши, которую она соскабливала со дна котлов свиньям на корм, все из-за этих кислых, подрагивающих ленточек овсянки пополам с мылом. Элизабет знала, что ее тошнит вовсе не от запаха, и медсестра тоже это знала. Но теперь она припоминает, очень слабо, как медсестра держала ее за руку, пока она лежала в полусне. Элизабет не помнит ее лица, только прикосновение рук. Это были пожилые руки, теплые и шершавые. Медсестра стригла ей ногти, а обрезки клала на тумбочку, в тени цветов. Затем прошлась под ногтями ватной палочкой со спиртом.
Неожиданное проявление доброты ранит сильнее, чем жестокость. За него нельзя отплатить. Некуда девать благодарность, вот она и мечется по всему телу.
Молчание не так нестерпимо, как неудавшаяся попытка выразить свои чувства. По вечерам Дженни лежит внизу, на нижней койке, в молчании. По утрам, стоя бок о бок на первой перекличке, касаясь друг друга локтями, они не произносят ни слова. Когда внезапно приходит охрана с обыском и они стоят бок о бок на четвереньках, со спущенными штанами, и у Дженни на лице написано, что – спустя столько лет – она так и не привыкла к этому унижению, что для нее это не меньшая пытка, чем в первый раз, что с каждым разом ее страдания только растут; когда Дженни идет мыть руки после обыска, потому что ее пальцы побывали там, где они побывали, и стоит у пронумерованной раковины, подставив под холодную воду ладони, с опущенной головой, чтобы Элизабет не видела ее слез; когда Элизабет понимает, что Дженни моет руки, чтобы собирать фотографии, вечно разлетающиеся по полу, в плоскую коробку, которую она хранит под подушкой, потому что – спустя столько лет – так и не придумала, куда ее девать; когда, вытерев руки, Дженни нагибается за фотографиями, которые всегда складывает в одном и том же, хронологическом, порядке – так, чтобы сверху дочери глядели на нее в самом взрослом своем состоянии, а старые снимки лежали снизу, где ей не придется на них смотреть, – даже тогда Элизабет ничего не говорит, и это ничего болью отзывается у нее в груди.
В четверг перед уроком Дженни не затевает никаких специальных приготовлений. Не глядя на Элизабет, она берет ксерокопии и уходит, как будто ей пора драить душевую или мыть полы в коридоре.
В это время у всего отделения досуг, и пока четырнадцать избранных сидят в классе, остальные собираются в комнате отдыха смотреть телевизор. Но Элизабет не двигается с места. Она лежит на койке и смотрит в окно, провожая взглядом Дженни, идущую сквозь вечер по желтой полосе.
Эта картина пробуждает воспоминание. Элизабет давно к нему не возвращалась, хотя когда-то оно было для нее важным, гнетущей тайной. Она только теперь поняла, что женщина из воспоминания и Дженни – одно и то же лицо.
С тех пор прошло много лет – наверное, около десяти. Элизабет сидела за партой, перед ней лежал раскрытый учебник истории. В тот день ей удалось занять место у окна, и она была очень этим довольна. Элизабет тогда работала уборщицей и пролила на себя чистящее средство, а избавиться от едкого запаха не успела. Она придвинулась к открытому окну в надежде, что запах не долетит до учителей, и вдруг увидела во дворе Дженни.
Они с Дженни тогда не были знакомы. С Дженни никто не был знаком. В тот день Элизабет увидела ее впервые, и со стороны казалось, что жить ей осталось недолго. Она так ослабла, что едва держалась на ногах; два охранника вели ее под руки, а она болталась посередке. Волосы на затылке свалялись. По сторонам мертвенно-бледного лица курчавились мелкие прядки. Казалось, что от солнца больно не только ее глазам, но и всему истощенному телу.
Должно быть, этот случай произошел в первые пять лет заключения Дженни, когда ее содержали в одиночной камере, потому что начальство не знало, опасна ли она для окружающих. Камера у нее, вероятно, была такая же, как у всех, только поменьше. Вероятно, там даже имелся телевизор. Разница была лишь в том, что еду ей носили прямо туда и она не могла гулять с остальными заключенными. У них в тюрьме были и другие «одиночницы». Элизабет не раз видела, как они прохаживаются во дворе, каждая в свое время, под присмотром охраны. Но Дженни она никогда не видела, поэтому сцена во дворе и врезалась ей в память.
В ее сознании Дженни из воспоминания почему-то откололась от Дженни теперешней, и только увидев ее по дороге в класс, Элизабет поняла, что это была она. Тогда, много лет назад, увиденное показалось ей важным, и она начала задавать вопросы. Одна девушка – она уже не помнит кто – сказала, что все пять лет, что Дженни провела в одиночной камере, она каждый день отказывалась от прогулки, каждый день, кроме одного. Того дня, когда ее увидела Элизабет.
Лежа на кровати, Элизабет размышляет о той сцене, пытается понять ее смысл. Даже странно, что, будь слова возможны, она могла бы спросить Дженни о том дне, и Дженни наверняка бы вспомнила, а может, даже вспомнила бы взгляд Элизабет из окна, если, конечно, его заметила.
Но час спустя, когда Дженни приходит с занятий, Элизабет не двигается, не говорит, не дышит, делает вид – даже для себя самой, – что ее тут нет.
Вдруг что-то ложится на ее кровать. Она поворачивает голову. На самом краешке тонкого матраса – стопка листов. Элизабет долго смотрит на нее, затем придвигает поближе. В верхнем углу первого листа синей прописью: К следующему четвергу написать стихотворение. Снизу для тебя чистая бумага.
В тусклом свете прикроватной лампы она всю ночь листает распечатки. Это подборка стихов – в основном Байрон и Китс, – к которым Эйбрам и Дамьяни добавили пару статей о литературе того периода. Элизабет не читает стихи. Она изучает каждое слово на полях, пытаясь представить, как эти слова пишет та, кого много лет назад вели под руки, полуживую, по желтой полосе. От самой Дженни в надписях ни следа, даже ее почерк – всего лишь отголосок чужих слов.
Д сказал, стихотв. почти полностью написано ямбом. Там, где ритмич. рисунок нарушен (я обвела фразы, кот. он назвал), голос как бы срывается. Единство формы и содержания. (Похоже, вся группа знает, что такое ямб. Мб пишущий инструмент.)
Элизабет закрывает глаза. Пытается найти в себе силы, пробудить хоть каплю интереса к стихам, которые должна читать, но они не вызывают у нее никаких чувств. Единственное, что ее трогает, – это написанные Дженни слова.
Э сказал, что хоть в этой строке и больше 10 слогов, это все равно пятистопный р-р, потому что лишний слог безударный. Тут главное ритмич. ударение, а не кол-во слогов. Э сказал, прохлопайте ритм. Все хлопают.
После мучительных раздумий Элизабет пишет на чистом листе бумаги одну фразу:
Спроси у Э и Д, что такое ямб, я тоже не знаю.
Знает, конечно. Она могла бы написать так: ямб – это метр, похожий на биение сердца. Сильная доля, слабая доля. Но если уж продираться сквозь толщу молчания, то не ради такого пустяка. Пусть учителя скажут Дженни то, чего не в силах сказать она. Дженни задаст вопрос, только если будет думать, что это нужно Элизабет.
Проходят месяцы. Укореняется новый уклад. По четвергам, когда Дженни на занятиях, Элизабет идет в комнату отдыха вместе с остальными, потому что находиться наедине со своими мыслями невыносимо. Она сидит в конце зала, у фортепиано, и наблюдает, как все, кроме четырнадцати избранных, смотрят телевизор. Две клавиши на фортепиано сломаны, две соседние, до и ре, и ей нравится поднимать и опускать их, глядя для виду в телеэкран. Никто этого не замечает, никому нет дела. Хотя все так хотели фортепиано, никто на нем не играет. Поднимать и опускать клавиши приятно. Оказывается, оседая, они издают слабый звук. Деревянный, очень тихий, но с намеком на почти задетую струну. Когда ее пальцы снова и снова поднимают и опускают эти две сломанные клавиши – желтоватые, тяжелые, гладкие, – освобождая музыку из плена, ее охватывает тайная радость.
Остальные вечера она проводит в камере. Там она пишет стихи, которые словно бы сочинил кто-то другой о ком-то, кто совсем на нее не похож. Получается натужно, с небольшими отличиями от ее обычного стиля, с какой-то скованностью в словах.
Поэзия не приносит ей удовольствия. А поскольку собственные стихи кажутся ей чужими, их не так-то сложно подписывать «Дженни Митчелл».
Дженни сдает ее работы от своего имени, а потом они возвращаются к Элизабет с менторской похвалой и деликатной критикой Эйбрама и Дамьяни. К одному стихотворению сверху приписано:
Дженни, просто чудо!
Почерк мистера Эйбрама. Неряшливый, извиняющийся, будто каждая черточка каждой буквы шлепнулась на страницу случайно.
Дженни просто чудо.
Ночами Элизабет почти не смыкает глаз. Их странное соседство на полях ксерокопий напоминает совместное заключение гораздо больше, чем само совместное заключение. Элизабет общается с Дженни одними вопросами, предназначенными для учителей, а Дженни общается с Элизабет одними ответами, полученными в классе. Что это за язык? Что за тюрьма? А как тебе такая идея. В исписанных мелким почерком ксерокопиях слишком много сокровенного. Один их вид вызывает в ней щемящее чувство, потому что она сразу представляет руки Дженни, как они пишут целый час без остановки, и все ради нее. Даже отстранение от занятий не доставляет Элизабет таких страданий, как попытки Дженни восполнить ее утрату. Но как с этим покончить? Разве можно сказать: Дженни, ты просто чудо, но не нужно больше этого делать, я не хочу?
Каждый день Элизабет невольно подмечает все звуки, отличные от слов. Как Дженни дышит по ночам, как Дженни не дышит во время личного досмотра, как Дженни ходит в туалет, моет руки, вытряхивает простыни, бормочет во сне.
Записи Дженни занимают больше места, чем печатный текст.
Сегодня мы поставили парты в круг. Все притихли, пишут. Задание – описать место, где ты бывал в детстве. На этот раз сижу за другой партой. Тут нацарапан чей-то телефонный номер, наверное, студенты, ведь эти парты стояли в университете. Код 208. Не знаю, какая парта твоя. Иначе села бы там.
Ночью, в тишине, при свете прикроватной лампы взгляд Элизабет блуждает туда-обратно по страницам с извилистыми тропками букв. Каждый раз, когда Дженни сокращает слово – «кот.» вместо «который», «стих-ный» вместо «стихотворный», «р-р» вместо «размер», – Элизабет кажется, что ей навязывают близость, что ее пытаются научить новому языку. А Дженни все это время тихонько лежит внизу. Она тоже не спит; она слушает, как Элизабет шуршит страницами, как водит по записям пальцем.
Д принес старую грамматику, показать нам 1852 г. Чему тогда учили. Сложно. Д сказал, обращайтесь оч. бережно. Я подержала ее в руках за тебя. Обложка рваная, пахнет табаком и плесенью. Подписано: Милой Марделл, с любовью от Ларри Джина. Я подумала, это как раз такая вещь, кот. ты могла бы использовать в стихотв. Такое старинное имя, Марделл.
Это уже слишком. Выменяв резиновую подошву от своего ботинка на четыре куска скотча и дождавшись, когда Дженни уйдет, Элизабет клеит скотч на крышку коробки с фотографиями, которая хранится у Дженни под подушкой. А потом пугается. Вдруг Дженни подумает, что она заглядывала внутрь? В панике, пока Дженни не вернулась, она отклеивает скотч, комкает его и смывает в унитаз.
Однажды вечером, в четверг, сидя в комнате отдыха за немым фортепиано, поднимая и опуская сломанные клавиши, она чувствует на себе взгляд Сильвии.
Со дня нападения Элизабет не сказала ей ни слова, но она видела Сильвию в душевой: розовый рубец на левой ноге, сросшаяся, стянутая кожа. Уже едва заметно. Как ни странно, Элизабет почти не вспоминала о Сильвии с тех пор, как все произошло. Разве что пару раз пыталась представить, что та о ней теперь думает. Неужели, чтобы вернуть ее слепую собачью преданность, и на этот раз хватило бы протянутой руки? Возможно – и это омерзительно. Поймав на себе взгляд Сильвии, Элизабет смотрит на нее в упор – впервые с того дня, как порезала ее осколком зеркала. Рыжая челка сильно отросла. Лицо уже не выражает нетерпения, жажды близости. Кто она теперь без Элизабет?
Сильвия не сводит с нее глаз. Они смотрят друга на друга, и в это мгновение они снова вместе взаперти. Во взгляде Сильвии сквозит что-то новое и непривычное, будто у нее появился секрет. Возможно, все дело в том, что в нем нет любви.
Элизабет отворачивается, ей не по себе. Краем глаза она видит, как Сильвия встает и через всю комнату медленно направляется к ней.
Сердце бешено стучит. На миг Элизабет кажется, что все стало как прежде, когда Сильвия таскала ей гостинцы в лифчике. Но на этот раз никаких гостинцев Сильвия не достает. Она подходит к фортепиано и заносит руки над клавишами. Чуть наклонившись, почти касаясь щеки Элизабет плечом, она начинает играть.
Музыка – звучит музыка.
Руки Сильвии так быстро бегают по клавишам, что кажется, будто это и не ее руки вовсе, не те руки, которые так хорошо знакомы Элизабет, не те худые бледные руки, которые она с отвращением сжимала по ночам. Это новые руки, способные задушить, способные что-то отстаивать, способные… порождать звук.
Сильвия садится за инструмент и дальше играет, используя педали.
Получается хорошо. Очень хорошо. Такого Элизабет не ожидала. Ее охватывает смутное беспокойство, едва сдерживая слезы, она встает и уходит. Прежняя жизнь Сильвии, запечатленная у нее на пальцах, разливается по коридору, и, слушая ее звучание, Элизабет чувствует себя поверженной. Забравшись на верхнюю койку, она лежит и неотрывно смотрит в голую бетонную стену с засохшими капельками зубной пасты. Но музыку все равно слышно. Даже не верится, что совсем недавно Сильвия жила тут. И все эти годы музыка теплилась в ее пальцах, в тех пальцах, что выдирали волосы из расчески, в тех пальцах, что вешали на стену фотографии, что поглаживали ее протянутую руку. Раз пальцы Сильвии могли шестнадцать лет тайно хранить музыку, нет ли и в Элизабет вещей, которые не тронуло время, которые никто не отнимет?
Лишь с приходом Дженни она припоминает: когда-то Дженни была против фортепиано.
Элизабет садится в постели. В голове роятся беспомощные мольбы, и признания, и клятвенные заверения, но она не в силах вымолвить ни слова. Она бросает взгляд на Дженни, ожидая, что при звуках музыки ее лицо исказит боль, или злость, или шок, но лицо Дженни вообще ничего не выражает, оно подчеркнуто нейтрально. Через открытую дверь комнаты отдыха, по коридору, мелодия долетает до Дженни, а на ней обрывается. Замирает, как зверек у ворот, как ребенок на незнакомом слове.
Под утро Элизабет находит запись, которую раньше не замечала, хотя Дженни сделала ее много недель назад.
Я задала твой вопрос. Ямб – это стопа из двух слогов. Безударного и ударного. Это ритм нашего сердца, а также естественный ритм речи.
Выпал первый снег. Как-то вечером, но не в четверг, через месяц после того, как Сильвия начала играть на фортепиано, Элизабет заходит в библиотеку поискать что-нибудь, чего еще не читала, но на полках ни одной новой книжки. Ей не на что отвлечься. В комнате отдыха, расположенной по соседству, упражняются на фортепиано. Вот уже пару недель Сильвия дает небольшой группе желающих уроки. Без особого энтузиазма, просто чтобы скоротать время.
В открытую дверь слышно, как Сильвия наставляет своих учениц.
– Сиди прямо. Ты считаешь? Ты не считаешь. Согни пальцы, как будто у тебя в руке мячик. Си-бемоль. Бемоль. Бемоль. Бемоль!
Чей это голос? В нем нет ни заискивания, ни удовольствия от преподавания, ни удовлетворения от нового чувства, что она кому-то нужна, от старой Сильвии – ни следа. Неужели это Элизабет так ее изменила?
Но главная загадка – это что произошло с Дженни. Время от времени она пишет в своих конспектах что-нибудь очень личное – заметка внутри заметки, – будто бы случайно, совсем не для Элизабет. Раньше таких случайностей не бывало. К примеру, около строчки из «Тинтернского аббатства» – «Присутствие, па[8]8
Стихотворение английского поэта-романтика У. Вордсворта (1770–1850). Полное название – «Строки, написанные на расстоянии нескольких миль от Тинтернского аббатства при повторном путешествии на берега реки Уай». Пер. В. Рогова.
[Закрыть]лящее восторгом» – Дженни написала, затем стерла, но не до конца: Музыка. А чуть ниже, рядом со строками «Я буду там, где голос мой не слышен, / Где я увижу взор безумный твой, / Зажженный прошлой жизнью», Элизабет прочла: Но ведь возвращаться в это дивное место было бы нестерпимо, даже если – «даже если» зачеркнуто – потому что – подчеркнуто – там ничего не изменилось.
Прочитав эти два комментария, Элизабет поняла. Звуки игры на фортепиано не изменятся, где бы на нем ни играли, в гостиной или в тюрьме, как не изменится река, у которой ты гулял с сестрой, а теперь прогуливаешься один. Дженни не выносит музыку, потому что музыка для нее связана с человеком, которого она любила, который играл для нее в прошлой жизни. Элизабет знакома эта боль. В тюрьме, столкнувшись с человечностью, только больше страдаешь. Взять хотя бы саму Дженни с этими ее конспектами. Вот бы иссякла ее чудовищная доброта, вот бы иссякла и музыка тоже, вот бы они могли признаться друг другу, что Дженни со своим немыслимым подношением вызывает у Элизабет те же чувства, какие у Дженни вызывает музыка, – отторжение. Они живут вместе уже почти полгода, и до сих пор никаких «спасибо», никаких «прости», никаких «привет».
Но Дженни не подозревает, что музыку пробудила Элизабет. Это она заставила фортепиано заиграть, она заставила пальцы Сильвии бегать по клавишам. Перестанет ли Дженни писать конспекты, узнав, что она наделала? Достаточно ли будет этого разоблачения, чтобы выдернуть их из молчания?
За стеной, в комнате отдыха, кто-то неумело играет на фортепиано, остальные подпевают. Поют детские песенки, так медленно, так неуверенно, с такими долгими паузами, чтобы подоспел аккомпанемент, что пение это напоминает плач.
И вдруг – молчание прерывается, но не словами. Всхлипами.
Вечер пятницы, час досуга, за окном валит снег, в комнате отдыха Сильвия играет на фортепиано.
Мелодия кажется Элизабет смутно знакомой. Слов она не знает, но чувствует, что они есть, почти различает их форму в фортепианных звуках. Мелодия эта исполнена спокойной рядовой радости. Она напоминает музыку из цирка или парка аттракционов, а может, мелодию из музыкальной шкатулки или напев заводной куклы с неподвижными губами, у которой в пластмассовой головке крутится цилиндр, а в затылке мерно вращается серебряный ключик.
Элизабет лежит у себя на койке и читает конспекты Дженни, мечтая, чтобы ей никогда больше не пришлось их читать, изучает мелкий почерк Дженни, а вместе с ним и черты ее лица, всматривается в записи на полях, пока все не поплывет перед глазами в синей дымке, – и вдруг Дженни внизу начинает плакать.
Плачет она почти беззвучно. Слышно только в моменты тишины, когда пальцы Сильвии берут передышку. В эти паузы – полузадушенные всхлипы.
Позже Элизабет подумает, что надо было спуститься и посидеть у Дженни на кровати. Надо было заглянуть ей в глаза и попросить прощения – за пробужденную музыку, за необходимость быть мостиком между камерой и классом, за ужасные слова, брошенные в лазарете много месяцев назад, когда Дженни пришла ее навестить, а Элизабет так чудовищно с ней обошлась.
Ничего из этого она не говорит. Но слезы Дженни что-то в ней затрагивают, и у нее рождается план.
В следующий четверг Элизабет сама не своя от волнения. Как только Дженни уходит на занятия, она тут же спускается по лестнице со своей верхней койки. Ее тело тяжелеет, намагничивается, наливается угрозой. Ее слегка покачивает. Она закрывает глаза и делает глубокий вдох. Прислоняется лбом к перекладине лестницы, обжигающей звонким холодом.
Элизабет ждала этого часа целую неделю. В темной прачечной, куда ее перевели, лишив солнца, свежего воздуха и прочих привилегий работы на ферме, она всю смену поминутно поглядывала на часы. Она вся вспотела, складывая бесконечные униформы, идентичные ее собственной. Ее дважды вырвало – за обедом, а потом на работе. Желудок давно ее так не подводил, до этого долгое время все было под контролем. Как видно, решение пугает ее не меньше, чем сама проблема.
Времени в обрез. Не обращая внимания на тошноту, на холодный липкий пот по всему телу, она роется под матрасом и наконец извлекает половинчатый рулон скотча, который прятала там три дня. За него пришлось отдать единственную недырявую пару носков. Отрывая от рулона полоску за полоской, она вешает их на перекладины лестницы. У нее дрожат руки. Запах скотча – это запах из другой жизни.
Опустившись на четвереньки, она шарит рукой под кроватью Дженни. Нащупывает коробку со своими вещами, которую не доставала два года. Кладет ее на колени и снимает крышку.
Рваные края, жирные пятна на глянце, борозды на месте случайных сгибов. Вот что предстает ее взгляду. Мятые пятна цвета. Странно, что она вообще все это сохранила. И все же она клеит обрывки на стену. Торопливо, не глядя, будто в них кроется ее жизнь.
Сломанные музыкальные открытки, потрепанные обложки книг, карандашные наброски, комиксы, надушенные листовки, еще не растерявшие аромата, неудачный натюрморт с персиками, маска тигра из бумажной тарелки, карточная королева червей, этикетка с бутылки сидра, рукав ее любимого свитера, откуда торчит бумажная рука с выставленным средним пальцем, – она расправляет и остальные, – почтовые открытки от матери, стихи поверх фотографий знаменитостей, лоскутки ткани, анекдоты и гороскопы, глянцевитая иллюстрация из учебника по археологии, где изображена мумия человека с мумией кошки, таблица совместимости по знакам зодиака, засушенное соцветие шпорника, брошюра из ее университета, две конфетные обертки с изображением лягушек, альбом с марками, развороты «Нэшнл Джеографик» со снимками древних деревьев, водяных мельниц, амишей и планеты Марс.
Фотография, где ей двадцать, фотография, где ей семнадцать, фотография, где ей десять, фотография ее беременной матери.
Она не знает, сколько времени прошло, но кажется, будто ее час давно истек. Из комнаты отдыха все еще доносятся звуки фортепиано. Она вытирает о штаны потные ладони. У нее звенит в ушах. Отступив назад, она упирается спиной в дверь, сквозь промокшую насквозь рубашку чувствуется металлической холод. Наконец она смотрит на свою работу.
На первый взгляд стена напоминает ночную улицу, увиденную сквозь сбрызнутое дождем окно. Набухшие, расплывчатые цвета, сияющие кляксы, каскады света и тьмы. Потом глаз выхватывает отдельные изображения, и их цвета перекликаются со звоном у нее в ушах. Картинки ядовито-яркими лужицами расползлись в разные стороны, между ними – провалы голой стены. Рукав свитера опасно оттягивает десяток полосок скотча, а на одном из пальцев бумажной руки – она заметила это только теперь – пять безобразных колец с изумрудами, которые когда-то пририсовала она сама. Развороты из «Нэшнл Джеографик» ловят свет в мягкие складки, так что с порога самих фотографий почти не видно, а видно только печать двух лет, проведенных в коробке.
И все же в целом она довольна. То ли от усталости, то ли из-за того, что единственная ее опора – это холодная металлическая дверь, ей кажется, что она сделала достаточно. Ей удалось – пусть и запоздало – сказать все, что она хотела.
Я твоя соседка.
Стена подтверждает это всем своим видом, и тут дверь камеры отворяется. Элизабет отходит в сторону. На пороге с распечатками в руках застыла Дженни, на лице ее написано недоумение.
– Я хочу быть твоей подругой, – заявляет Элизабет. Таким тоном, будто хочет прямо противоположного. Это первые слова, которые она сказала Дженни после того случая в лазарете. Тащи топор, а я буду изображать твою… – Подругой, – повторяет она, едва дыша от изумления: наконец-то она прорвалась сквозь толстую горячую пелену, за которой все это время жила. Ноги не держат ее, и она оседает на нижнюю койку. Склизкий пот пощипывает лоб. Она смутно чует запах своего тела, терпкий и кислый, запах лиственной прели.
Дженни молчит.
– Если тебе не нравится, я все сниму, – говорит Элизабет все тем же странным, грубоватым тоном. – Или если что-то покажется тебе пошлым. Свитер и так на соплях держится. Знаю, вышло полное уродство.
Дженни протягивает ей распечатки, все еще разглядывая стену.
– Я и тебе оставила место, – продолжает Элизабет, теперь уже с отчаянием и мольбой в голосе, прижимая распечатки к груди. – Чтобы ты повесила что-нибудь свое. В этом весь смысл. Что-нибудь из твоей жизни.
Но Дженни, похоже, ее не слышит. Она ничего не отвечает. Просто смотрит во все глаза. Элизабет уже совсем извелась, не знает, что и думать.
– Нет, ну хорошая же идея, правда? – произносит она с надрывом.
– Да, – только и отвечает Дженни. Шепотом.
Но этого достаточно.
Элизабет закрывает глаза. С ресниц срываются две слезинки. Никогда в жизни она не испытывала такого облегчения. Слезинки сразу падают на пол. Даже щеки утирать не надо. Элизабет еще сильнее прижимает распечатки к груди, так сильно, что дышать больно. А потом она делает вдох; и дышится легко.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?