Электронная библиотека » Эмилия Галаган » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 17 февраля 2022, 15:02


Автор книги: Эмилия Галаган


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Слезинка

Я как-то спросила Наташку:

– Помнишь, как папа плакал?

Она сказала, что не помнит. Значит, это заметила только я.

Тогда по телику шел фильм про войну. Сестра валялась на ковре и раскрашивала картинки, взрывы на экране ее не занимали. Я сидела на полу, а папа в кресле. Фильм был такой грустный и страшный, что я не могла смотреть его неотрывно, часто отводила глаза, ругая себя за то, что такая слабачка. Обычно я уходила в кино так, что на полу оставались только мои тапочки, – вся целиком я была там.

А тут в какой-то момент я перевела взгляд на папу и увидела маленькую слезинку у него на щеке. Я хотела спросить: «Пап, ты плачешь?» – но не стала. Я поняла, что он скажет что-то вроде: «Нет, не плачу, ты чего это, Ленка?» – и это будет очень некрасиво по отношению к слезинке.

Мама не плакала никогда. Даже на похоронах папы. Мне кажется, в ней замерзли слезы. Тогда ведь было так холодно. Наташка плакала не переставая. И бабушка Маша. Я помню, как она закрывала лицо руками, как потом опускала их – и все ее лицо было в потеках косметики. Слезы смыли ее лицо, она потом больше никогда не красилась, тускнела и блекла до смерти.

Мама не плакала – зато она часто кричала. Она очень много кричала.

На меня обычно из-за оценок:

– Это что?! Что это? Двойка по истории? Как можно было получить два по истории?

– Я не слышала, что историк спросил. Все орали, а Гордей мне в спину ручкой тыкал…

На самом деле мы с Катькой перебрасывались записками, историк это заметил, вызвал меня к доске и устроил допрос по всему курсу.

Сестра училась хорошо, поэтому ей попадало меньше. К тому же она ходила в музыкальную школу, а иногда – на баптистские молитвенные собрания, поэтому просто реже бывала дома.

Наташка поверила в бога, как-то ее зацепило верой, единственную из нашей семьи. Один раз мы ходили на это сборище втроем, потом пару раз – мама с сестрой, а дальше уже Наташка ходила с Наташей Евсеевой. Не каждую субботу, а так, иногда.

Молитвенные собрания проходили у нас в детском садике, дважды в неделю – поздно вечером в четверг и утром в субботу. Наши бабки говорили, что «эти» что-то платили заведующей (а «этим» деньги давали, конечно же, враги советского народа). Папа умер в ноябре, а в декабре мама пришла с Наташкой туда, к баптистам. В актовом зале стулья желтые, сиамские стояли рядами. Мама с сестрой сели в последний ряд. Мама в черном пальто и берете и сестра в шубе из «леопёрда». Проповедник, солидный дядечка в костюме, стоял на сцене, что-то рассказывал. Потом на его месте новогоднюю елочку поставили, и дети водили вокруг нее хороводы, а пока за нее был он. Держал в руке маленькую Библию, зачитывал оттуда фразы, комментировал. Сестра пробовала слушать, но ничего не поняла. А мама слушала, она всегда на собраниях внимательно слушает: ответственная.

Наташка сидела-сидела, ерзала-ерзала. Ей очень сильно, просто невыносимо захотелось в туалет по-маленькому. А проповедник говорил и говорил. Она маму дернуть боялась, мама после папиной смерти вообще злая была. Сестра сидела и терпела. Ну и не вытерпела – никакое терпение не сдержит простых человеческих желаний. Сначала тепло, потом противно – классика. Никогда с ней такого стыда не было, а тут… Вокруг люди. Сидят, слушают. Проповедник говорит что-то. Может:

– Блаженны плачущие…

А может:

– Прокляты писающие…

Сестре страшно. Взрослая девица, второклассница (считай, невеста), а описалась. Уже, наверное, все учуяли запах: и мама, и проповедник, и бог. Какой позор! Как такое пережить?! Но вроде бы пока никто на нее не смотрит, даже мама… Может, все-таки не заметили? И она всей своей детской душой взмолилась:

– Господи, пожалуйста! Если ты есть, услышь! Пожалуйста, пусть никто не заметит! Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста!

И никто не заметил. После проповеди мама взяла сестру за руку и повела домой. На улице их накрыло большое черное небо – и мороз. Люди подходили к маме, выражали соболезнования. Сестра в мокрых колготках леденела от страха перед разоблачением – но ничем себя не выдала. Делала вид, что все в порядке, до самого дома. А там первым делом избавилась от мокрых колготок и трусов.

Если бы я на следующий день не застала ее за стиркой в тазу следов преступления, об этом так никто бы и не узнал. Пришлось ей все мне выложить.

– Выходит, все-таки бога нет, – сказала я. – Раз я узнала.

– Ты не считаешься, – сказала она. – Ты сегодняшняя, а я вчера просила.

– Ничего удивительного, что никто не заметил. Ты же была в шубе. Это тебе изнутри казалось, что все видят, а снаружи всем все равно.

Сестра вздохнула и сказала:

– Мы шли, а ночь… темно. Звездочка упала. А папа, он… Бог ведь все слышит, и…

Она замолчала и заплакала. Я поняла, почему. Она думала, что, если бы раньше знала про бога и попросила его, папа бы не умер. Это была страшная неправда. Так оно не работало. Оно вообще никак не работало – таких больших желаний никто не исполнял.

В тазу плавали мокрые колготки и трусы. Я подумала о том, что одежда умеет дышать в воде и поэтому никогда не умирает.

Шубу «леопёрда» сестра носила еще одну зиму, хотя ненавидела ее ужасно: ей казалось, что с того дня она воняет. Но Наташка была очень послушная, поэтому терпела. Не было у нас денег на новую шубу, у нас и на еду не всегда хватало.

Когда Наташка училась в седьмом классе, случилось неожиданное: мама нашла в нашей комнате пачку сигарет. Тонкого ментолового «Вога». Пачка была так ловко втиснута в щель между шкафом и стеной, что я лично никогда бы ее не заметила. Но мама всегда убиралась очень дотошно.

– Это что?! – Мамины глаза из карих стали черными: открылся портал в ад. – Это чье?

Лицо выдало мою непричастность куда быстрее, чем я сообразила взять вину на себя. Мне бы за это не так уж и влетело: я одиннадцатиклассница, почти взрослая, могу и травиться сколько душе влезет.

Сестре в тот день попало так, что у нас даже люстра звенела:

– Это она у нас в церковь ходит! Это она у нас про Иисуса поет! Это она у нас музыкант юный! Отличница без пяти минут! Лживая дрянь! Я тебя всюду отпускаю, я тебе доверяю, а ты… Вот что ты делаешь! Ну что мне – сожрать их тебя заставить, как у нас в селе делали, когда сопляков с цыгарками ловили? Или высечь, чтоб аж кровь пырскала?! Моя бы мама, ваша бабушка, так бы и поступила, только я в ваши годы и подумать не могла… Курить! Девочке! Позорище!

– Мама, ну ма-ама… – Сестра плакала. – Ну прости, ну прости…

– Мам, ну не надо! – встревала я. – Она поняла, она больше не будет…

– А ты не лезь! Ты старшая, ты должна за ней следить! Она твоя сестра! А ты только и знаешь, что книжки читать, и те не по учебе! Слушай меня, Наташка, я тебе говорю сразу: еще раз что-то подобное узнаю – ты из дома без меня или сестры не выйдешь! Я с работы иду, гляжу: стоят мелкие сикухи за домом, курят, ржут да плюют на асфальт. Думаю: вот чьим-то матерям горе. А тут – под носом! Научились мне очки втирать, да и рады, да?

– Ма-ам, я больше не буду…

– Я и не сомневаюсь! – Мама рявкнула так, что люстра, как ни странно, перестала трепетать и замерла – такова была степень ужаса.

Сестра плюхнулась на кровать и зарыдала. Я села рядом.

– Ну чего ты?.. Чего?.. Как так вышло-то?

Она рыдала, выбрасывая комканые, жеваные слова:

– Я просто… попробовала… как другие… попробовала… я даже не за-за-за-тян-ну-ула-а-ась!.. Мне… мне… мне… хотелось, чтоб Ру-ру-ру-шана… Ру-шана надо мной не смея-ялась!

Оказалось, что из-за ее походов в церковь прежние подружки – блеклая ехидная Олька и боевитая Рушанка, местная девчачья заводила, – стали смеяться над Наташкой, изводить ее: она ведь дружила с Евсеевой, над которой все смеялись. Сестра хотела служить двум господам, ходить в церковь и тусоваться с подружками. Рушанка и Олька обсуждали мальчиков, матерились, красились и вообще были прикольными. Наташка стала для них теперь предательницей, сучкой баптисткой и так далее, в том же духе. Они даже спрашивали ее, правда ли у них после службы все прихожанки пастору отсасывают, а то им кто-то что-то такое говорил.

– Ты реши, кто тебе настоящий друг – Евсеева или они, – сказала я. – Выбери, а все остальные… вообще не важны. Пусть хоть обосрутся. Пусть идут… подальше. А я могу вообще сказать этим твоим девкам, что они…

– Не на-адо… они хо-хо-рошие…

– Вот у меня есть Катька…

– У т-т-т-ебя н-нет меня! – вдруг взревела сестра. – Н-нет меня! А у меня ни-ко-го… ни-ко-го-о-о-о… Мамы – нет, папы – нет и тебя н-нет…

– Наташ, ну ты что? Ты что?

– Нико-го-о!

Я обняла ее за плечи, тормошила ее, но она все рыдала и рыдала.

Тогда я подумала, что, может, она просто хочет влюбиться. Ну, чтоб у нее был парень. Я смотрела на ее – лопоухую, с дурацким прямым пробором и круглыми глазами – и думала: какая она несчастная и некрасивая, моя сестра.

Она то ходила на собрания, то нет, курить то начинала, то бросала – столько раз, что я сбилась со счета. Но больше не палилась. Мама кричала на нее уже по другим поводам. И на меня тоже. Я думаю, мама просто так сжигала боль. Я думаю, она нас все-таки любила.

И еще я думаю, что однажды холодной зимней ночью кто-то наверху заплакал, но я никому никогда не расскажу об этом, потому что, конечно же, богам не пристало плакать из-за такой ерунды, как маленькая описавшаяся девочка.

Стучат

Говорить о словах – это как макароны с хлебом есть: нелепо, а все равно хочется.

Над нами жила Грустная Галя, парикмахерша. Квартиру она снимала, хозяйка приезжала раз в месяц – за деньгами и проверить, что как. А Галя – жила, работала в парикмахерской. У нас в Урицком была одна парикмахерская, в центре, где Дом культуры. Мы, правда, туда не ходили. Подстричь кого-то из соседей Галя никогда не отказывалась (и брала недорого), поэтому к ней все относились хорошо, хотя и не могли не отмечать ту самую грусть, из-за которой она получила свое прозвище. Когда перед вами появлялась эта невысокая брюнетка с темными глазами, на которые падала длинная челка, вы еще ничего не могли понять, разве только заметить печаль на ее лице, – но едва она начинала говорить, ровным, глубоким голосом, – в сердце словно впивался рыболовный крючок. Галя говорила о самых обыкновенных вещах: о подорожавшем проезде в электричке, о слоняющихся по дворам алкашах, о плохой погоде, – но вас накрывало таким удушающим трагизмом, что с каждым выдохом слезы все сильнее и сильнее ударяли в глаза… Поэтому все старались не беседовать с ней слишком долго, но даже за время короткого разговора Галя умудрялась всучить всякому приличный кусок тоски к чаю.

То ли мы не сразу это заметили, то ли это началось через какое-то время после переезда в наш дом – но Галя любила приложиться к бутылке. Пьяной ее не видели, а вот подвыпившей – частенько. Это делало ее грусть терпче – после нескольких минут разговора у вас начинало першить в горле, словно вы только что выпили слишком крепкого чая (или мировой скорби). Впрочем, нельзя сказать, что люди ее сторонились. В конце концов тоска – каждому сестра, а в нашем доме никто не без греха: Илька Наппельбаум пил не просыхая, многочисленное семейство Май постоянно ругалось, бабка Гордеева совала нос в чужие дела, а сам Гордей задирал всех и каждого, особенно девочек.

В восьмом классе, после папиной смерти, я в порыве подросткового бунта ножницами отрезала (скорее, откромсала) свою косу. Результат оказался плачевен, и мама, чтобы исправить положение, пригласила Галину, которая согласилась «подровнять» эту кустарную «стрижку».

Не помню откуда – возможно, от вездесущей Гордеевой бабки – мы тогда узнали, что Галя несколько месяцев назад послала в газету, в рубрику «Знакомства», письмо. Не одна Галя, а целая компашка подружек-бобылок из поселка отправили свои послания: «Ищу мужчину с в/о, ч/ю, без в/п, из м.л.с. прошу не беспокоить». И вот недавно письма Галкиных товарок опубликовали – а ее нет. Галина налегла на спиртное, заливая горе. По крайней мере так говорили.

Стричь меня Галя пришла, будучи под хмельком.

Запах винища то отступал, то ударял в нос, щелкали ножницы, противно щекотали шею обрезки волос, я то и дело вздыхала, с опасением думая о том, что получится в итоге…

И вдруг Галя запела:

– У церкви стояла каре-е-ета… Там пышная свадьба была-а-а…

Уже со второй строки мое сердце словно сапогом к земле придавили. Я задержала дыхание.

– Все гости нарядно оде-е-ты… Неве-е-еста всех краше была-а-а…

Надо было выдохнуть как-то аккуратно, чтобы не взвыть.

Но чем дальше она пела про эту чертову невесту, тем яростнее рвались на волю водопады слез.

Я не выдержала. Когда расплачивалась с ней – ничего не видела: ревела.

А она просто взяла деньги, сказала «спасибо» и ушла. Я слышала, как хлопнула дверь подъезда. Наверное, пошла Галка в винно-водочный, куда ж еще?

Я утирала слезы, а мама, внимательно оглядев мою голову, заявила:

– Ну, поздравляю тебя… А какая была коса!.. Дать бы подзатыльник, да жалко Галкину работу портить… волосок к волоску… вот тебе и пьянчужка…

Галина съехала с квартиры вскоре после этого. Говорили, что ей предложили работу в Заводске (там салоны красоты открывались один за другим, пришла мода), – и в это верили: стригла-то она хорошо.

С ее отъездом ничего особенно не изменилось: так же пил Илька Наппельбаум, ругались Маи, а бабка Гордеева знала все про всех, кроме своего внука-хулигана.

А потом вдруг Гале начали приходить письма. Я заметила их сквозь дырочки в почтовом ящике. Однажды, спускаясь по лестнице, я увидела почтальоншу – она бросила в Галин ящик сразу два письма.

– Эй!

Почтальонша – полная усатая дама, недоуменно посмотрела на меня.

– Там никто не живет, – сказала я.

Почтальонша только пожала плечами.

Письма смотрели на меня из почтового ящика, словно заключенные из тюрьмы. Я видела круги белой бумаги и обрывки слов, написанных от руки, – адрес. Я догадалась, что объявление Гали все-таки (почему-то с задержкой в несколько месяцев) опубликовали в рубрике «Знакомства», и теперь ей пишут, пишут, пишут какие-то люди… Письма умоляли о свободе, они жаждали распахнуть свои бумажные крылья и воспарить. Я боялась за них – вдруг Гордей или его дружки кинут в ящик зажженную спичку – и тогда письма погибнут в муках… Трагическая судьба писем занимала меня больше, чем судьбы моих соседей: письма были – как я, девочка-подросток, стояли на пороге своего предназначения, они должны были осуществиться, но…

Как-то вечером мама рассказала, что к ней заходила хозяйка квартиры, которую раньше снимала Галя. Хозяйка спрашивала, нет ли у нас каких знакомых, которые хотели бы снять жилье («Да кто в этой дыре жить захочет – работы-то в Урицком нет, делать-то тут чего?» – прокомментировала ее просьбу мама), показывала кипу писем, извлеченных из почтового ящика, интересовалась, не дала ли Галина нам свой новый адрес; узнала, что нет, покачала головой, ушла.

Вскоре в квартиру въехали новые жильцы – женщина с сыном-инвалидом, они были хозяйкина дальняя родня и жили «за бесплатно».

Эту самую хозяйку я видела потом только раз, в том же году, в мае. Громко стуча каблуками, она быстро спускалась по лестнице. Я волоклась как подранок – с тяжелым школьным рюкзаком, тянувшим к земле, быстро идти не получалось.

– Добрый… вечер!

– А, привет! Как делишки? – Хозяйка была молодая, кудрявая. За ней тянулся шлейф духов и оптимизма.

– Каникулы скоро.

– Вот и хорошо! Двоек много?

– Ни одной!

– Так держать!

Она уже пролетела мимо, я едва успела крикнуть:

– Вы нашли Галю? Ее письма…

Но она только махнула рукой – как бы говоря: «Да ну ее!» – и скрылась из виду.

Письма она, скорее всего, выбросила.

Я знала, что читать чужие письма нехорошо, но… все равно упрямо думала, что письма обязательно должны быть прочитаны, пусть даже не тем, кому были адресованы.

Весь вечер я мысленно отправляла каждое письмо обратно – его автору, вкладывая короткое предисловие о том, что вот была тут такая Грустная Галя – и исчезла, я за нее, все в порядке, скоро каникулы и не стоит печалиться о невесте, которая всех краше была.

Я так настойчиво думала об этом, так навязчиво прокручивала в голове эту пластинку, что к тому моменту, как надо было ложиться спать, уже возненавидела ее и в отчаянии разбила о стену молчания, ударила кулаком по столу и сказала: «Так нельзя!» А когда меня стала расспрашивать мама, я ничего не смогла ей рассказать, а под конец наврала что-то про то, что меня задирают в школе, а мама ответила, как всегда: «Не обращай внимания».

Все, что человек пишет, это письмо. Письмо, которое должно быть прочитано. Хоть кем-то.

Книга – тоже письмо.

Если человек не очень любит читать, то у него обязательно есть любимая книга. А если очень любит, то любимой книги у него нет.

У меня, мне кажется, любимыми были почти все книги на свете. Я проживала каждую и потом, когда говорила, ненароком расставляла слова в предложениях так, как это сделал бы автор. Уже взрослой я поняла, что сложнее всего – думать своим собственным порядком слов. Это как заниматься сексом с невидимкой – все на ощупь.

В Любомировке, у баб Нины и деда Гоши, была печка, которую я топила (точнее: подбрасывала дрова и смотрела, чтобы огонь не погас, разжигать его сама я не умела). Я сидела на полу у железной дверцы с кругленькой ручкой, приоткрывала ее рукой, одетой в толстую прожженную варежку, и бросала в огонь все, что было определено бабушкой на смерть. Там были и книги-калеки без начала и конца, и журналы – «Крестьянка», «Работница», «Здоровье», и газета «Сильски висти», и какие-то безродные клочки бумаги. Я просматривала каждую книгу, каждый журнал, выхватывала горсти слов – и бросала бумагу в огонь. Мне не было ее жалко, наоборот, в огне она встречала славную смерть. Куда хуже, как мне казалось, было повиснуть на гвоздике в туалете. Огонь не был жестоким. Он уничтожал тело, но не душу. Не зря из трубы шел дым: слова возвращались туда, откуда пришли. Когда я приоткрывала заслонку печи, видела пляшущее пламя или черные, обуглившиеся дрова с красными прожилками, как будто в них текла кровь.

Тогда я придумала Жестяного Человека, у которого была на груди такая же, как у печи, заслонка и горело пламя. Это пламя питалось только стихами. Потому что если в его грудь попадали, скажем, газеты, то он начинал задыхаться, заслонка хлопала, глаза его краснели, из них текли слезы, а из его ушей валил черный дым. Жестяной Человек был одновременно самым прочным и самым грустным существом на свете. Наверное, он бы возненавидел меня, если бы узнал, что это я его придумала. Но он этого не знал и думал, что его собрал какой-то безумный изобретатель. Он скитался по свету и искал стихи, устраивался в редакции журналов и работал там – бесплатно, ему ведь ничего было не нужно. И настоящие поэты думали, что их стихи канули в небытие, раз их не напечатали, но на самом деле они сгорели в сердце Жестяного Человека. Это был его единственный способ сделать так, чтоб никто не узнал о его существовании. Ведь если бы о нем узнали, бездари раскрутили бы его на винтики. А так, ну ходит Жестяной такой по улицам, гремит немного – это ничего, не страшно. Трамваи тоже гремят.

Когда я поступила в институт, я встретила Жестяного Человека. Он меня, конечно, не узнал (никто не помнит миг своего рождения, даже выдуманные существа). Мало того, он безжалостно влепил мне трояк на одном экзамене (а второй просто не успел принять, но это отдельная история).

Он был очень красив и носил длинную, как модный шарф, фамилию Селиверстов. Жестяной Человек был бледен, легко краснел, если его взгляд падал в чье-то декольте, – а декольте ему преподносили регулярно, наши девы старались на славу. Волосы у него немного вились и очень красиво лежали, волной. Глаза серо-голубые, нос точеный, а губы всегда так плотно сомкнуты, как будто он терпит боль. Он много говорил о литературе, был ироничен, меток, безжалостен. Девочки на потоке были почти все в него влюблены, кроме меня и Машки (я не могла влюбиться в свое создание, а Машка любила только травку и музыку), но больше всех сохла по нему отличница-красавица Рита (про нее я тоже потом расскажу).

– Моя диссертация, – однажды сказал он, – была посвящена литературной ситуации середины девятнадцатого века. Я думаю, вы все прекрасно понимаете, что без конца писать о Пушкине и Лермонтове в наше время… можно и нужно, если вы хотите… защитить диссертацию, открыв… массу нового, – паузы в его речи были оставлены для того, чтоб мы, не слишком, по его представлениям, умные, смогли понять, что его слова нужно вывернуть наизнанку, интерпретировав с точностью до наоборот. – Моя диссертация имела целью найти что-то гениальное – в забытом, в том, что оказалось заслонено более выдающимися авторами, да и просто… интересно было сравнить. Я перечитал множество журналов того времени. В библиотеке, где меня очень хорошо знают… одна чрезвычайно услужливая женщина… нашла для меня сборники, которые не были даже разрезаны… знаете ведь, что в девятнадцатом веке необходимо было самостоятельно разрезать страницы книг, у каждого имелся свой нож для бумаг… эти сборники пролежали больше ста лет – даже не разрезанные. Их первым читателем был я. Первым за последние сто лет. И… думаю, что я буду и последним. В сущности, их можно было и не разрезать.

Я простила ему свою тройку, но эти сборники простить не смогла. Если бы они были зачитанными до дыр книженциями, знавшими тысячи рук, его злые слова не были бы такими обидными. Но они были столетними девственницами, к которым пришел их первый мужчина. Их нельзя было обижать.

Письма заслуживают уважения, даже без в/о, ч/ю и с в/п.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации