Текст книги "Девочки"
Автор книги: Эмма Клайн
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
1.
Был конец шестидесятых или лето их конца, и таким оно все и казалось – бесконечным, бесформенным летом. Хейт кишел процессистами[2]2
Церковь процесса Последнего суда (The Process Church of The Final Judgment) – религиозная секта, существовавшая в США в 1960-х гг.
[Закрыть] в белых робах, раздававшими овсяного цвета брошюрки, жасмин вдоль дорог в тот год цвел особенно хмельно и пышно. Все были здоровыми, загорелыми, густо разукрашенными, а если и не были, то просто следовали другой моде. Превращались в каких-нибудь бледных лунных созданий, завешивали лампы шифоном, ради очищения организма сидели на одном кичари, от которого потом на всей посуде оставались пятна куркумы.
Но все это происходило где-то не здесь, не в Петалуме с приземистыми ранчо и навеки припаркованным возле ресторана “Хай-Хо” крытым фургоном. С выжженными солнцем тротуарами. Мне было четырнадцать, но я казалась младше своих лет. Мне это часто говорили. Конни уверяла, что я сойду за шестнадцатилетнюю, но мы тогда постоянно друг другу врали. Мы с ней дружили всю среднюю школу, Конни дожидалась меня у дверей класса, терпеливая как корова, вся наша энергия уходила на разыгрывание дружбы. Конни была пухлой, но одевалась не соответствующе – в короткие хлопковые рубахи с мексиканской вышивкой, в слишком узкие юбки, от которых у нее на ляжках оставались красные рубчики. Я любила ее совершенно не задумываясь, как, например, любишь собственные руки.
В сентябре меня отправят в ту же школу-пансион, где училась мать. В Монтерее вокруг старого женского монастыря выстроили обихоженный кампус с аккуратными, покатыми газонами. Клочья тумана по утрам, краткими наскоками, из-за близости соленой воды. В этой школе для девочек мне придется носить форму – туфли на низком каблуке, матроски с вшитыми голубыми галстучками, никакого макияжа. Это был изолятор, вот правда, окруженный каменной стеной и населенный невзрачными, круглощекими дочками. Девочками из “Костра” и “Будущих учителей”[3]3
Детские организации вроде герлскаутов.
[Закрыть], которых туда сплавили учиться скорописи – сто шестьдесят слов в минуту. Давать туманные и пылкие обещания, что будут друг у друга подружками невест на гавайских свадьбах.
Надвигающийся отъезд заставил меня взглянуть на нашу с Конни дружбу с новой, критической дистанции. Некоторые вещи я начала подмечать почти невольно. Например, Конни говорила, что “лучший способ дать парню отставку – это дать кому-нибудь еще”, словно мы продавщицы в лондонском бутике, а не неопытные подростки в фермерском поясе округа Сонома. Мы лизали батарейки, чтобы ощутить на языке металлический разряд, который, по слухам, равнялся одной восемнадцатой оргазма. Даже представить больно, как наша парочка выглядела со стороны. Как нас, наверное, сразу записали в этаких подружек-неразлучниц. Бесполые существа, которых можно встретить в любой школе.
Каждый день после уроков мы бесшовно встраивались в привычный ход дня. Часами просиживали за какой-нибудь кропотливой работой – следуя советам Видала Сассуна, укрепляли волосы кашицей из взбитых яиц или ковыряли угри простерилизованной иголкой. Как будто наш долгоиграющий проект по превращению в девушек требовал необычных, выверенных ритуалов.
Став взрослой, я поразилась тому, какую же кучу времени я потратила впустую. Тучные и тощие годы, которых нас учили ждать от жизни; нравоучительные статьи в журналах, призывавшие нас готовиться к первому школьному дню за месяц.
День 28. Сделай маску для лица из авокадо с яблоком.
День 14. Проверь, как выглядит твой макияж при разном освещении (дневном, офисном, вечернем).
Я тогда вся была настроена на чужое внимание. Одевалась, чтобы спровоцировать любовь, оттягивала вырез кофты пониже и на людях сразу же лепила на лицо задумчивое выражение, как будто думаю о чем-то очень глубоком и важном – на случай, если вдруг кто взглянет в мою сторону.
В детстве я однажды участвовала в благотворительной собачьей выставке и водила хорошенькую колли с шелковой банданой на шее. Я так радовалась срежиссированному представлению – тому, как я подходила к незнакомым людям и позволяла им восхищаться собакой, улыбалась без передышки, снисходительно, точно продавщица, и как же пусто стало у меня на душе, когда все закончилось, когда больше никому не надо было на меня смотреть.
Я дожидалась, когда мне расскажут, чем я хороша.
Потом я все думала, уж не из-за того ли на ранчо женщин больше, чем мужчин. Журналы учили нас, что, пока тебя не заметили, жизнь – всего лишь зал ожидания. И вот пока я ждала и готовилась, мальчики это же время тратили на то, чтобы вырасти в самих себя.
Тогда в парке я впервые увидела Сюзанну и остальных.
Я приехала туда на велосипеде, ориентируясь по струям дыма от гриля. Мне там никто и слова не сказал, кроме мужчины, который прижимал к решетке уныло, влажно шипевшие котлеты. По ногам бежали тени дубов, велосипед вилял в траве. Когда на меня налетел мальчишка постарше, в ковбойской шляпе, я нарочно замедлила ход, чтобы он врезался в меня еще раз. Такие штучки были в духе Конни, она их отрабатывала, как военные маневры.
– Ты чего делаешь? – пробурчал он.
Я открыла было рот, чтоб извиниться, но мальчишка уже шел себе дальше. Словно понял – толку-то слушать, что я там скажу.
Передо мной зияло лето – россыпь дней, парад часов, мать слонялась по дому будто чужая. Пару раз я поговорила по телефону с отцом. Для него это, похоже, было не менее мучительно. Он задавал мне до странного официальные вопросы, как какой-нибудь дальний родственник, дядюшка, для которого я была набором сведений из вторых рук: Эви четырнадцать, Эви маленького роста. Паузы в нашем разговоре чего-нибудь стоили бы, будь они окрашены печалью или сожалением, но все было куда хуже – я по голосу слышала, как он рад, что уехал от нас.
Я сидела на скамейке, одна, с салфеткой на коленях, и ела гамбургер.
Я впервые за долгое время ела мясо. Моя мать Джин мяса не ела вот уже четвертый месяц, с самого развода. Она много чего больше не делала. Исчезла мама, которая всегда следила за тем, чтобы я каждый сезон покупала новое белье, мама, которая так славно, яичками, сворачивала мои белые носки. Которая шила моим куклам пижамки – точь-в-точь как у меня, до самой последней блестящей пуговки. Теперь она готовилась заняться собственной жизнью, набросившись на нее, как школьница – на сложную арифметическую задачку. Каждую свободную минуту она делала растяжку. Раскачивалась с пятки на носок, чтобы проработать мышцы бедер. Покупала и жгла благовония в обертках из фольги, от которых у меня слезились глаза. Пристрастилась к новому сорту чая из какой-то ароматической коры и, прихлебывая его, шаркала по дому, то и дело рассеянно проводя рукой по горлу, будто оправляясь от долгой болезни.
Недуг ее был туманным, зато лечение – очень определенным. Ее новые друзья советовали массаж. Советовали чаны сенсорной депривации с соленой водой. Советовали электропсихометры, гештальт-терапию и богатые минералами продукты, высаженные в полнолуние. Не верилось, что мать последует этим советам, но она всех слушала. Ей отчаянно требовалась цель, план, вера в то, что ответ может прийти откуда угодно, когда угодно, нужно только хорошенько постараться.
Она искала ответы до тех пор, пока у нее ничего не осталось, кроме поисков. Астролог в Аламеде, на сеансе которого она расплакалась, услышав о зловещей тени в ее восходящем знаке. Терапия в обитой ватой комнате, где вместе с целой толпой незнакомцев нужно было биться о стены и кружиться, пока в кого-нибудь не врежешься. Она возвращалась домой с расплывчатыми бликами под кожей, с синяками, мутневшими до цвета сырого мяса. Я видела, как она трогает эти синяки – с какой-то даже нежностью. Заметив, что я на нее смотрю, она покраснела. От ее свежеобесцвеченных волос воняло химикатами и синтетическими розами.
– Нравится? – спросила она, проведя рукой по обкромсанным концам.
Я кивнула, хотя из-за этого цвета казалось, будто у нее желчь к лицу прихлынула.
Она менялась, день за днем. В мелочах. Покупала сережки ручной работы, которые делали ее товарки по групповой терапии, возвращалась домой – и в ушах у нее покачивались примитивные деревянные брусочки, подрагивали на запястьях эмалированные браслеты цвета мятных конфеток. Она начала подводить глаза карандашом, разогревая его над зажигалкой. Вращала кончик в огне, чтобы его размягчить, чтобы прочертить штрихи над глазами, от которых она казалась сонной и похожей на египтянку.
Собравшись куда-то вечером, она остановилась в дверях моей комнаты, на ней была помидорнокрасная блуза с открытыми плечами. Она все стягивала рукава пониже. Плечи у нее были присыпаны блестками.
– Солнышко, хочешь, я и тебе глаза накрашу?
Но я-то никуда не собиралась. Кого волнует, станут ли у меня глаза больше или голубее?
– Я поздно вернусь. Так что сладких снов. – Мать наклонилась, поцеловала меня в макушку. – Нам же с тобой хорошо, правда? Вот так, вдвоем?
Улыбаясь, она меня приласкала, и от улыбки лицо ее словно бы раскололось, неудовлетворенность так и хлынула наружу. Отчасти мне и вправду было хорошо, ну или за счастье я принимала привычность. Потому что даже там, где любви не было, все это сохранялось – ячейка семьи, чистота домашнего, привычного. Мы ведь проводим дома какое-то невообразимое количество времени, так что, может, это все, на что и стоит рассчитывать, – на чувство бесконечности, как будто все ковыряешь пальцем липкую ленту и никак не можешь отыскать кончик. Ни швов, ни пробелов – одни свидетельства твоей жизни, которые и не замечаешь даже, до того они с тобой срослись. Щербатая тарелка с узором из ивовых листьев, которую я уж и сама не помню, почему любила. Такие знакомые обои в коридоре, которые другому человеку не скажут ровным счетом ничего, – все эти выцветшие рощицы блеклых пальм, все цветки гибискуса, каждому из которых я выдумала свой, особый характер.
Мать больше не заставляла меня регулярно питаться, просто оставляла в раковине дуршлаг с виноградом или приносила с кулинарных классов по макробиотическому питанию банки укропного мисо-супа. Салаты из водорослей, утопающие в тошнотворном янтарном масле.
– Ешь это на завтрак, – сказала она, – и ни одного прыщика больше не вскочит.
Я поморщилась, отдернула руку от прыща на лбу. До поздней ночи мать заседала с Сэл, пожилой женщиной, с которой они познакомились на групповой терапии. Жадная до драмы Сэл появлялась по первому требованию матери, в любое время. Она носила туники с воротником-стойкой, очень коротко стриглась, и торчавшие из-под седых волос уши делали ее похожей на престарелого мальчишку. Мать разговаривала с Сэл про растирание тела щетками, про энергетические токи в меридианных точках. Про акупунктурные схемы.
– Мне просто нужно время, – сказала мать, – чтобы восстановиться. Слишком уж многого они требуют, правда ведь?
Сэл поерзала по стулу грузной задницей, кивнула. Примерная, как взнузданный пони.
Мать и Сэл пили этот ее древесный чай из пиал, еще одна новая причуда матери.
– Это по-европейски, – оправдываясь, сказала она мне, хотя я вообще ничего и не говорила.
Когда я вошла в кухню, обе они замолчали, мать наклонила голову.
– Детка, – поманила она меня. Прищурилась. – Убери челку слева. Тебе так лучше будет.
Я так начесала волосы, чтобы прикрыть прыщ, который расковыряла. Прыщ я намазала маслом с витамином Е, но все равно никак не могла оставить его в покое, промокая кровь обрывками туалетной бумаги.
Сэл согласилась.
– Круглая форма лица, – с видом знатока заявила она. – Ей бы лучше челку и вовсе не носить.
Я представила, что было бы, опрокинь я стул, на котором сидела Сэл, как ее туша грохнулась бы на пол. Как растекся бы по линолеуму древесный чай.
Они быстро потеряли ко мне интерес. Мать снова завела свою заезженную историю – как человек, контуженный после аварии. Передергивая плечами, словно желая поплотнее укутаться в страдания.
– А самое-то смешное, знаешь, я почему никак не могу успокоиться? – Она улыбнулась собственным рукам. – Карл начал зарабатывать, – сказала она. – На этих штуках с курсами валют.
Она снова рассмеялась.
– Это и вправду сработало. В конце-то концов. Но зарплату-то он ей из моих денег платил, – сказала она. – Из денег моей матери. Тратил их на эту девку. Мать имела в виду Тамар, секретаршу, которую отец нанял, открыв нынешнее свое дело. Что-то там завязанное на курсы валют. Он покупал иностранные деньги, менял их туда-сюда, тасовал до тех пор, пока, как уверял отец, у него не выходила чистая прибыль, – ловкость рук в особо крупных масштабах. Вот зачем он держал в машине кассеты с уроками французского – пытался провернуть сделку с франками и лирами.
Теперь они с Тамар жили в Пало-Альто. Я ее видела всего-то пару раз – однажды, еще до развода, она забрала меня из школы. Махнула вяло из “плимута фьюри”.
Подтянутой и бойкой Тамар было слегка за двадцать, она вечно болтала о своих планах на выходные, о том, до чего маленькая у нее съемная квартира. Ее жизнь складывалась совершенно невообразимым для меня образом. Волосы у нее были такими светлыми, что казались седыми, и она носила их распущенными – не то что аккуратные локоны матери. Тогда я оценивала каждую женщину – жестко, бесстрастно. Измеряла взглядом крутизну грудей, воображала, как они будут выглядеть в разных непристойных позах, жадно пялилась на чужие голые плечи. Тамар была красоткой. Она заколола волосы пластмассовым гребнем, похрустывая шеей, то и дело мне улыбаясь.
– Жвачку хочешь?
Я вытащила из серебряных оберток две засохшие пластинки. Сидя рядом с Тамар, скользя ляжками по виниловому сиденью, я чувствовала нечто граничащее с любовью. Только девочки могут внимательно друг друга разглядывать, это у нас за любовь и засчитывается. Девочки замечают ровно то, что мы выставляем напоказ. Именно так я и вела себя с Тамар – откликалась на ее знаки, на прическу, на одежду, на аромат ее духов L'Air du Temps, словно одно это и было важно, словно в этих символах как-то проявлялась ее внутренняя суть. Ее красоту я принимала на свой счет.
Когда мы, хрустя гравием, подъехали к дому, она спросила, можно ли зайти в туалет.
– Конечно, – ответила я, отчасти мне даже льстило, что я приму ее у себя дома, будто какого-то высокопоставленного гостя.
Я проводила ее в приличную ванную комнату рядом со спальней родителей. Тамар глянула на кровать, сморщила нос.
– Покрывало уродское, – прошептала она.
Еще секунду назад это было просто родительское покрывало, но теперь я резко подхватила с чужого плеча стыд за мать, за безвкусное покрывало, которое она купила и которому еще как дура радовалась.
Я сидела за обеденным столом, вслушиваясь в приглушенные звуки из туалета – как Тамар писала, как шумела вода. Тамар долго не выходила. А когда наконец вышла, что-то изменилось. Я не сразу поняла, что она накрасилась маминой помадой, и, заметив, что я это заметила, взглянула на меня так, будто я помешала ей смотреть кино. Ее лицо так и горело предчувствием новой жизни.
Больше всего на свете я любила фантазировать про лечение сном, о котором прочла в “Долине кукол”[4]4
Роман Жаклин Сьюзан (1966); в романе “куклы” – таблетки барбитуратов.
[Закрыть]. Доктор в больничной палате погружает тебя в тот самый затяжной сон, о котором так мечтала крикливая, отупевшая от демерола бедняжка Нили. Лучше и не придумаешь – пока надежные, бесшумные аппараты поддерживают в теле жизнь, мозг преспокойно спит в водичке, как золотая рыбка в аквариуме. Через несколько недель я просыпаюсь. И даже если жизнь снова вернется в прежнюю безрадостную колею, у меня останется хотя бы эта крахмально-белая полоса небытия.
Предполагалось, что школа-пансион меня исправит, подхлестнет. Родители, даже с головой уйдя в собственные раздельные жизни, все равно были мной разочарованы, недовольны моими средними оценками. Я была самой обыкновенной девочкой, и это-то и оказалось для них самым большим разочарованием: я не блистала талантами. Я не была красавицей, чтобы мне сходили с рук средние оценки, у меня не было ни мозгов, ни внешности – нечему было склонить чашу весов. Порой меня охватывали ханжеские порывы – учиться получше, прилагать побольше усилий, – но, разумеется, все оставалось по-прежнему. Казалось, мне противостояли какие-то неведомые силы. Кто-то оставил открытым окно возле моей парты, и я весь урок смотрела, как дрожит листва, – вместо того чтобы заниматься математикой. Потекла ручка, поэтому я не могла ничего записать. Все мои умения оказывались бесполезными. Я могла надписывать конверты пузырчатыми буквами и рисовать улыбчивые рожицы на клапанах. Варить кофейную жижу, а потом с самым серьезным видом ее пить. Безошибочно настраиваться на радиостанцию с вожделенной песней, словно медиум – на голоса мертвых.
Мать говорила, что я похожа на бабушку, но я подозревала, что она выдает желаемое за действительное, хочет вселить в меня неоправданные надежды. Бабкину историю я знала, ее повторяли машинально, как молитву. Гарриет с финиковой фермы в Индио, которая из выжженной солнцем глуши попала прямиком в Лос-Анджелес. Влажные глаза, мягкий подбородочек. Мелкие зубки, ровные и слегка заостренные, будто у необычной и прекрасной кошки. В студии ее носили на руках, кормили яйцами и взбитыми сливками, а точнее – вареной печенью и пятью морковками, именно такой ужин на моей памяти бабка съедала каждый вечер, когда я была маленькой. Когда она закончила карьеру, семья залегла на дно в Петалуме, на просторном ранчо, где бабка выращивала выставочные розы, прививая их по Бербанку, и держала лошадей.
После бабкиной смерти мы жили на ее деньги – отдельное государство посреди холмов, хотя до города можно было добраться на велосипеде. Но наша удаленность была скорее психологической – став взрослой, я все недоумевала, отчего же мы жили в таком уединении. Мать ходила перед отцом на цыпочках, да и я тоже. Он глядел на нас искоса, советовал есть побольше белка, читать Диккенса или дышать поглубже; он пил сырые яйца и ел соленые стейки, в холодильнике у него всегда стояла тарелка говяжьего тартара, к которой он прикладывался по пять-шесть раз на дню. “Внешний вид отражает внутреннее состояние”, – говорил он, делая гимнастику на японском коврике возле бассейна – сажал меня на спину, отжимался пятьдесят раз. Это казалось каким-то волшебством – вот так взмывать в воздух, сидя по-турецки. Мятлик, аромат остывающей земли.
Если с холмов спускался койот и лез в драку с псом – злобное, захлебывающееся шипение, от которого у меня бежали мурашки по телу, – выходил отец с ружьем и койота убивал. Тогда казалось, что все вот так просто. Лошадей я срисовывала из учебников по карандашному рисунку, заштриховывала им графитовые гривы. Обводила по контуру рысь, тащившую полевку в пасти, в острых клыках природы. Потом я пойму, как же мне всегда было страшно. Как у меня сосало под ложечкой всякий раз, когда мать оставляла меня с нянькой, Карсон, от которой пахло какой-то сыростью и которая всегда садилась не на тот стул. Как мне вечно рассказывали, что мне было весело, а я никому не могла объяснить, что нет, не было. Даже счастливые минуты были чем-нибудь да омрачены – вот отец смеется, а потом я с ног сбиваюсь, чтобы успеть за ним, потому что он уже ушел далеко вперед. Мать кладет руку на мой пылающий лоб, а затем – отчаянное одиночество болезни, мать куда-то исчезла, и я слышу, как она говорит с кем-то по телефону незнакомым голосом. Поднос с круглыми крекерами и остывшей куриной лапшой, желтоватое мясо торчит из-под пленки жира. Галактическая пустота, которая уже тогда, даже в детстве, казалась сродни смерти.
Я даже не задумывалась о том, чем себя занимала мать. Что она сидела, наверное, в пустой кухне, за столом, от которого пахло затхлой тряпкой, и ждала, когда я примчусь из школы, когда вернется домой отец.
Отец целовал мать с такой формальностью, что нам всем делалось неловко, отец оставлял на крыльце пустые пивные бутылки, куда заползали осы, и по утрам колотил себя по голой груди, чтобы укрепить легкие. Он до упора заполнял грубую реальность своего тела, из его ботинок торчали плотные рубчатые носки, перемазанные пыльцой от кедровых саше, которыми он перекладывал белье в комоде. Отец, который вечно, шутки ради, изображал, будто глядится в капот как в зеркало. Я сберегала новости, чтобы было о чем ему рассказать, перебирала дни в поисках хоть чего-то, что его заинтересует. Только став взрослой, я поняла, как странно, что я знала о нем так много, а он обо мне – как будто и ничего. Я знала, что он любил Леонардо да Винчи, потому что тот родился в нищете и открыл солнечную энергию. Знала, что он по одному звуку мотора может угадать марку автомобиля и что, по его мнению, названия деревьев должны знать все. Ему нравилось, когда я соглашалась с ним насчет того, что бизнес-колледжи – это сплошное надувательство, или поддакивала, если он объявлял предателем подростка, который разрисовал свою машину пацификами. Однажды он сказал, что мне нужно научиться играть на классической гитаре, хотя на моей памяти он сам только и слушал каких-то декоративных ковбоев, которые пели о желтых розах, притопывая изумрудными ковбойскими сапогами. Он считал, что не добился успеха только из-за своего роста.
– Роберт Митчем тоже невысокий, – как-то раз сказал он мне. – Так ему подставляют ящики из-под апельсинов.
Заметив идущих через парк девочек, я так и впилась в них взглядом. Брюнетка и ее фрейлины, их смех казался укором моему одиночеству. Я, сама того не зная, чего-то ждала. И тут оно случилось. Очень быстро, но я все равно успела увидеть: черноволосая девочка буквально на секунду оттянула ворот платья, обнажив грудь до красного соска. Прямо посреди многолюдного парка. Не успела я поверить глазам, как она уже поддернула ворот обратно. Все они хохотали, беспечно, непристойно, на окружающих никто даже и не оглянулся.
Девочки прошли мимо гриля, нырнули в проулок за рестораном. Ловко, легко. Я все смотрела. Старшая подняла крышку мусорного бака. Рыжая нагнулась, и брюнетка, упершись коленом в край бака, залезла внутрь. Она что-то там искала, хотя что именно – я даже представить не могла. Я встала, чтобы выбросить салфетку, но остановилась возле урны и принялась смотреть, что будет дальше. Брюнетка вытаскивала что-то из бака, передавала подругам: пакет с хлебом в нетронутой упаковке, кочан худосочной капусты, который они, понюхав, зашвырнули обратно. Было видно, что они не впервые проделывают эту операцию, – неужели они это и вправду потом съедят? Когда брюнетка наконец, перевалившись через край, вылезла из бака, в руках у нее что-то было. Странной формы, цвета как моя кожа, поэтому я подобралась поближе.
Я увидела, что это завернутая в блестящую пленку сырая курица. Тут я, наверное, совсем уж откровенно на них вытаращилась, потому что черноволосая девочка повернулась и поглядела мне прямо в глаза. Она улыбнулась, и в животе у меня все словно оборвалось. Между нами будто что-то промелькнуло, легонько дрогнул воздух. Она встретила мой взгляд открыто, без смущения. Хлопнула дверь ресторана, и девочка, дернувшись, обернулась. На улицу с криками выскочил какой-то здоровяк. Стал гнать их как собак. Девочки похватали курицу, пакет с хлебом и бросились наутек. Мужчина остановился, с минуту глядел им вслед. Вытирая ручищи о передник, пыхтя и раздувая грудь.
К тому времени девочки уже были за квартал отсюда, их волосы взвивались знаменами, черный школьный автобус, покачиваясь, притормозил рядом с ними, и вся троица скрылась внутри.
Один только их вид; омерзительная курица, похожая на эмбрион; одинокая вишенка соска. Все это было таким вызывающим, и, может, поэтому девочки всё не шли у меня из головы. Я никак не могла понять, что к чему. Зачем им искать еду в мусорном баке. Кто был за рулем автобуса, что это за люди решили выкрасить его в такой цвет. Я видела, что эти девочки дорожат друг другом, что они заключили семейный союз, что они точно знали: они все вместе. Долгий вечер впереди – мать ушла куда-то с Сэл – внезапно показался мне невыносимым.
Тогда я впервые увидела Сюзанну – черные волосы даже издалека выделяли ее из толпы, она улыбалась мне откровенно, оценивающе. Я сама не понимала, отчего у меня так защемило в груди, когда я ее увидела. Она казалась такой же странной и дикой, как те цветы, что расцветают раз в пять лет мясистым взрывом, ворсистой, колючей пышностью, которая почти похожа на красоту. Но что же она увидела, когда посмотрела на меня?
В ресторане я зашла в туалет. Не раскисай – нацарапал кто-то фломастером на стене. Тэсс Пайл сосет хуй! Сопутствующие иллюстрации были вымараны. Столько глупых и непонятных зарубок, оставленных людьми, которым пришлось здесь задержаться, сделать крюк, чтобы проделать неизбежную процедуру. Которым хотелось хоть как-то выразить свой протест. Вот самое печальное: Черт – нацарапано карандашом.
Пока я мыла руки и вытирала их жесткой салфеткой, я все рассматривала себя в висевшем над раковиной зеркале. Пыталась хотя бы секунду взглянуть на себя глазами той черноволосой девочки или хотя бы мальчишки в ковбойской шляпе, всматривалась в свои черты в поисках пульсации под кожей. Лицо у меня заметно исказилось от усилий, и мне стало стыдно. Понятно, почему мальчишка презрительно отвернулся, заметил, наверное, как я изнываю. Прочел на моем лице неприкрытый голод, как в пустой тарелке у сироты. Вот чем я отличалась от черноволосой девочки – ее лицо не лезло к другим с вопросами.
Я не хотела этого о себе знать. Я поплескала в лицо водой, холодной, как меня Конни однажды научила. “От холодной воды поры сужаются”. Может, и правда, кстати, кожу на лице как будто стянуло, вода потекла по лицу, по шее. Как отчаянно мы с Конни верили, что стоит нам только следовать всем этим ритуалам – умываться холодной водой, расчесывать щетками из свиной щетины волосы перед сном до тех пор, пока они, наэлектризовавшись, не встанут дыбом, – всё как-то само собой решится и перед нами распахнутся двери в новую жизнь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.