Текст книги "Самые чужие люди во Вселенной"
Автор книги: Эрик Пессан
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Тут-то я и осознаю, что сердце бьется так, будто хочет выскочить из груди.
Многого в этой истории я не узнаю никогда, кое-что узнаю позднее. Например, пока я доедал завтрак, а папа досыпал, беглец далеко не ушел. Может быть, он сделал несколько шагов и, на свое счастье, увидел одного из преследователей прежде, чем тот увидел его. Как можно незаметнее он развернулся и снова спрятался в здании. В подвале было опасно, и он не хотел, чтобы его видели в холле или на лестничных площадках, поэтому укрылся на лестничной клетке. Если жильцам со второго, третьего и четвертого этажей не всегда хватает силы духа дожидаться лифта и они пользуются лестницей, то выше на лестничных маршах пустынно. В здании восемнадцать этажей, кому придет в голову подниматься на самый верх? Именно это он и сделал и остановился на семнадцатом этаже, чтобы иметь возможность быстро убежать наверх или вниз, если паче чаяния пройдет кто-то из жильцов.
Не знаю, чем он занимался весь день. Наверное, голодал, мерз и боялся.
Оставшись один – то есть один с отцом, чей храп доносится из-за двери комнаты и наполняет коридор неравномерным рокотанием, гортанным и бурлящим, – я стараюсь занять свое утро чем могу. В соцсетях никого, вне их тоже; надо сказать, что большинство моих друзей уехали на каникулы в путешествие с родителями или просто к бабушке с дедушкой либо записались в лагерь, городской или на природе. Каналы на ютьюбе, страницы в соцсетях, уведомления в мессенджерах – так время подползло к полудню. Отец пьет кофе на кухне, мы здороваемся на расстоянии. Есть я буду еще не скоро. Холодильник пустой, вчера вечером мама попросила папу купить продукты. Пока он оденется, сходит в магазин и вернется… Есть мы будем часа в три-четыре. Хлеба нет, хлопья я утром доел, поэтому беру яблоко, что вызывает неизбежное: «Хватит жевать до обеда». Я делаю вид, что не слышу, и с яблоком в руке ухожу к себе в комнату. На парковке, вижу, пусто. Я стою и разглядываю безлюдную территорию, здание напротив, фонари, кусты, тротуары, несколько деревьев, которые воткнули специально, чтобы создать видимость уголка природы в царстве асфальта и бетона. Вдали пробегает кошка, кроме нее нет ни души.
Я долго рассматриваю этот пейзаж, так хорошо знакомый, что я уже перестал обращать на него внимание. Только узнав о планах перестроить квартал, я начал замечать, что у меня под носом. Бетон, деревья, дороги, бетон – скромный список, но сердце невольно сжимается. Людям наш район кажется серым и тоскливым. Здесь мой дом, и я всю жизнь прожил в этой квартире с мамой, папой и братом. Чиновники из мэрии показывали нам рисунки, на которых изображен квартал по окончании работ: светловолосые парочки выгуливают собак на газоне, а чернокожие, арабские и азиатские детишки играют в мяч. Здания раскрашены во все цвета радуги. Светит солнце, весна, яркое фотошопное небо с двумя-тремя облачками. А на месте моего дома – пустое место.
Одни жильцы в восторге от такого улучшения окружающей территории. Другие запустили петицию против нашего выдворения и насильственного переселения, пока высотку не взорвали.
Я смотрю вниз, но уже ничего не вижу. Не знаю, чего мне больше хочется: чтобы все осталось как есть или чтобы все изменилось. Норбер говорит, что ему плевать. Мама думает, что мы будем жить в лучших условиях. Папа брюзжит, потому что придется переезжать. А я не понимаю, что чувствую. Как будто пустота возникла. Может, мне и нравится мой дом. Пусть даже серый и тоскливый.
Человек снова пустился бежать, слишком многие хотят его схватить. Он не знает, выдадут ли его преследователям те два мальчика, которые видели его утром. Он не доверяет никому. Он быстро понял: если ты беглец, любой взгляд на тебя, самый краткий, несет опасность. Человек бежит то ли по лестничным маршам, то ли незнамо где. Настал день, и до ночи ему нужно отыскать укрытие.
8
Распахнутые дверцы шкафа открывают взгляду сказочный бардак. Полки прогибаются под тяжестью плохо сложенной одежды, скопившейся за годы, старых игр, забытых книжек и вещей, которые я тоже с удовольствием забыл бы. Слева стоят коробки, справа – большой мешок для мусора на пятьдесят литров, черный. Мать велела разбарахлиться, что я и делаю. Начинаю с настольных игр – шести или семи неполных коробок. Не хватает фишек, кубиков и банкнот. Папа хотел, чтобы я привел все наборы в порядок, потому что задумал перепродать их в интернете. В помойку. Не знаю, откуда у меня столько игр, некоторые принадлежат Норберу, и я понятия не имею, как они залетели ко мне в шкаф. В настольные игры не играет никто и никогда. Не представляю, чтобы мы всей семьей проводили воскресенья за партией-другой в «Монополию». Я видел такое однажды в гостях, мой друг Том пригласил меня на выходные, в субботу мы легли спать черт знает когда, а в воскресенье днем родители Тома предложили нам поиграть в настолки, и у меня прямо челюсть отвисла. Я согласился из вежливости, но чувствовал себя неловко, и весело мне не было. Что тут веселого – играть со взрослыми? Но Том вроде был доволен. Когда партия кончилась (естественно, я проиграл), я его украдкой допросил, пока его мама не отвезла меня домой. Похоже, они часто играли вместе. Вечером, дома, сидя за столом, я вообразил себе всех нас – родителей, Норбера и себя – играющими в скрэббл или «Хорошие деньги». Нет, не складывается. Отец даже по мячу без крика ударить не может, не дай бог я не попытаюсь принять его пас. Если он как-нибудь решит наказать нас развлечения ради, может, и заставит играть в «Монополию», пока у нас не сдадут нервы.
Благодаря выходным у Тома я задним числом понял важную вещь: все семьи разные. В других квартирах живут дети, которые не стыдятся играть с родителями. Хуже того, им вместе весело.
Я ногой утрамбовываю игры в мусорном мешке. Наверное, эти коробки подарили нам бабушки и дедушки. И наверное, мы были еще слишком маленькие, чтобы понять правила.
Между двумя рядами скомканных футболок я нахожу свои старые фигурки, у Человека-паука не хватает ног. Это Норбер виноват, он отломал их, не помню, из-за чего. Помню, что плакал. Я поклялся, что, будь я старше или будь у меня нож, я бы его убил. Меня бы арестовали, отправили в тюрьму, потом судили, и я бы заявил, что это была самооборона. Да, я убил брата, но он первый начал – вернул Человека-паука инвалидом. Я сто раз проиграл эту сцену в своем детском воображении. И каждый раз судья меня отпускал. Амнистия. Суд признавал мои действия самообороной.
Человек-паук полетел туда же, куда игры, грязные кирпичики лего, останки самолетика, неполные колоды карт, купленный на рекламной акции дрон, не умевший летать прямо, новенький учебный набор огородника – рождественский подарок маминой мамы (о чем еще мечтать, как не выращивать чечевицу на батарее). В помойку. Если мы решим все это продать, мы часами будем переругиваться за компьютером, папа захочет слишком много, заломит цену, и, когда настанет время переезжать, квартира будет от пола до потолка забита непроданным барахлом.
Правда, эти кривые куски пластмассы все равно никому не нужны. Все игрушки я получал по наследству от брата, как и одежду, которую он не успел порвать. Десяти минут не прошло, а черный мешок уже полон. Я беру со стола огрызок яблока, кидаю туда же, завязываю мешок и иду на кухню за вторым. Папа смотрит телевизор. Чувствую, если хочу сегодня поесть, надо сходить в магазин самому. Вернувшись в комнату, я провожу ревизию рваным носкам и носкам без пары и на самом дне ящика откапываю подарок на День матери, сделанный в младших классах, – гирлянду со стихами. Я совсем про нее забыл. Помню, что, переписывая стихотворение, допустил грубую орфографическую ошибку, и учительница мадам Кола исправила ее ярким красным фломастером. Она не дала мне переделать гирлянду, потому что я был брат своего брата и она меня за это невзлюбила. В ее классе я провел довольно поганый год. Дарить маме подарок, исчирканный красным учительским фломастером, я не собирался. Я спрятал его в ящике шкафа, День матери прошел, но мама нисколько не удивилась, что я ничего не приготовил ей в школе. Наверное, подумала, что я уже из этого вырос. Или вообще ничего особого не подумала. Или выдохнула оттого, что я не принес очередную уродскую поделку, которой ей полагалось восхититься. Не знаю. Помню только, что плакал, когда прятал эту гирлянду на дно ящика с носками.
Подозреваю, что мадам Кола я тоже многократно убил. Как минимум запихнул в большой мешок и со всей мочи отдубасил палкой, считая удары, чтобы заснуть.
Присяжные все поняли, одни даже хлопали мне, другие подмигивали, как заговорщики. Они тоже хранили страшные воспоминания об учительнице или учителе в младших классах.
Во второй мешок я набиваю старые футболки, которые перешли ко мне от Норбера изрядно растянутыми. Полный идиотизм – носить одежду брата, который в том же возрасте был больше тебя на три размера. Когда нас видят вместе, никто не верит, что мы из одной семьи. Насколько Норбер кругл, настолько я костляв. Воспользовавшись тем, что мы скоро переезжаем, я разбираю вещи. Я больше не могу донашивать за ним старье, тонуть в его громадных свитерах. В мешок.
На днях надо будет заняться ящиками ночного столика и тем, что затолкано под кровать.
Так странно думать, что через две недели мы будем жить в другом месте, а через полтора месяца нашего дома не станет.
В самом низу шкафа я обнаруживаю пакетики из-под своих любимых чипсов – с солью и уксусом. Беда в том, что родители все время покупают чипсы с жуткими вкусами типа барбекю, жареной курицы, жареного лука.
К полке приклеилась упаковка застарелых расплавленных конфет. Они превратились в массу, которая будто приросла к фанере. Я раскрываю ножик и отскребаю мерзкий сгусток. В мешок.
Я убираюсь уже полчаса, а родители и Норбер еще не сделали ничего. Не знаю, когда они решат подготовиться к переезду. У мамы выбора нет, она поздно приходит домой, но папа с Норбером могли бы взяться за дело. Недавно я предложил разобрать что-нибудь из мебели, папа буркнул «потом», и вопрос был закрыт. Из дома выехала уже треть жильцов. Я представляю себе лицо нашего дяди, когда он подъедет, чтобы помочь нам перевозить вещи, и мне становится смешно: он увидит нашу квартиру во всей красе, вещи Норбера в мешках вокруг его кровати и немытую с вечера посуду в раковине. Моя комната, по крайней мере, будет готова.
Мне кажется, я заслуживаю маленького перерыва. Я вставляю наушники в уши и включаю звук на полную громкость. Снаружи на парковке ни единого движения. У меня в мозгу Slipknot гортанно орут psychosocial[3]3
Психосоциум (англ.).
[Закрыть]. Я хотел бы понимать английский, чтобы переводить слова песен.
Интересно, все ли в доме раскладывают вещи по коробкам, как я.
Однажды нам в почтовый ящик упала записка. Восемнадцать этажей, по четыре квартиры на каждом – итого семьдесят два одинаковых, не очень ясных письма. Мы узнали, что квартал будет полностью перестроен и что в рамках этой перестройки здание, в котором мы живем, подвергнется реновации. На всех этажах, в холле, при встрече в магазинчике на углу или на просторах торгового центра «Волшебная долина» по другую сторону кольцевой люди только об этом и говорили. Родители обсуждали новость за столом. Папе мысль о реновации не давала покоя. Он боялся шума, не желал ежедневно просыпаться оттого, что где-то сверлят и стена дрожит.
Строительные работы сами по себе – новость неплохая. Здесь все полувековой давности: район вырос разом, но с тех пор мало что было сделано. Мазнут иногда кисточкой – и все. Хотя нет, неправда: почти до самого центра протянулись трамвайные пути, открылись торговые точки, появилась новая начальная школа, когда старая переполнилась.
Это не мешало таким людям, как папа, брюзжать заранее, что, дескать, с утра до вечера будем слушать отбойные молотки. А другие обрадовались. Мама надеялась, что будет больше места для ванны. Зимой объявили общее информационное собрание в конференц-зале местного культурного центра. Депутаты должны были представить нам проект перестройки района и ответить на вопросы.
Ни мама, ни папа на собрание не пошли, не видя смысла тратить время на говорильню. Свою ошибку они осознали на следующий же день, побеседовав в лифте с соседями. Ужинали мы в тишине. Я не задавал вопросов, я уже научился нырять под воду, когда на поверхности собирается буря. Я чувствовал напряжение между родителями, но я не подумал про дом, я решил, что они снова поругались. Новость я узнал через день в школе. Она попала на первые полосы местной прессы: квартал будет реконструирован, это так. Здания перекрасят, тротуары расширят, сделают больше безопасных велосипедных дорожек, островки зелени увеличат за счет общих садов и огородов… а нашу башню снесут. В то утро я понял важность слов: реконструкция – это обновление существующей застройки. Реновация – разрушение с целью построить заново.
В школе об этом заговорил учитель истории и географии. Половина учеников живет в нашем районе, и я единственный – в башне.
На втором собрании с мундепами были все, даже я (не пришел только Норбер). Нам объяснили, что строения устарели и обветшали. Модель городского развития изменилась. Прозвучало слово «анахронизм». Обломок поспешной тяп-ляп застройки шестидесятых. На его месте вырастут два здания пониже, но более просторные и удобные. Всех переселят в намного лучшие условия. Высотки уже в прошлом, улыбались депутаты, это ископаемые из другой эры. Наше жилище они называли ВЗ – высотное здание. Квартал преобразится, говорили они, станет намного разнообразнее и динамичнее. Они обещали вернуть магазины и службы шаговой доступности, они употребляли абстрактные слова: перепланировка жилых комплексов; проект, предназначенный для предупреждения пауперизации. Они не сказали «гетто», но все услышали так.
Одно обстоятельство депутаты и инженеры упустили: наше здание, самое высокое здание квартала, – не просто головоломка из семидесяти двух деталей, которые нужно расположить по-другому, а место, где мы живем, причем некоторые – уже пятьдесят лет. Место, где многие из нас родились. Это наш дом. Не просто устаревшая модель городского развития, а место, где нам нравится жить.
Я хожу иногда на окраину района. Кое-кто из моих друзей живет в бывших домах для рабочих, одноэтажных, с садиком позади. Интересно, а если их бы заставили переехать, что бы было? Сильнее ли чувство своего дома, если это отдельная постройка, а не квартира? Легче ли жить на земле, чем на высоте? Мы что, не имеем права чувствовать себя как дома в ВЗ?
У меня в ушах Anvil шпарят Badass rock N roll[4]4
«Крутой рок-н-ролл» (англ.).
[Закрыть], гитарные риффы дрожат в нескольких сантиметрах от мозга. Я думаю, чем бы мне занять день. Сейчас не больше одиннадцати, друзья еще спят.
На втором собрании слова колотили нам по темени, как нестихающий ливень, от которого было не укрыться. Говорили о доработке проекта устойчивого городского развития, публичных слушаниях, вписывании жилища в окружающую среду, подготовке документа, утверждающего совместные действия, пересмотре качества условий жизни. Слова падали с безжалостной регулярностью. Мы насквозь пропитались абстрактными терминами и пустыми формулировками. С тех пор как выяснилось, что реновация означает снос, мы перестали понимать, что значит то или иное слово, мы стали бояться того, что оно в себе прячет. Пересмотр качества, проект, вписывание жилища, перестройка – а что, если в каждом из этих слов кроется ловушка? Как бывает, когда подписываешь договор, страницы и страницы мелких буковок, и не понимаешь ни слова. Для говорящего речь не то же самое, что для слушающего.
Нас едва ли не обвинили, что мы нарочно живем в развалине, которая в таком состоянии, что хуже не придумаешь: вот-вот рассыпется. Здание ветхое. Здание съедает кучу денег на обслуживание. Здание так плохо изолировано, что отапливать его – все равно что отапливать улицу и небо. Все это нам известно. Мы годами информировали об этом стройкомпанию. Мы даже направляли им петиции по поводу того, что в квартирах слишком холодно зимой и слишком жарко летом. Мы ждали, что компания – застройщик социального жилья решит наши проблемы. А не выкинет башню на помойку вместе со всеми жизнями, которые еще теплятся внутри нее.
Максимальное количество жильцов, объяснили нам, по возможности будет переселено в другие здания квартала. Это сказал один депутат, весь такой стройный и гладкий, в сером костюме и веселом оранжевом галстуке. «Другие, – продолжал он, – смогут воспользоваться возможностью попробовать другое жилье в разных районах города».
«Возможность» – вот еще одно приятное слово, за которым прячется мрачный смысл. Возможность быть вышвырнутым из дома.
Проверяю телефон. Полный штиль. Вытягиваю шею и вижу парковку: по ней идет тот мерзкий тип, который утром звонил в дверь, а потом встретился мне на лестнице. Он ходит между машинами, все ищет беглеца, спавшего у нас в кладовке. Что полагается делать в таких ситуациях? Звонить в полицию? А если мерзкий тип и есть полицейский в погоне за жертвой? Бывает же, что люди бегут от войны, рискуя жизнью, пересекают океан, прячутся под грузовиками, пешком переходят горы, а на месте их винтит полиция и отправляет назад, туда, где их убьют. Я читал в газетах.
Не знаю, как тут действовать. Если отцу рассказать, он ответит – не наши булки. Это традиционный папин ответ, о чем бы я ни спросил. Занимайся своими булками. Однажды я даже полез в Сеть проверять, что он имеет в виду, и оказалось, «булки» – это в просторечии зад. Занимайся своей задницей – лучшее резюме папиной философии.
Я беру мешки с барахлом и выхожу в коридор. Отца не видно. Ни в ванной, ни на кухне, ни в гостиной. Надеюсь, он не лег обратно спать. В прихожей нет его ботинок – значит, ушел. Я выхожу, захлопываю дверь, и тут же в моей голове тревожный звоночек: всегда запирай дверь, даже если отлучился на минуту. Хотел бы я очистить свою черепушку от всего, чем родители ее набили. Во-первых, у меня заняты руки, во-вторых, кто захочет нас ограбить? Взять-то нечего: телевизор шипит, у миксера треснула чаша, дивиди-проигрыватель собирает пыль. Мои драгоценности – телефон и ножик – я ношу в карманах джинсов. Вызываю лифт, но решаю не ждать и спускаюсь по лестнице.
Мешки с глухим шумом падают в мусорку. На секунду заглядываю на парковку. Тип убрался. Попутный ветер. Уже чувствуется жара. По телевизору с прошлой недели призываются позаботиться о старшем поколении. Интересно, сколько уже лет я не виделся с дедушкой и бабушкой? Папины родители умерли один за другим два года назад, а с мамиными папа рассорился. Почему – не знаю. Подозреваю, что попросту либо они не нравились папе, либо наоборот. Звонит ли мама своей маме, чтобы узнать, все ли в порядке? Каждый думает о своих булках.
Снова надеваю наушники и обхожу квартал. Трудно поверить, что к концу каникул от здания останется большая куча камней. Я ухожу подальше от торгового центра, чтобы не столкнуться с отцом, если он действительно пошел за покупками. Смотрю, что поделывают друзья. Большинство далеко, проводят лето с родителями на море, у бабушек-дедушек, за границей. Район опустел, как будто незаметно для меня все человечество истребил инопланетный вирус. Do you know what you are?[5]5
Ты знаешь, кто ты? (англ.)
[Закрыть] – спрашивает на ухо певец Limp Bizkit, и я вынужден признать, что не знаю совсем.
Никаких следов ни мерзкого типа, ни того странного человека, который спал у нас в кладовке. Дверь я не запер, нужно вернуться домой раньше отца, чтобы не было скандала. В холле я в третий раз за три дня читаю афишку мэрии про литературную студию по субботам днем. «Напишите историю своего дома». В объявлении указано, что студия для всех и бесплатная. Дизайнеру не хватило вдохновения, и он просто налепил в фотошопе наше здание поверх плана квартала. Участникам студии помогает писатель. Его имя ничего мне не говорит. Осенью мэрия издаст книжку. Как-то вечером мама спросила, интересует ли меня это. Вообще-то она обратилась не только ко мне, но и к Норберу. Брат опустил глаза и промолчал. Папа расхохотался и сказал, что мы напишем роман, Норбер ушел к себе в комнату, и мне уже отвечать было необязательно.
Студия завтра, собирается в культурном центре ровно через дорогу. Не то чтобы я не любил писать, когда нужно я могу, но я не понимаю, что в этом увлекательного.
Уже собираясь подняться, я иду в подвал. Нажимаю кнопку выключателя и смотрю на слабо освещенный коридор с голыми бетонными стенами. Сжимаю нож в кармане джинсов. Двигаюсь вперед, сердце колотится,
раз шаг,
два шаг,
три шаг.
Не знаю, зачем я пошел проверять подвал. Тот, чье убежище мы раскрыли, удрал со всех ног. Не идиот же он прятаться в том же месте. Перед дверью я на секунду останавливаюсь. Прислушиваюсь, но ничего не слышу. Левой рукой толкаю дверь. Правой сжимаю рукоять ножа в кармане. Слегка дрожа, включаю свет,
Ничего,
никого,
выдыхаю.
Смотрю на пол, на коробки, старую одежду в мешках. Почему родители все это не выкинут? Наверное, надеются как-нибудь продать. Переезд заставит их провести жесткий отбор и ликвидацию. На измятых мешках я замечаю след тела того человека, что спал здесь ночью.
Что-то блестит на полу. Нагнувшись, обнаруживаю незнакомую вещь и беру двумя пальцами. Что-то вроде камешка, очень правильной формы, сантиметра четыре высотой и два шириной. На удивление легкий. Нет, это не камень. Бликует на свету, как металл, но и не металл. Присматриваюсь внимательнее. Цвет сероватый. Ни одного шва или отверстия, середина выпуклая, бока немного сплюснуты. Держать ни горячо, ни холодно, как будто в точности температура тела. Это не деталь от механизма, приспособить не к чему. И не драгоценность – не на что нанизать и нечем приколоть. Я уверен, что этот предмет принадлежит не нам. Либо его принес Норбер из очередной таинственной вылазки и обронил, либо – меня передергивает – его потерял тот странный утренний гость.
Лампа в коридоре гаснет, я вскрикиваю от неожиданности. Смеюсь над собственным испугом, закрываю дверь и быстро поднимаюсь, пока не вернулся отец и не прочитал нотацию о моей преступной халатности.
До вечера не происходит ровным счетом ничего. На мои сообщения никто не отвечает. Я фотографирую пустой шкаф и посылаю фотку Тому. Он с родителями в Испании и получит ее, когда подключится где-нибудь к вайфаю. Смотрю какие-то видео; пробую пароль, который якобы взламывает Netflix, но напрасно; читаю несколько страниц из толстого научно-фантастического романа; обедаю в молчании наедине с отцом. Норбер где-то бродит, и слава богу, потому что папа его порцию не предусмотрел. В конце концов минуты группируются в шесть рядов по десять и почти по волшебству превращаются в час.
Глядя, как ест отец, я подумал о коже. Как она может так сильно растянуться и не треснуть? Из-за жары папа с утра до вечера ходит в майке. Поразительно, как у него не лопается живот. После обеда, в ванной, я защипнул и растянул насколько мог кожу на руках и животе. От силы пара сантиметров, дальше больно. Получается, нужно годами растягивать эпидермис, заставлять его раздуваться миллиметр за миллиметром, становиться гибким и эластичным.
Интересно, растолстею ли я с возрастом. Не хотелось бы. У Норбера избыточный вес, так сказала медсестра в школе. У папы реально ожирение, он говорит, что из-за гормонов. Может, и правда: он всегда отказывался делать обследования, назначенные врачами. А у мамы нет, мама только чуть-чуть кругленькая, но по сравнению с ним выглядит почти маленькой. Надеюсь, в будущем я не стану похож на них. Большим и указательным пальцами правой руки я захватываю кожу на левой сверху и тяну не отпуская. Она отстает и растягивается на четыре или пять сантиметров, дальше я сдаюсь. На руке остается красная отметина – через час она становится желтой с синим.
Вечером хлопает дверь, в коридоре отрывисто звучат слова, потом шаги, потом закрывается дверь в комнату Норбера. Брат вернулся домой. Я не смею постучаться к нему. Смотрю на часы: минут через двадцать вернется мама. Подожду ее прихода и тогда выйду из комнаты и рискну появиться в гостиной или на кухне.
Когда мама приходит вечером с работы, ее лицо словно говорит о том, как утомителен этот мир. На ее старых фотографиях видна радость, которая теперь пропала, стерлась от усталости. Сейчас у нее лицо человека, каждый день ведущего борьбу, зная, что так продлится до конца.
Я предлагаю ей помочь с ужином, но она в раздражении отрицательно щелкает языком. Двигается она резко, как всякий раз, когда чем-то недовольна. И без просьбы уматывать понятно, что она хочет побыть одна. Я бездумно выхожу из квартиры. На лестнице никого, в холле никого, на парковке перед домом никого. Прежде чем снова подняться, заглядываю в подвал. Иногда у меня хорошо получается врать самому себе, и сейчас я думаю, что надо проверить, запер ли мой братец дверь на ключ, а то велосипед стащат. На самом-то деле я отлично знаю, что ищу. И не обманываюсь.
Я поворачиваю ручку,
дверь незаперта,
успеваю подумать, что Норбер дебил,
и вижу:
тот человек,
он здесь, сидит на полу, на мешках с одеждой,
он вскакивает,
у него бегают глаза,
он смотрит мне за спину,
смотрит, один ли я,
ему страшно,
я уверен, ему страшно,
я так сильно чувствую его страх, что забываю о своем, забываю, что у меня дрожат руки и сердце норовит выпрыгнуть из груди,
я тихонько говорю «тсс»,
я делаю знак рукой, протягиваю ее вперед ладонью вверх,
не знаю, удается ли мне улыбнуться,
открываю рот, но говорить не получается,
я больше не двигаюсь, и человек тоже стоит неподвижно, он не такой высокий, как мне казалось, не больше метра шестидесяти, кожа у него необычайно белая, как лист офисной бумаги. Глаза расширены, он не пересекается со мной взглядом, он слушает, он натянут как тетива, он готов сделать прыжок.
Я думаю о таймере, я знаю, что свет скоро погаснет, и не испытываю ни малейшего желания остаться в темноте вместе с незнакомцем. «Белый негр», – презрительно сказал тот тип на лестнице. Я медленно зажигаю свет в кладовке, как раз в тот момент, когда коридор за спиной погружается во мрак. Человек не двигается. Я едва угадываю, что он дышит. С тем же успехом он мог быть восковой фигурой. Напоминает зверя, который замер, чтобы спастись от хищника. Или еще хуже – кролика, загипнотизированного светом фар машины, которая несется прямо на него.
«Здравствуйте, – начинаю я, – ничего плохого я вам не сделаю». Слова как будто не в горле у меня рождаются, а в животе. Проходит вечность, прежде чем они достигают губ. «Джеф», – говорю я, приложив ладонь к груди. Проходит несколько секунд. Биение сердца понемногу замедляется. Не знаю, понял ли человек мои слова. По его застывшему лицу ничего не определить. На нем старые, потертые штаны и растянутый свитер, из рукавов торчат только пальцы, такие же белые, как лицо. Волосы ежиком, бровей нет. Готов поклясться, все его тело абсолютно безволосое. Я не слышу, как он дышит. Только вижу, как движутся глаза. Проходит еще несколько секунд, а потом человек внезапно расслабляется, обмякает, руки повисают свободно, ноги не напряжены. Лицо бесстрастно.
«Я ничего не скажу, – объясняю я. – Можете спать здесь». Я спрашиваю, хочет ли он есть, и, не получив ответа, неуверенно подношу руку ко рту. Хорошо бы он понял, облегчил мне задачу. Но он по-прежнему неподвижен, не улыбается, не показывает на рот или живот. Не могу сообразить, то ли он немой, то ли мои жесты остаются для него загадкой. Во всех ли странах обозначают голод, поднося руку ко рту?
«Не уходите, – говорю я ему, – я принесу вам кое-что». Очень медленно выхожу в коридор, включаю свет там и гашу в кладовке, иду дальше. Каждый миг жду, что он оттолкнет меня и сбежит, но нет, он стоит не шевелясь. Я взлетаю наверх. На мое счастье, мама в гостиной, я слышу, как они с папой спорят, их голоса больше противостоят друг другу, чем разговаривают. До меня доносятся упреки, обычная ссора насчет того, что, пока мама на работе, папа ничего не делает по дому. В кои-то веки я рад, что родители перебрасываются колкостями и я могу спокойно открыть шкаф, взять упаковку печенья и большую бутылку минеральной воды. В холодильнике я хватаю питьевые йогурты, упаковку колбасы. Отрезаю кусок от буханки на столе и ухожу так же быстро, как пришел. На лестнице я вдруг застываю от страха: какой же я идиот, что болтаюсь с полными руками еды, нужно было взять пакет и спрятать продукты. Человека в подвале преследуют. Если я встречу тех, кто за ним гонится, они моментально поймут, для кого эта провизия. Отступать слишком поздно, я рискую привлечь внимание родителей, если вернусь в квартиру. Я спускаюсь, приоткрываю дверь на лестницу. В холле ни души. Бегу до двери в подвал, снова спускаюсь по ступенькам, включаю лампу с таймером и приближаюсь к кладовке, снова чувствуя, как колотится сердце.
Наверняка он сбежал, смылся, думаю я.
Открываю.
Он тут.
Ровно на том же месте. Как примерз. Руки болтаются, ноги чуть согнуты, глаза бегают, зубы стиснуты. Я молча кладу продукты на коробку. Показываю, что это для него, и ухожу. Не знаю, понял ли он. Помнится, в пятом классе учительница рассказывала историю про африканку (забыл, из какой страны), беженку с грудным ребенком. Ее приютили члены какого-то общества, но возникла проблема: она целый день ходила с ребенком в ванную, на полную мощность открывала краны и играла с малышом, не думая закупорить ванну. Люди, у которых она поселилась, неоднократно ей объясняли, что нужно вставлять пробку, что горячая вода стоит дорого. Женщина плохо понимала по-французски, да и по-английски, кивала, но ничего не менялось. Через неделю хозяева заявили, что больше не хотят держать ее у себя, такую тупоголовую. Общество отправило к ним переводчика, и женщина объяснила, что жила на берегу реки и привыкла купать малыша несколько раз в день, а эти мужчина и женщина, у которых она живет, грязнули: для них купаться – значит погружаться в стоячую воду, полную микробов и бактерий. Только бегущая вода полезна для здоровья.
Не знаю, почему вспомнил эту историю.
Наверное, она о том, что иногда очень сложно друг друга понять. Только за столом, в ледяной тишине семейного ужина, в течение которого папа с мамой старательно не обращали друг к другу ни взглядов, ни слов, я сообразил, что должен поговорить с Норбером. Завтра, если он, как обычно, уйдет утром и захочет взять велосипед, то наткнется на человека в кладовке.
Папа ел молча. Мама ела молча. Норбер ел молча. Не знаю, подумалось ли им, как мне, что это молчание в конце концов набьет нам полные рты невысказанных слов. Молчание отбивает у меня аппетит, и я почти не притронулся к еде. И не из-за этой фишки с эластичностью кожи. Папа иногда злится и спрашивает, не сижу ли я на диете. Я вру, что не голоден, это неправда, я не говорю, что не могу больше терпеть, что в этой семье умеют только молчать и препираться. Не говорю, что мне надоело каждый вечер садиться за стол, где вместо нас разговаривает телевизор. Я вспоминаю Тома, как его родители за столом рассказывают друг другу, что произошло за день, как его мама расспрашивала меня, чем я увлекаюсь, свои робкие ответы: я не привык, чтобы взрослые мной интересовались.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?