Текст книги "Прощай, оружие!"
Автор книги: Эрнест Хемингуэй
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Глава 8
На следующий день нам сообщили, что ночью будет атака и что там нужны четыре машины. Никто ничего толком не знал, но все с уверенным видом делились своими стратегическими соображениями. Я ехал в первой машине и, когда мы проезжали мимо британского госпиталя, велел шоферу остановиться. Остальные за нами тоже затормозили. Я вышел и махнул шоферам, чтобы ехали дальше и ждали на перекрестке у дороги на Кормонс, если мы не догоним их раньше. Я торопливо пересек аллею и, войдя в приемную, попросил позвать мисс Баркли.
– Она на дежурстве.
– Могу я повидать ее всего на одну минуту?
Послали санитара узнать, и тот вскоре ее привел.
– Я зашел справиться, стало ли вам лучше. Мне сказали, что вы на дежурстве, но я все равно попросил вас позвать.
– Со мной все хорошо, – сказала она. – Вчера, наверное, был тепловой удар.
– Что ж, мне пора.
– Я выйду с вами ненадолго.
– С тобой точно все хорошо? – спросил я уже на улице.
– Да, милый. Сегодня придешь?
– Нет. Я сейчас уезжаю; сегодня представление у Плавы.
– Что за представление?
– Да так, ничего особенного.
– А когда вернешься?
– Завтра.
Она что-то расстегнула у себя на шее и вложила мне в ладонь.
– Это святой Антоний, – сказала она. – И завтра вечером обязательно приходи.
– Ты что, католичка?
– Нет. Но святой Антоний, говорят, хороший защитник.
– Ладно, тогда буду беречь его. Прощай.
– Нет, – сказала она, – не надо прощаний.
– Ладно.
– Пожалуйста, береги себя и будь осторожен… Нет, не целуй меня. Здесь нельзя.
– Ладно.
Оглянувшись, я увидел, что она стоит на ступеньках. Она помахала мне, и я послал ей воздушный поцелуй. Она еще махала, но я уже вышел за ворота, залез в машину, и мы тронулись. Образ святого Антония был в маленьком медальоне из белого металла. Я открыл медальон и вытряхнул его на ладонь.
– Святой Антоний? – спросил шофер.
– Да.
– У меня тоже такой есть. – Убрав правую руку с руля, он расстегнул ворот гимнастерки и вытащил медальон. – Видите?
Я сунул своего Антония обратно в медальон, сложил золотую цепочку и убрал в нагрудный карман.
– Что, не наденете?
– Нет.
– Лучше надеть. Иначе зачем он.
– Ладно.
Я расстегнул замок на цепочке, надел ее на шею и снова застегнул. Святой повис поверх моего кителя; я раскрыл ворот, расстегнул рубашку и сунул медальон под нее. Всю дорогу я чувствовал, как металлический футляр упирается мне в грудь. Потом я совсем про него забыл. После ранения я больше его не видел. Наверное, кто-то снял его с меня на перевязочном пункте.
Переправившись через мост, мы поехали быстрее и вскоре увидели впереди поднятую другими машинами пыль. Дорога сделала петлю, и мы увидели эти три машины. Издалека они казались очень маленькими, пыль клубилась у них под колесами и уходила за деревья. Мы поравнялись с ними, обогнали и свернули на другую дорогу, которая шла в гору. Двигаться в колонне неплохо, если едешь в головной машине, и я уселся поудобнее, рассматривая окрестности. Мы были в предгорьях по эту сторону реки, и когда дорога забралась выше, на севере показались высокие горы, на которых до сих пор лежал снег. Я оглянулся: остальные три машины поднимались следом, держась друг за другом так, чтобы пыль от впереди идущей машины не застилала обзор. Мы проехали мимо длинной вереницы груженых мулов; рядом с ними шли погонщики в багряных фесках. Это были берсальеры.
После каравана из мулов на дороге больше никто не попадался, и мы взбирались с холма на холм, а потом по длинному пологому склону спустились в речную долину. Вдоль дороги росли деревья, и справа за ними я увидел реку, неглубокую, прозрачную и быструю. Река обмелела и текла узкими протоками среди песка и гальки, а иногда расстилалась пленкой по галечному дну. Рядом с берегом вода скапливалась глубокими лужами, ярко-голубыми, как небо. Над рекой выгибались каменные мосты, к которым вели тропинки, ответвлявшиеся от дороги, и за ними тянулись каменные крестьянские дома с раскидистыми, будто канделябры, грушевыми деревьями у южной стены и низкие каменные ограды полей. Дорога долго шла по долине, а потом мы свернули и снова стали подниматься. Дорога круто забирала вверх, извиваясь в каштановой роще, пока наконец не пошла вдоль гребня. В просветах между деревьями, далеко внизу, блестела на солнце полоса реки, разделявшей две армии. Мы ехали по каменистой новой военной дороге, проложенной по самому гребню, и я смотрел на север, где тянулись два горных хребта, буро-зеленые до снеговой линии, а выше – белые и ярко сияющие на солнце. Затем, когда дорога снова пошла вверх, показался третий хребет – еще более высокий и заснеженный, белый, как мел, и изрезанный причудливыми бороздами, а совсем далеко за ними маячили еще горы – трудно было сказать, всамделишные или нет. То были горы австрийцев, у нас таких не было. Впереди показался закругленный съезд направо, и дорога резко пошла вниз между деревьями. По этой дороге двигались войска, и грузовики, и мулы с горными орудиями, и когда мы ехали, держась обочины, я видел далеко внизу реку, бегущие вдоль нее рельсы и шпалы, старый мост, по которому железная дорога уходила на другой берег и ныряла под гору, и разрушенные дома городка, который нам предстояло взять.
Уже почти стемнело, когда мы спустились и свернули на главную дорогу, что шла вдоль реки.
Глава 9
Дорога была запружена, и по обе стороны стояли щиты из кукурузных и соломенных циновок, и циновки были накинуты сверху, и все это напоминало вход в шапито или деревню аборигенов. Мы медленно ехали по соломенному тоннелю и выехали на голое, расчищенное место, где прежде была железнодорожная станция. Дорога шла ниже береговой насыпи, и в насыпи были вырыты укрытия для пехоты. Солнце уже садилось, и, выглянув над насыпью, я заметил на той стороне над холмами силуэты австрийских наблюдательных аэростатов – черные на фоне заката. Мы поставили фургоны за развалинами кирпичного завода. Ямы и котлованы печей были оборудованы под перевязочные пункты. Там работали трое знакомых мне врачей. Главный врач сказал, что, когда все начнется и к нам станут грузить раненых, мы поедем по укрытому тоннелю к основной дороге, где будет устроен распределительный пункт, и раненых перегрузят на другие машины. Только бы не случилось затора. Дорога была всего одна. Ее замаскировали, потому что она просматривается с австрийского берега. Здесь, на кирпичном заводе, от винтовок и пулеметов нас защищала насыпь. Мост через реку был разрушен. Когда начнется артобстрел, наведут другой, а часть войск перейдет реку вброд за излучиной, где мелко. Главный врач был невысокого роста, с подкрученными вверх усами. Он воевал в Ливии и там заработал два знака за ранения. Он сказал, что если все пройдет успешно, то подпишет для меня представление к награде. Я тоже выразил надежду на успешный исход, но награду считал излишней. Я спросил, нет ли где просторного блиндажа для шоферов, и майор выделил мне одного солдата в провожатые. Тот привел меня в блиндаж, который оказался очень удобным. Шоферы были довольны, и я оставил их там. Главный врач предложил выпить с ним и еще двумя офицерами. Мы выпили рому, и обстановка сразу стала очень дружеской.
Тем временем смеркалось. Я спросил, на который час назначено наступление, и мне ответили, что как только стемнеет. Я вернулся к шоферам. Они сидели в блиндаже и разговаривали, но при моем появлении замолчали. Я раздал каждому по пачке «Македонии» – неплотно набитых сигарет, из которых высыпался табак, и нужно было закрутить концы, прежде чем закуривать. Маньера чиркнул зажигалкой и передал ее по кругу. Зажигалка напоминала формой радиатор «фиата». Я пересказал то, что услышал.
– А почему мы не видели распределительный пост? – спросил Пассини.
– Он был как раз за съездом, где мы свернули.
– На дороге будет форменный бардак, – сказал Маньера.
– Нас… расстреляют как нечего делать.
– Скорее всего.
– А что по еде, лейтенант? Когда все начнется, будет не до кормежки.
– Сейчас схожу узнаю, – сказал я.
– Нам сидеть тут или можно осмотреться?
– Лучше сидите.
Я вернулся в блиндаж к главному врачу. Он сказал, что полевая кухня скоро прибудет и шоферы смогут прийти за своей порцией похлебки. Если котелков нет, он выдаст им запасные. Я сказал, что котелки, скорее всего, есть. Вернувшись к шоферам, я сказал им, что позову, как только приедет еда. Маньера сказал, что хорошо бы ее привезли до обстрела. До моего ухода они молчали. Все они были простые механики и ненавидели войну.
Я сходил проверить машины и осмотреться, а потом вернулся в блиндаж к шоферам. Мы все сидели на земле, прислонившись к стенке, и курили. Снаружи почти совсем стемнело. Земля была теплая и сухая, я привалился к стене всей спиной, устроившись на копчике, и расслабился.
– Кто идет в атаку? – спросил Гавуцци.
– Берсальеры.
– Только берсальеры?
– Кажется, да.
– Для настоящей атаки здесь мало солдат.
– Потому что настоящее наступление, видимо, будет в другом месте.
– А те, кто пойдет в атаку, об этом знают?
– Навряд ли.
– Конечно, не знают, – сказал Маньера. – Если б знали, не пошли бы.
– Еще как пошли бы, – сказал Пассини. – Берсальеры те еще кретины.
– Они храбрые и хорошо дисциплинированны, – сказал я.
– Они здоровые и широкоплечие, но все равно кретины.
– А гренадеры к тому же еще высокие, – сказал Маньера.
Это была шутка. Все засмеялись.
– А вы были, tenente, когда они отказались идти в бой и каждого десятого расстреляли?
– Нет.
– Вот, было такое. Их выстроили и каждого десятого отвели на расстрел к карабинерам.
– Карабинеры… – Пассини сплюнул на землю. – Но гренадеры-то: высоченные, и отказались идти.
– Вот бы все отказались, тогда бы и война кончилась, – сказал Маньера.
– Только гренадеры не потому не пошли. Они струсили. У них все офицеры из благородных семей.
– Некоторые офицеры пошли в бой одни.
– А двоих, которые не хотели идти, застрелил сержант.
– Но кто-то же пошел.
– Тех, кто пошел, потом не выстраивали и каждого десятого не забирали.
– Одного моего земляка так расстреляли, – сказал Пассини. – Высокий такой, плечистый, статный, как раз для гренадеров. Вечно в Риме. Вечно с девочками. Вечно с карабинерами. – Он усмехнулся. – Теперь у их дома поставили часового со штыком, и никто не смеет навестить его отца, мать, сестер, а отца лишили гражданских прав, и он не может даже голосовать. И закон их больше не защищает. Заходи кто хочешь и бери что хочешь.
– Если б не страх за родных, то никто бы в атаку и не пошел.
– Вот еще. Альпийские стрелки пошли бы. Ардити пошли бы. Да и берсальеры тоже.
– Так ведь и берсальеры драпали. Теперь пытаются это забыть.
– Зря вы разрешаете нам такие разговорчики, tenente. E viva l’esercito[9]9
И да здравствует армия! (ит.)
[Закрыть], – ехидно заметил Пассини.
– Да слышал я все это, и не раз, – сказал я. – Покуда вы сидите за рулем и делаете свое дело…
– …и помалкиваете в присутствии других офицеров, – закончил за меня Маньера.
– Я считаю, что войну нужно довести до конца, – сказал я. – Она не кончится сама по себе, если одна из сторон перестанет сражаться. Если мы сдадимся, будет только хуже.
– Хуже уже не будет, – учтиво возразил Пассини. – Хуже войны ничего нет.
– Поражение куда хуже.
– Вряд ли, – с той же учтивостью сказал Пассини. – Что такое поражение? Ты просто идешь домой.
– А враг идет за тобой. Отбирает дом, уводит сестер.
– Вряд ли, – сказал Пассини. – За каждым не пойдет. Пусть каждый сам защищает свой дом. Пусть не отпускает сестер за дверь.
– Тогда вас повесят. Или снова забреют в солдаты. И не в шоферы санитарной службы, а в пехоту.
– Всех не перевешают.
– Не может чужое государство заставить тебя воевать, – сказал Маньера. – В первом же сражении все разбегутся.
– Как чехи.
– Вы просто не знаете, что значит быть побежденным, потому и не боитесь.
– Tenente, – сказал Пассини. – Вы, помнится, разрешили нам говорить? Ну так слушайте. Нет ничего хуже войны. Мы в санитарных частях даже не представляем всех ее ужасов. А те, кто понимает, насколько все ужасно, ничего не могут поделать, потому что сходят с ума. Есть люди, которые никогда этого не поймут. Есть люди, которые боятся своих офицеров. Вот такими и делается война.
– Я знаю, что война – это плохо, но ее нужно довести до конца.
– У войны не бывает конца.
– Нет, бывает.
Пассини покачал головой.
– Войну победами не выигрывают. Ну возьмем мы Сан-Габриеле. Ну, отвоюем Карсо, Монфальконе и Триест. А дальше что? Видели сегодня все те дальние горы? Думаете, сможем взять и их тоже? Только если австрияки сложат оружие. Одна сторона должна сдаться. Так почему не мы? Если они войдут в Италию, то быстро утомятся, развернутся и уйдут. У них уже есть своя страна. Так нет же, идут войной на других.
– Да ты оратор.
– Ну мы же не крестьяне. Мы механики. Мы думаем. Мы читаем. И даже крестьянам хватает ума не боготворить войну. Всем ненавистна эта война.
– Просто правящий класс – это тупицы, которые никогда ничего не понимали и никогда не поймут. Вот потому мы и воюем.
– А еще они на этом наживаются.
– Многие не наживаются, – сказал Пассини. – Они для этого слишком тупы. Воюют за просто так. Из глупости.
– Всё, хорош, – сказал Маньера. – Что-то мы разговорились, даже для tenente.
– Ничего, ему нравится, – сказал Пассини. – Мы еще обратим его в свою веру.
– Но пока хватит, – сказал Маньера.
– Что же, tenente, скоро обед? – спросил Гавуцци.
– Сейчас узнаю, – сказал я.
Гордини поднялся и вышел вместе со мной.
– Могу я вам чем-то помочь, tenente? Может, поручение какое?
Из всех четверых он был самым тихим.
– Ну пошли, если хочешь, – сказал я. – А там поглядим.
Снаружи совсем стемнело, и было видно, как по склонам блуждают длинные лучи прожекторов. На нашем фронте использовали большие прожекторы, установленные на фургонах, и иногда ночью, проезжая почти у самой передовой, можно было встретить на обочине такой фургон, а рядом офицера, направлявшего прожектор, и перепуганную команду. Мы прошли через заводской двор к главному перевязочному пункту. Над входом был сделан небольшой навес из ветвей, и ночной ветер шуршал высохшей на солнце листвой. Внутри горел свет. Главный врач сидел на ящике у телефона. Один из врачей сказал, что наступление отложили на час, и предложил мне коньяку. Я посмотрел на операционные столы, поблескивающие на свету инструменты, тазы и закупоренные бутылки. Гордини держался у меня за спиной. Главный врач положил трубку и встал.
– Все, начинается, – сказал он. – В итоге решили не откладывать.
Я выглянул наружу; было темно, и по горам шарили австрийские прожектора. Еще мгновение стояла тишина, а затем все орудия позади нас разом начали обстрел.
– Савойя, – сказал главный врач.
– Так что с похлебкой, майор? – спросил я.
Он меня не услышал. Я повторил.
– Еще не привезли.
Во дворе кирпичного завода разорвался большой снаряд. Громыхнуло еще раз, и сквозь шум взрыва можно было расслышать стук сыплющегося кирпича и комьев грязи.
– И что, еды совсем нет?
– Есть немного пустой пасты, – сказал главный врач.
– Давайте что есть.
Главный врач подозвал вестового, тот скрылся в глубине блиндажа и вернулся с металлическим тазом холодных макарон. Я передал таз Гордини.
– А сыр есть?
Главный врач ворчливо обратился к вестовому, тот снова нырнул куда-то и принес четвертину белого сыра.
– Большое спасибо, – сказал я.
– Советую вам остаться здесь.
Снаружи донеслась какая-то возня, что-то опустили на землю. В блиндаж заглянул один из санитаров.
– Чего вы его там положили? Заносите, – сказал главный врач. – Или нам самим выйти и подобрать его?
Санитары подхватили раненого под руки и за ноги и внесли в блиндаж.
– Разрежьте гимнастерку, – велел главный врач.
Он взял щипцы с куском марли. Двое подчиненных врачей сняли шинели.
– Всё, свободны, – сказал главный врач санитарам.
– Пойдем и мы, – сказал я Гордини.
– Лучше обождите, пока обстрел завершится, – не оборачиваясь, сказал главный врач.
– Шоферы голодны, – сказал я.
– Ну как хотите.
Выйдя наружу, мы побежали через заводской двор. Недалеко от береговой насыпи разорвался снаряд. Потом еще один – мы услышали его, только когда он просвистел прямо над головой. Мы с Гордини распластались плашмя, и за вспышкой, ударом, гарью прорезалось жужжание осколков и грохот кирпича. Гордини вскочил и кинулся к блиндажу, я следом, прижимая к себе сыр, весь в налипшей кирпичной крошке. Три шофера по-прежнему сидели в блиндаже, привалившись к стене, и курили.
– Вот, держите, патриоты, – сказал я.
– Как там машины? – спросил Маньера.
– С ними все в порядке.
– Напугались, tenente?
– Чертовски.
Я достал складной ножик, обтер лезвие и счистил грязную корку с сыра. Гавуцци протянул мне таз с макаронами.
– Угощайтесь первым, tenente.
– Нет, – сказал я. – Ставь на землю, будем есть все вместе.
– Так вилок нет.
– Ну и черт с ними, – сказал я по-английски.
Я порезал сыр на куски и выложил поверх пасты.
– Садитесь, – сказал я.
Все сели и стали ждать. Я сунул пальцы в макароны, разворошил слипшуюся массу и потянул.
– Поднимайте повыше, tenente.
Я поднял руку, высвобождая макароны, опустил их в рот, втянул, поймал концы и принялся жевать, после чего откусил кусок сыра, прожевал его и запил все глотком вина. Вино отдавало ржавчиной. Я вернул флягу Пассини.
– Гадость, – сказал он. – Слишком долго пролежало в машине.
Они ели все вместе, наклоняясь над тазом и запрокидывая голову, чтобы всосать макароны. Я зачерпнул еще горсть пасты, откусил сыра, запил вином. Снаружи что-то упало, и земля содрогнулась.
– Четырестадвадцатка или миномет, – сказал Гавуцци.
– В горах нет четырестадвадцаток, – сказал я.
– У них есть крупнокалиберные «шкоды». Я видел воронки.
– Значит, это тристапятки.
Мы продолжали есть. Послышался кашель, шипение, как из паровозного котла, и землю снова сотрясло взрывом.
– А блиндаж-то неглубокий, – сказал Пассини.
– И это был окопный миномет.
– Так точно.
Я доел сыр и глотнул вина. Сквозь прочие звуки я различил хлопок, затем чух-чух-чух-чух – потом вспышка, точно распахнули доменную печь, затем все вокруг взревело, сначала белым, потом краснее, краснее и краснее в бушующем вихре. Я пытался вздохнуть, но воздуха не хватало, и я чувствовал, как покидаю собственное тело и лечу, лечу, лечу, подхваченный ветром. Я вылетел быстро, полностью, и знал, что умер и что зря думают, будто смерть – это миг. Я ощутил себя невесомым, но вместо того чтобы лететь дальше, стал падать. Тут я вздохнул и ожил. Земля вокруг была разворочена, а передо мной лежала расщепленная деревянная балка. Чей-то плач отдался у меня болью в висках. Послышался как будто вопль. Я попробовал шевельнуться, но не смог. Я слышал, как у реки с обеих сторон строчат пулеметы и палят винтовки. Раздался громкий всплеск, и я увидел, как в небо взвились осветительные снаряды, расцветая белыми вспышками, и следом полетели ракеты и бомбы, и все это одновременно, а потом услышал, как совсем рядом кто-то причитает: «Mamma Mia! О, Mamma Mia!» Я стал вытягиваться и изгибаться и наконец высвободил ноги, перевернулся и протянул руку. Это был Пассини, и от моего прикосновения он завопил. Он лежал ногами ко мне, и в свете вспышки я разглядел, что обе были раздроблены выше колена. Одной ноги не было, а другая держалась только на сухожилиях и разорванной штанине, и культя подрагивала сама по себе.
– Mamma Mia, Mamma Mia… – стонал, закусив руку, Пассини. – Dio te salve, Maria. Dio te salve, Maria[10]10
Господи, помилуй, пресвятая Богородица (ит.).
[Закрыть]. О господи, пристрелите меня, Христом молю, Mamma Mia, Mamma Mia, о пресвятая Дева Мария, пристрелите меня. Не могу. Не могу. Не могу. О господи, Дева Мария, дай мне умереть.
«Mamma, Mamma Mia…» – продолжал хрипеть он, потом затих, закусив руку, а культя все так же трепыхалась.
Сложив ладони рупором, я закричал:
– Porta feriti! Porta feriti![11]11
Несите раненого! (ит.)
[Закрыть]
Я хотел подползти к Пассини, наложить ему жгут или шину, но не мог двинуться с места. Я попробовал еще раз, и ноги чуть-чуть шевельнулись. Зато я смог проползти назад, отталкиваясь локтями. Пассини совсем замолк. Я присел рядом с ним, расстегнул китель и попробовал оторвать кусок от майки. Она не поддавалась, и мне пришлось помогать себе зубами. А потом я вспомнил про обмотки. Я носил шерстяные гетры, но на Пассини были обмотки. Все водители носили обмотки, а у Пассини осталась только одна нога. Я стал разматывать ткань, но на полпути понял, что накладывать жгут нужды нет. Пассини умер. Я проверил и убедился. Оставалось выяснить, где еще трое. Я сел поровнее, и тут у меня в голове будто качнулась гирька, как у куклы, и ударила меня изнутри по глазам. Ногам стало тепло и мокро, и в башмаках стало мокро и тепло. Я понял, что меня тоже задело, и, наклонившись, положил ладонь на колено. Колена не было. Я провел рукой ниже и нащупал коленную чашечку у голени. Я обтер ладонь о майку, и тут в небе медленно-медленно распустился очередной белый цветок, и в его свете я взглянул на свою ногу и очень испугался. О господи, проговорил я, заберите меня отсюда. Однако я помнил, что оставалось еще трое. Всего было четыре водителя. Пассини погиб. Где еще трое?.. Кто-то подхватил меня под мышки и еще кто-то поднял за ноги.
– Там еще трое, – сказал я. – Один погиб.
– Tenente, это я, Маньера. Мы хотели взять носилки, но их не осталось. Как вы?
– Где Гордини и Гавуцци?
– Гордини перевязывают, а Гавуцци держит вас за ноги. Обхватите меня за шею, tenente. Вас сильно приложило?
– По ногам. Как Гордини?
– Жив. Это был окопный миномет.
– Пассини погиб.
– Да. Погиб.
Неподалеку упал очередной снаряд, и шоферы уронили меня на землю и распластались рядом.
– Простите, tenente, – сказал Маньера. – Обхватите меня за шею.
– Только попробуйте снова меня уронить.
– Это мы с перепугу.
– Вы сами-то целы?
– Так, слегка поранило.
– Гордини может сесть за руль?
– Навряд ли.
По пути к перевязочному посту они уронили меня еще раз.
– Ах вы ж сволочи… – сказал я.
– Простите, tenente, – сказал Маньера. – Больше не будем.
В темноте у перевязочного пункта на земле уже лежало много таких же, как я. Раненых вносили внутрь, а затем выносили. Когда отодвигали шторку, я видел горевший внутри свет. Мертвых складывали в стороне. Врачи работали, засучив рукава до плеч, и все были красные, будто мясники. Носилок не хватало. Некоторые из раненых стонали от боли, но большинство лежали тихо. Ветер трепал листья на ветках над дверью, и начинало холодать. Носильщики беспрестанно сновали туда-сюда, опускали носилки, освобождали их и уходили.
Оставив меня у перевязочного пункта, Маньера привел фельдшера, и тот наложил мне повязки на обе ноги. Он сказал, что в рану набилось много грязи, поэтому кровотечения почти нет. Меня примут при первой возможности. После этого он вернулся внутрь. Гордини, сказал Маньера, не может сесть за руль. Ему раздробило плечо, и у него сотрясение. Поначалу он не чувствовал боли, но теперь рука отнялась. Он сидел, привалившись спиной к кирпичной стенке. Маньера и Гавуцци загрузили каждый по полной машине раненых и уехали. Они могли сидеть за рулем. Прибыли три британских фургона, по два санитара в каждом. Один из их шоферов подошел ко мне, его привел Гордини, который был очень бледен и выглядел неважно. Британец наклонился ко мне и спросил:
– Вы тяжело ранены?
Он был высокого роста и в стальных очках.
– По ногам.
– Надеюсь, ничего серьезного. Хотите сигарету?
– Не откажусь.
– Говорят, вы потеряли двух шоферов?
– Да. Один погиб, другой – тот, что вас привел.
– Паскудство. Вы не против, если мы возьмем машины?
– Как раз сам хотел вас об этом просить.
– Мы будем с ними аккуратны и вернем в целости. Вы ведь из двести шестой?
– Да.
– Прекрасное место. Я вас, кстати, там видал. Мне сказали, что вы американец.
– Верно.
– А я англичанин.
– Не может быть!
– Да, англичанин. А вы приняли меня за итальянца? В одном из наших подразделений и правда служат итальянцы.
– Берите машины, даже не раздумывайте, – сказал я.
– Вернем в лучшем виде, – повторил он, выпрямляясь. – Ваш парень очень хотел, чтобы я с вами поговорил.
Он похлопал Гордини по плечу. Тот поморщился от боли, но улыбнулся. Англичанин бегло и чисто заговорил по-итальянски:
– Все, договорились. Я поговорил с твоим tenente. Две машины мы заберем. Можешь расслабиться. – Он развернулся, чтобы уйти. – Я придумаю, как вас отсюда забрать. Разыщу кого-нибудь из эскулапов. Мы вывезем вас отсюда.
Осторожно переступая через раненых, он пошел к перевязочному пункту. Я увидел, как он откидывает шторку, выпуская наружу свет, и скрывается внутри.
– Он позаботится о вас, tenente, – сказал Гордини.
– Ты как, Франко?
– Жить буду.
Он присел рядом со мной. Через мгновение шторка на входе снова откинулась, и из блиндажа вышли двое носильщиков, а за ними высокий англичанин. Он подвел санитаров ко мне.
– Вот американский tenente, – сказал он по-итальянски.
– Я могу потерпеть, – сказал я. – Тут есть более тяжело раненные. Я в порядке.
– Ладно, ладно, – сказал он, – погеройствовали, и хватит. – И добавил, перейдя на итальянский: – Поднимайте его, но аккуратнее с ногами. Они очень болят. А это родной сын президента Вильсона.
Санитары подняли меня и внесли на перевязочный пункт. Все операционные столы внутри были заняты. Невысокий главный врач посмотрел на нас свирепым взглядом. Признав меня, он махнул щипцами.
– Ça va bien?
– Ça va[12]12
– Как вы?
– Более или менее (фр.).
[Закрыть].
– Это я его принес, – сказал высокий англичанин по-итальянски. – Единственный сын американского посла. Пусть полежит здесь, пока кто-нибудь не освободится. Потом я заберу его с первой же машиной. – Наклонившись ко мне, он добавил: – Попрошу ассистента пока заполнить ваши бумаги, чтобы дело пошло быстрее.
Пригнувшись, он вышел на улицу. Главный врач разнял щипцы и бросил в таз. Я следил за его руками. Вот он наложил повязку. Потом носильщики забрали раненого со стола.
– Давайте мне американского tenente, – сказал один из врачей.
Меня переложили на стол. Он был жесткий и скользкий. Сильно и резко пахло химией в смеси со сладковатым запахом крови. С меня сняли штаны, и врач приступил к работе, диктуя фельдшеру-ассистенту:
– Множественные поверхностные раны на левом и правом бедре, левом и правом колене, на правой ступне. Глубокие раны на правом колене и правой ступне. Рваные раны на голове (он вставил зонд: «Больно?» – «Да, черт возьми!»), возможна трещина в черепе. Ранен при исполнении. Это чтобы вас не отдали под трибунал за членовредительство, – пояснил он. – Хотите глоток коньяку? Как вас вообще угораздило? Что вы делали? Жить надоело? Дайте мне противостолбнячную сыворотку и пометьте крестом обе ноги. Спасибо. Я сейчас почищу и промою, потом наложу повязку. Крови мало, свертываемость прекрасная.
Ассистент, отрываясь от записей:
– Чем нанесены ранения?
Врач:
– Чем в вас попало?
Я, зажмурившись:
– Миной от окопного миномета.
Капитан, больно копаясь в ранах и разрезая ткани:
– Уверены?
Я, стараясь не дергаться и чувствуя, как подводит желудок, когда скальпель проходит в тело:
– Думаю, да.
Капитан, заинтересовавшись какой-то находкой:
– Осколки неприятельской мины. Если хотите, могу еще пройтись зондом, но это необязательно. Теперь я помажу и… Жжет? Ничего, дальше будет хуже. Это еще не настоящая боль. Подайте ему стакан коньяку. Пока шок притупляет боль, но бояться нечего. Главное, чтобы не загноилось, но сейчас это редко. Как голова?
– Ах ты черт! – сказал я.
– Тогда на коньяк лучше не налегать. Если у вас правда трещина, то может начаться воспаление, а это ни к чему. Так больно?
Меня всего прошиб пот.
– Ах ты черт! – сказал я.
– Да, по-видимому, трещина все-таки есть. Я сейчас забинтую, пожалуйста, не вертите головой. – Быстрыми и уверенными движениями он наложил тугую повязку. – Ну вот и все. Всего доброго и Vive la France[13]13
Да здравствует Франция! (фр.)
[Закрыть].
– Он американец, – сказал другой врач.
– Так вы же вроде сказали – француз. Он и говорит по-французски, – сказал мой врач. – Я же его знаю. И всегда думал, что он француз. – Он выпил полстопки коньяку. – Ну, давайте кого-нибудь потяжелее. И принесите еще противостолбнячной сыворотки.
Врач махнул рукой в мою сторону. Меня подняли и вынесли, открыв моей головой шторку. Снаружи возле меня присел фельдшер-ассистент и негромко спрашивал: «Фамилия? Имя? Звание? Место рождения? Должность? Часть?» – и так далее.
– Берегите голову, tenente, – сказал он. – Желаю скорейшего выздоровления. Сейчас вас заберет английская санчасть.
– Все хорошо, – сказал я. – Большое спасибо.
Уже начала подступать боль, о которой предупреждал врач, и все вокруг сразу потеряло для меня всякий смысл и значение. Через какое-то время подъехал английский фургон, меня переложили на носилки и сунули в кузов. Рядом лежали еще носилки с раненым, из бинтов торчал только желтоватый, блестящий от пота нос. Человек очень тяжело дышал. Еще пару носилок погрузили на лямки наверху. Затем внутрь заглянул высокий шофер.
– Я поеду потихоньку, – сказал он. – Надеюсь, вас не растрясет.
Я почувствовал, как завелся мотор, как шофер сел за руль, как отпустил ручник и выжал сцепление, и мы тронулись. Я лежал неподвижно и полностью отдался боли.
Фургон медленно полз по запруженной дороге, иногда останавливался, иногда сдавал назад на поворотах, а в гору поехал быстро. Я почувствовал, как на меня что-то капает. Сначала отдельные капли, затем полилось струйкой. Я окрикнул водителя. Он остановил машину и выглянул в окошко сзади кабины.
– Что такое?
– У человека надо мной кровотечение.
– Потерпите, скоро доедем до перевала. Я все равно один носилки не стащу.
Он снова тронулся. Струйка все лилась. В темноте я не видел, в каком месте она просачивалась сквозь брезент. Я попытался отодвинуться, чтобы на меня не попадало. Там, где затекло под майку, было тепло и липко. Я озяб, а нога болела так сильно, что меня тошнило. Немного погодя струйка уменьшилась, снова падали только отдельные капли, и я почувствовал, как гамак надо мной шевелится, будто лежащий на нем устраивается поудобнее.
– Как он там? – окликнул меня англичанин. – Почти доехали.
– Умер, похоже, – ответил я.
Капли падали медленно, как с подтаявшей сосульки в тени. В машине стоял ночной холод, дорога забирала вверх. На посту носилки надо мной вытащили, поставили другие, и мы поехали дальше.