Текст книги "Пройти по краю"
Автор книги: Евгений Черносвитов
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Судьба в обыденном сознании есть непостижимая предопределенность событий, которые происходят с человеком, и его поступков, которые он сам не может полностью понять и объяснить. Поэтому «судьба» мистифицируется и выступает в тумане различных суеверий и предрассудков (вера в разные приметы, вещие сны, роковые числа, смутные предчувствия и яркие предзнаменования). В античности судьба представала как слепая, безликая справедливость – мойра, как удача и случай – тюхе, как непреложная предопределенность – фатум, рок. «Доля» (таково значение слова «мойра») есть «часть» некоего целого. Моя судьба в этом смысле есть ч а с т ь судьбы моего народа. Мы знаем, что именно так и понимал свою судьбу В. М. Шукшин: «…Мое ли это моя родина, где я родился и вырос? Говорю это с чувством глубокой правоты, ибо всю жизнь мою несу родину в душе, люблю ее, жив ею, она придает мне силы, когда случается трудно и горько… Я не выговариваю себе это чувство, не извиняюсь за него перед земляками – оно мое, оно – я. Не стану же я объяснять кому бы то ни было, что я есть на этом свете, пока это, простите за неуклюжесть, факт… И какая-то огромная мощь чудится мне там, на родине, какая-то животворная сила, которой надо коснуться, чтобы обрести утраченный напор в крови. Видно, та жизнеспособность, та стойкость духа, какую принесли туда наши предки, живет там с людьми и поныне, и не зря верится, что родной воздух, родная речь, песня, знакомая с детства, ласковое слово матери врачует душу». Но доля может оказаться возмездием: целое уничтожает отторгнувшуюся от него часть. Это понимали еще древние греки: и Прометей может оказаться прикованным. «Вы, Власть и Сила, все, что поручил вам Зевс,//Уже свершили, ваше дело сделано.//А я ужель, я бога, мне подобного,//К суровым этим скалам приковать решусь?//Увы, решусь. Ведь нет другого выхода://Всего опасней словом пренебречь отца.//Фемиды мудрой сын высокомыслящий.//Я против воли, и твоей и собственной,//Тебя цепями к голой прикую скале,//Где голосов не слышно человеческих.//И лиц людских не видно.//Солнце жгучее тебе иссушит тело.//Будешь ночи рад.//Что звездным платьем жаркий закрывает свет.//И солнцу, что ночную топит изморозь.//Не будет часа, чтобы мукой новою//Ты не томился.//Нет тебе спасителя – //Вот человеколюбья твоего плоды.//Что ж, поделом;//Ты бог, но гнева божьего//Ты не боялся, а безмерно смертных чтил.//И потому на камне этом горестном,//Коленей не сгибая, не смыкая глаз,//Даль оглушая воплями напрасными,//Висеть ты будешь вечно: //Непреклонен Зевс.//Всегда суровы новые правители» (Эсхил).
Христианство противопоставило судьбе божественное провидение, промысл. Своеобразно отношение Василия Макаровича к христианству – антитеистическое, воинственное. Как отношение язычников к раннему христианству. Оно не современно. Ибо современный антитеизм (подчеркиваем, антитеизм, а не атеизм), характерный для западной мысли, есть с а т а н и з м или и у д а и з м. Развенчивание Христа происходит за счет возвеличивания Сатаны или Иуды. Христианство как миросозерцание и миропонимание давно стало ненадежным. В «Семи столпах мудрости» Т. Э. Лоуренс провозглашает: «В деградации была как бы некая надежность». Хорхе Луис Борхес сочиняет «Три версии предательства (читай оправдания. – Е. Ч.) Иуды». Так, он пишет: «Аскет, ради вящей славы Божией, оскверняет и умерщвляет плоть; Иуда сделал то же со своим духом. Он отрекся от чести, от добра, от покоя, от царства небесного, как другие, менее героические (Иуда-герой! – Е. Ч.), отрекаются от наслаждения. С потрясающей ясностью он заранее продумал свои грехи. В прелюбодеянии обычно участвуют нежность и самоотверженность; в убийстве – храбрость; в профанациях и кощунстве некий сатанинский пыл. Иуда же избрал грехи, не просветвленные ни единой добродетелью: злоупотребление доверием (Иоанн 12, 6) и донос. В его поступках было грандиозное смирение, он считал себя недостойным быть добрым. Павел писал: „Хвалящийся хвались Господом“ (I Коринфянам I, 31); Иуда искал Ада, ибо ему было довольно того, что Господь блажен. Он полагал, что блаженство, как и добро – это атрибут божества и люди не вправе присваивать его себе». Иуда подлинно добродетелен, а «добродетельный» Христос подлинный нечестивец.
Воинственные антихристиане и герои Василия Макаровича. Так один герой готов «с ходу выпустить кишки» Христу, чтобы он «сказки не рассказывал и не врал: «Добрых людей нет! А он – добренький, терпеть учил», «суют в нос слякоть всякую, глистов: вот хорошие, вот как жить надо. Ненавижу!.. Не буду так жить. Врут! Мертвячиной пахнет! Чистых, умытых покойничков мы все жалеем, все любим, а ты живых полюби, грязных. Нету на земле святых! Я их не видел. Зачем их выдумывать?!» Великолепен образ п о п а в рассказе «Верую!». Сильны в нем в о и н с к о е и к о з л и н о е (понимай: трагическое!) н а ч а л а: «Поп был крупный шестидесятилетний мужчина (он перевалил за свой роковой возрастной барьер. – Е. Ч.), широкий в плечах, с огромными руками. Даже не верилось, что у него что-то там с легкими (и все-таки он внутренне обречен. – Е. Ч.). И глаза у попа ясные, умные. И смотрит он пристально, даже нахально. Такому не кадилом махать, а от алиментов скрываться. Никакой он не благостный, не постный, не ему бы, не с таким рылом, горести и печали человеческие, живые, трепетные нити распутывать». Очень тонко (так Ярослав Мудрый, великий князь киевский, принимал христианство на Руси), исподволь он развенчивает и д е ю Христа: «Как только появился род человеческий, так появилось зло. Как появилось зло, так появилось желание бороться с ним, со злом то есть… (это «то есть» выдает попа с головой: дальше легко понять, что бороться надо не со злом, как таковым, а с Христом, в и н о в н и к о м этого зла, не со следствием или симптомом б о л е з н и, а с ее причиной, «корнем». — Е. Ч.). Появилось добро. Значит, добро появилось только тогда, когда появилось зло. Другими словами, есть зло – есть добро, нет зла – нет добра. Понимаешь меня?» Дальше комментарии Шукшина-автора для понимания мысли, которую хитро и осторожно проводит поп: «Поп, видно, обожал порассуждать вот так вот – странно, далеко и безответственно». Мировоззрение попа удивительно, это не пантеизм и не философия жизни. Это что-то свое, вместе с тем р а н н е е р у с с к о е, древнеславянское: «Я же хочу верить в вечность, в вечную огромную силу и в вечный порядок, который будет… Ты пришел узнать: во что верить? Ты правильно догадался: у верующих душа не болит. Но во что верить? Верь в Жизнь. Чем все это кончится, не знаю. Куда все устремилось, тоже не знаю. Но мне крайне интересно бежать со всеми вместе, а если удастся, то и обогнать других… Зло? Ну – зло. Если мне кто-нибудь в этом великолепном соревновании сделает бяку в виде подножки, я поднимусь и дам в рыло. Никаких – «подставь правую». Дам в рыло и – баста». Дальше происходит примечательный диалог между попом и Максимом Яриковым (и он «ярый»). Максим спрашивает: «А если у него кулак здоровей?» Поп отвечает: «Значит, такова моя доля (опять доля. – Е. Ч.) за ним бежать». – «А куда бежим-то?» – «На кудыкину гору. Какая тебе разница – куда? Все в одну сторону – добрые и злые». – «Что-то я не чувствую, чтобы я устремился куда-нибудь». – «Значит, слаб в коленках. Паралитик. Значит, доля такая – скулить на месте. – Максим стиснул зубы… Въелся горячим злым взглядом в попа. – За что же мне доля такая несчастная?» – «Слаб. Слаб, как… вареный петух (иными словами – импотент, что для мужчины самое оскорбительное. – Е. Ч.)». Дальше есть одно высказывание попа, его «соскальзывание» на позитивно-лирические тона о судьбе-песне: «Вообще в жизни много справедливого. Вот жалеют: Есенин мало прожил. Ровно с песню. Будь она, эта песня, длинней, она не была бы такой щемящей. Длинных песен не бывает… У нас не песня, у нас – стон. Нет, Есенин… Здесь прожито как раз с песню». Нужда песенку поет. Нст нужды – кончился человек. Каждый умирает сам, то есть своею смертью, когда речь идет о судьбе – доле. Но есть судьба – ц е л о е – «это когда что-то с л у ч и л о с ь: в стране, с человеком, в твоей судьбе», н а р о д а своего времени. Тогда нет доли, есть общая участь. Может, поэтому «на миру и смерть красна»?
У попа «козлиная песнь». В экстатической пляске это П а н на краю своей гибели (не сатана, а з в е р ь: пьет о г о н ь, ж а р, суть спирт символ, жрет барсуков, суть кровожадный зверь). Но и здесь не так все просто и однозначно, как смерть Пана в западном смысле: «Рубаха на попе на спине взмокла, под рубахой могуче шевелились бугры мышц: он, видно, не знал раньше усталости вовсе, и болезнь не успела еще перекусить тугие его жилы. Их, наверное, не так легко перекусить: раньше он всех барсуков слопает. А надо будет, если ему посоветуют, попросит принести волка пожирнее – он так просто не уйдет, – рассказывает Шукшин. – За мной! („сарынь на кичку!“ – Е. Ч.), – опять велел поп. И трое во главе с яростным, раскаленным попом пошли, приплясывая, кругом, кругом. Потом поп, как большой тяжелый зверь, опять прыгнул на середину круга, прогнул половицы… На столе задребезжали тарелки и стаканы». «Эх, верую! Верую!..» «В барсучье сало, в бычачий рог, в стоячую оглоблю-у! В плоть и мякоть телесную-у!» Громадную смысловую нагрузку несут плясовые присказки, почти расшифровывающие душевное состояние, экстатический праздник героев «Верую!». Вот:
Эх, верую, верую!
Ту-ды, ту-ды – раз!
Верую, верую!
М-па, м-па, м-па, – два!
Верую, верую!..
Это м у ж с к о е н а ч а л о, рвущееся из могучей глотки орущего попа. «А вокруг попа, подбоченясь, мелко работал Максим Яриков и бабьим голосом громко вторил:
У-тя, у-тя, у-тя – три!
Верую, верую!
Е-тя, е-тя – все четыре!»
Это ж е н с к о е н а ч а л о. Вместе звучит нечто весьма откровенно скабрезное:
Эх, верую, верую!
Ты-на, ты-на, ты-на – пять!
Все оглобеньки – на ять!
Верую! Верую!
А где шесть, там и шерсть!
Верую! Верую!
А т р е т и й, Илюха? «…Посмотрел-посмотрел на них и пристроился плясать тоже. Но он только время от времени тоненько кричал: „И-ха! И-ха!“ Он не знал слов». Это, несомненно, м е л к и й бес, сологубовский «недотыкомка». Кстати, родственник попа.
Святая троица? Отличный пассаж! Э к с т а т и к о о р г а з м и ч е с к о е «верую!».
Судьба. Читаем: «Вера в судьбу явно противоречит христианскому учению. Поэтому попытка объяснить ее христианским влиянием – не больше, чем курьез. Однако считать ее наследием языческого культа, как обычно до сих пор делалось, тоже едва ли правильно: ведь эта вера представлена и у народов с другими официальными культами, например, в античном мире или у мусульманских народов. Более вероятно поэтому, что корни веры в судьбу в каких-то глубинных особенностях психики, всего скорее в представлении о прочности времени…»
В «судьбу» органически входит представление об э р о с е и т а н а т о с е – двух силах, которые находятся в постоянной и непримиримой вражде за в л а с т ь над миром и каждым отдельным человеком. В. Горн замечает: «С огромным бесстрашием он (Шукшин. – Е. Ч.) пытался постигнуть смысл жизни и смерти». И дальше эти тревожные раздумья окрашивались у Шукшина в разные тона, неразрешимые вопросы задавались с разной степенью напряженности: в них можно обнаружить трагическую безысходность и светлую печаль, крик души «на пределе» и скорбные думы о конечности бытия, печальные мысли о сиюминутности человеческой жизни, в которой так мало места было красоте. Шукшин пишет: «Стариковское дело – спокойно думать о смерти. И тогда-то и открывается человеку вся сокрытая, изумительная, вечная красота Жизни. Кто-то хочет, чтобы человек напоследок с болью насытился ею. И ушел».
Смерть. А рядом «мудрое спокойствие». Или вот ее эстетический образ: «Костер потрескивает, выхватывает из тьмы трепетный слабый круг света. А дальше, выше, кругом – огромная ночь. Теплая, мягкая, гибельная». «Трепетный, слабый круг света» – это жизнь отдельного человека. «Костер» – это эрос, л ю б о в н о е беспокойство. В нем «здесь, на Земле, ворочается, кипит, стонет, кричит Жизнь… Зовут неутомимые перепела. Шуршат в траве змеи. Тихо исходят соком молодые березки». Все ярко, образно и наглядно-символично.
Жизнь – беспокойное томление, первое осознание которого на в с ю жизнь. «Вот тут, у этого тополя, будешь впервые в жизни ждать девчонку… Натопчешься, накуришься… И тополь не тополь, и кусты эти ни к чему, и красота эта закатная – дьявол бы с ней. Не идет! Ничего, придет. Не она, так где-нибудь, когда-нибудь – другая. Придет. Ты этот тополь-то… того… запомни. Пройдет лет тридцать, приедешь откуда-нибудь из далекого далека и этот тополек поцелуешь. Оглянешься – никого, и поцелуешь. Вот тот проклятый вечер-то, когда заря-то полыхала, когда она не пришла– то – вот он и будет самый дорогой вечер. Это уж так. Не мы так решаем, кто-то за нас распоряжается, но… это так. Проверено.
А еще, парень, погляди на эту дорогу…
Погляди, погляди… Внимательно погляди. Это из села. Вон столбы туда пошагали. Послушай подойди, как гудят провода. Еще погляди на дорогу… А теперь погляди на меня. В глаза мне…»
Игорь Золотусский отмечает: «Есть, конечно, в шукшинской разговорности что-то завораживающее, заговаривающее, есть что-то разбирающее мысль на впечатления, уводящие от самой мысли. Шукшин сам уходит и нас уводит. Но мы, со следа его сойдя, на свою дорогу выйти можем. Важно, что след есть, дорога указана».
Слово и взгляд у Василия Макаровича особые, г и п н о т и з и р у ю щ и е. Это многие подмечали. За этим л и ч н о с т ь, ее обаяние, аура. Юрий Скоп в «Совсем немногих словах о друге» отдельную часть отводит глазам Василия Макаровича. И начинает ее: «Я научился у него слышать в себе свою Родину. Это от него перешло ко мне всякое понимание того, что без д у ш е в н о г о (индивидуально-интимного. – Е. Ч.) не может быть д у х о в н о г о (общественно значимого. – Е. П.). И наоборот». Дальше: «…сейчас …когда Макарыча больше нет… И есть только память, из глубины которой глядят и глядят на меня внимательно его, ш у к ш и н с к и е, глаза…
Вы знаете, я только теперь понял, как он смотрел. Раньше мне почему-то казалось, что он смотрит на жизнь сквозь какой-то постоянно присутствующий во взгляде прищур. А на самом-то деле – прищура не было. Он смотрел на мир очень открыто. Зато открытость эта, зафокусированная внутренним вниманием, и рождала потом ощущение внешнего прищура. Это что– то вроде встречных фар на ночном шоссе. Они полны светом, и ты щуришься, а кажется, что уменьшается встречный свет. Шукшин в г л я д ы в а л с я в жизнь, а это совсем другое, чем просто смотреть, или видеть».
И слово, и взгляд Василия Макаровича могли находить и обнажать скрытую душевную боль и врачевать душу. А это может только тот, кто сам знает, «почем фунт лиха». Не случайно это признание: «Каждый настоящий писатель, конечно же, психолог, но сам больной». Но одни могли только обнажать, нащупав самые скрытые «язвы». Как, например, Достоевский или Успенский. Но были и великие врачеватели, обвораживающие, обволакивающие, утешающие и успокаивающие. Писатели-психотерапевты: Тургенев, Бунин, Федор Сологуб, Цветаева… И здесь же Шукшин.
Много у В. М. Шукшина сказано о душевном спокойствии и мудрости. Этим «состояниям души» явно и неявно противопоставляются суетность, всезнайство с одной стороны и боль, тоска – с другой стороны. В центре внимания – образ мудрого русского старика, «который доживает жизнь, но еще крепок», у которого «голова свежа» и который «жизнь прошел и знает вдоль и поперек». Но чтобы понять этот образ, нужно вспомнить и следующие высказывания Василия Макаровича: «Не старость сама по себе уважается, а прожитая жизнь. Если она была». Значит, дело не в старости, как особом возрасте, не в количестве лет. А в жизни. Мудрость и жизнь, жизненный опыт опять же как особый д а р. Вот Шукшин говорит о С. А. Герасимове: «…с большим опытом пришло нечто весьма мудрое – спокойствие». Незадолго до смерти Шукшин говорит о своем впечатлении, которое произвела на него встреча с Шолоховым: «Скажу откровенно; Шолохов для меня – открытие… Каким я его увидел при личной встрече? Очень глубоким, мудрым, простым. Для меня Шолохов – олицетворение летописца… Он внушил, нет, не словами, а собственным примером, своим присутствием и в Вешенской и в большой литературе, что не нужно спешить, гнаться за рекордами в искусстве, что надо искать тишины и спокойствия, чтобы глубоко обдумывать судьбы народные». Вспоминая о фильме Марлена Хуциева «Мне двадцать лет», Шукшин рассказывает: «…я ушел с фильма настроенный крепко подумать о людях, о своей жизни, о жизни вообще. Об искусстве. Такое было ощущение, как будто хорошим летним вечером поговорил на берегу реки с умным стариком. И вот он ушел, а ты сидишь и думаешь. А река течет себе, и заря уж гаснет, а тут охватило нетерпеливое желание до чего-то все-таки додуматься. Люблю такое настроение, берегу его, редко оно случается – все дела, заботы, все некогда, торопимся». Да, суета, суетное стремление ухватить от всего понемножку… Это не жизнь. А образ мудрого старика рядом (как бы дополняется) с образом реки. Случайно ли это сочетание, отражает ли оно просто некое лирическое настроение Василия Макаровича или нечто большее? Нам помогает осознать данное Василий Белов. В своем «Ладе» он пишет: «Образ реки в народной поэзии так стоек, что с отмиранием одного жанра тотчас же поселяется в новом, рожденном тем или другим временем. Как и всякий иной, этот образ неподвластен анализу, разбору, объяснению. Впрочем, анализируй его сколько хочешь, разбирай по косточкам и объясняй сколько угодно – он не будет этому сопротивляться. Но никогда не раскроется до конца, всегда оставит за собой право жить, не поддается препарированию, удивляя своего потрошителя новыми безднами необъяснимого… Река течет. Она то мерцает на солнышке, то пузырится на дождике, то покрывается льдом и заносится снегом, то разливается, то ворочает льдинами… Что-то родное, вечно меняющееся, беспечно и непрямо текущее, обновляющееся каждый момент и никогда не кончающееся, связывающее ныне живущих с уже умершими и еще не рожденными, мерещится и слышится в токе воды. Слышится всем. Но каждый воспринимает образ текущей воды по-своему».
«Река жизни сущего» – с а м с а р а – наиболее сложное понятие древнеиндийской философии. Это и «огненно-водный цикл», и «перетекание душ» (говорят о «переселении душ» или «метемпсихозе»), подчиняющееся высшему нравственному закону к а р м ы (см.: «Чхандогья упанишады»), взаимосвязь всего живого и живущего. Самсара проходит через каждую отдельную душу. Шум этой реки (или этого «пламени» – таджас – «огненной реки») может в себе услышать каждый, достаточно пальцами зажать уши. Начало и конец самсары неуловимы, как начало и конец рождения и смерти. Плачет Дашаратхи и причитает: «Тоска по Раме – бездонная пучина, разлука с Ситой – водная зыбь, вздохи – колыханье волн, всхлипывания – мутная пена. Простирания рук – всплески рыб, плач – морской гул. Спутанные волосы – водоросли. Кайкейи – подводный огонь. Потоки моих слез – источники, слова – горбуньи – акулы. Добродетели, принудившие Раму уйти в изгнание, – прекрасные берега. Этот океан скорби, в который меня погрузила разлука с Рамой, увы! – живому мне уж не пересечь, о Каушалья!» («Рамаяна»). Вот куда уводит сочетание двух образов реки и мудрого старца.
Василий Макарович говорит как об «опасности» или «постыдной легкомысленности» о болтунах, трепачах и лгунах и противопоставляет им людей, подлинно интеллигентных («интеллигентность – это мудрость и совестливость»). Интеллигенты – это, люди н а с т о я щ и е. Но верно и обратное – настоящие люди – и н т е л л и г е н т ы. Поэтому не является неожиданным утверждение о Разине: «Если в понятие интеллигентности входит болезненная совестливость и способность страдать чужим страданием, он был глубоко интеллигентным человеком». Вот Шукшин призывает: «…вслушайтесь – искус-ство! Искусство – так сказать, чтоб тебя поняли. Молча поняли и молча же сказали «спасибо». Молча… лишь взглядом… Ведь не врем же мы!» «Слушай умных людей, не болтунов, а умных. Сумеешь понять, кто умный – «выйдешь в люди»…», понимай – станешь настоящим человеком. И опять образ мудрого старика (в общем подтексте – мудрость не выбирает место для жительства): «…но и там, и там есть такие вот душевные, красивые люди, как эти старики. Один, наверно, не прочитал за всю жизнь ни одной книжки, другой – «одолел» Гегеля, Маркса… Пропасть! Но есть нечто, что делает их очень близкими – Человечность. Уверен, они сразу бы нашли общий язык. Им было бы интересно друг с другом. И зарю они, наверно, одинаково любят: мудро, спокойно, молча. И людей понимают одинаково: пустого человека, как он ни крутись, раскусят. И дурака-начальника встречают одинаково: немножко весело, немножко грустно, но, в общем, терпимо. Что делать?» Настоящие, хорошие люди – «интеллигенты духа». И дело даже не в возрасте. Так, Иван Расторгуев (лет сорок ему? Нюре он снится в облике Стеньки Разина…) и профессор-языковед, -мудрый старик, скоро и просто находят взаимный интерес друг к другу. А сын профессора, наверное, одногодок и даже «тезка» Ивана, социолог с «цифрами», остается в стороне.
Молчаливое понимание сущего далеко от суесловия. Это разные полюсы – дух и бездуховность, интеллигентность и «мещанство», культура и «культурный суррогат». По разным полюсам разведены и «экономист, знаток социальных явлений с цифрами в руках», и другой, который в любом исторически неизбежном процессе умеет разглядеть боль и драматизм человеческих судеб и «только так и в этом смысле касается проблемы».
Молчание – это тоже состояние души растревоженной. Как у Марины Цветаевой:
А мне от куста – не шуми
Минуточку, мир человечий!
– А мне от куста – тишины:
Той, между молчаньем и речью…
Когда человек молчит, чаще всего говорит его совесть. Тогда замолкает и бог. Не нужно никаких иных «инстанций», кроме совести. Но и с ней есть л а д и р а з л а д. А совестно бывает не только за себя, но и за других.
Человек совестливый «…всем существом тянется к прекрасному, силится душой своей, тонкой и поэтичной, обнаружить в жизни гармонию», как Пашка Колокольников. Но «герой» почему-то не он, а «демагог чувств».
Душа, страдание и боль, сострадание и тоска, заветные надежды и заветные страхи, п р а з д н и к души, наконец… Почему все это нужно чем-то объяснять? Разве все это лишь «отражение» чего-то «объективного» и само по себе не имеет ценности и значимости? Разве когда-нибудь человек перестанет с т р а д а т ь? «История души» разве не может быть ц е л ь ю искусства? О б ъ е к т о м дум?
Марк Аврелий в Десятой книге «Размышлений» пишет: «Будешь ли ты когда, душа, добротной, простой, единой, нагой, более явственной, чем облегающее тебя тело? Отведаешь ли ты когда дружественного и готового к лишению душевного склада? Будешь ли ты когда наполненной, далекой от нужды, ничего не алчущей, не желающей ничего одушевленного или неодушевленного ради вкушения наслаждений: ни времени, чтобы вкушать их далее, ни мест каких-либо и краев, ни воздушного благорастворения, ни человеческого благорасположения. Когда удовольствуешься ты тем, что есть, и возрадуешься всему, что здесь, когда уверуешься, что и все у тебя хорошо, и что все это от богов, и будет хорошо все, что им мило, что дадут они еще во спасение существа совершенного, благого, прекрасного, все порождающего и соединяющего, окружающего, приемлющего то, что распадается, чтобы вновь породить подобное. Ты будешь ли когда тою, которая и с богами, и с людьми может в одном граде жить, ни в чем их не укоряя и от них не заслуживая осуждения?»
Не пережил В. М. Шукшин «горячей точки» своей биографии. Умер в одночасье. Не обрел желаемого покоя и воли. И не вернулся, как обещал, на свою «малую родину». «И всякий раз, когда фильм подходит к концу, я обнаруживаю с грустью, что бежал слишком скоро, радость кончилась, мое движение прекратилось». Он жил ц е л ь н о, но были «куски» в этой жизни, где «…надо импровизировать как бог на душу положит, и важно не вспугнуть эту импровизацию». Ибо «есть моменты в игре, которые касаются неких сокровенных сторон души». В поисках нравственных ценностей, прочных и верных ориентиров в жизни он призывал «не прямо учить, а через какую-то судьбу, характер, через гибель даже… через гибель…». Существен штрих в этих высказываниях Шукшина: «Момент, или, так сказать, вопрос расплаты за содеянное, меня очень ну вот по-живому волнует. Очевидно, мы за все в самом деле должны платить в жизни, и при всем при том, что нам иногда жаль прямо так глядеть и видеть, как человек погибает, но сила разума нам должна говорить, что если случилось непоправимое, что если случилось необратимое, приход к такому финалу, к такому концу жизни должен состояться все равно; он должен состояться, и он состоялся».
Может быть, озарение, как жить, пришло слишком поздно. Слишком долго «в мыслях подкрадывался» к тому, что «самое дорогое в жизни – постижение, для чего нужно определенное стечение обстоятельств и прежде всего – покой» (хотя это и «древняя мысль» и не его, Василия Макаровича Шукшина, «изобретение»).
Вещим оказалось признание: «Так у меня вышло к сорока годам, что я – ни городской до конца, ни деревенский уже. Ужасно неудобное положение. Это даже не между двух стульев, а скорей так: одна нога на берегу, другая в лодке. И не плыть нельзя, и плыть вроде как страшновато. Долго в таком положении пребывать нельзя, я знаю – упадешь. Не падения страшусь (какое падение? откуда?) – очень уж, действительно, неудобно. Но и в этом моем положении есть свои „плюсы“ (з а х о т е л о с ь в д р у г н а п и с а т ь – ф л ю с ы). От сравнений всяческих „оттуда– – сюда“ и „отсюда – туда“ невольно приходят мысли не только о „деревне“ и о „городе“ – о России».
Сильные идут дальше. И «хорошие», и «плохие» – все в одну сторону. Неожиданно вспоминается стихотворение-притча И. А. Бунина «Святогор и Илья». Выехали два брата-богатыря Святогор и Илья на гривистых конях на косматых в серо поле прогуляться и размяться и увидели гроб, да большой:
Гроб глубокий, из дуба долбленный,
С черной крышей, тяжелой, томленой,
Вот и поднял ее Святогор,
Лег, накрылся и шутит: «А впору!
Помоги-ка, Илья, Святогору
Снова выйти на божий простор!»
Обнял крышку Илья, усмехнулся,
Во всю грузную печень надулся.
Двинул кверху… Да нет, погоди!
«Ты мечом!» – слышен голос из гроба.
Он за меч, – занимается злоба,
Загорается сердце в груди,
Но и меч не берет: с виду рубит,
Да не делает дела, а губит:
Где ударит – там обруч готов,
Нарастает железная скрепа:
Не подняться из гробного склепа
Святогору во веки веков!
Кинул биться Илья – божья воля.
Едет прочь вдоль широкого поля,
Утирает слезу… Отняла
Русской силы Земля половину:
Выезжай на иную путину,
На иные дела!
М. Шукшин не был социологом и был далек от понимания человека и его окружения исходя из «среднестатистических» критериев. Поставил ли он н о в ы е вопросы перед нами? Скорее, нет. Они извечны, традиционны, очень н а ц и о н а л ь н ы и глубоко интернациональны. Но будь они трижды «прокляты», Шукшин о т в е ч а л на них как художник, как подлинно совестливый человек, мужественная личность, сумевшая преступить г р а н ь человеческой очевидности.
С. П. Залыгин пишет: «И тут же снова и снова начинаешь думать, догадываться о том, что Прокудин и Степан Разин дают нам понимание не только самих себя, но и своего художника – Василия Шукшина. Надо было быть Шукшиным и жить его напряженной, безоглядной, беспощадной по отношению к самому себе жизнью, надо было, просыпаясь, каждое утро идти на «вы» – на множество замыслов, сюжетов, деталей, сцен, диалогов и событий, чтобы твой герой вот так же прошел по вспаханным им же бороздам навстречу своей смерти.
Мы не хироманты и не предсказатели судеб и когда читали, и когда смотрели «Калину красную», ни о чем не догадывались. И хорошо, наверное, в этом такт самой жизни, как правило, избавляющей нас от такого рода догадок, это хорошо и для художника – ему отчетливая догадка была бы ни к чему, но теперь-то, когда художника не стало, спустя годы, многое становится на свои места. Теперь мы, кажется, знаем, почему Шукшин-актер смог пройти по пашне именно так, как он по ней прошел».
Шукшин неоднозначен. Неоднозначны его герои и его отношение к ним. Мысль живая, настоящая всегда напряжена своим внутренним противоречием. Какую она примет форму, во что выльется и отольется до конца, не знает и сам «автор». И внутренний рецензент может просмотреть и существенные детали. А обрати на это внимание, и все «очевидное» вдруг может предстать в неожиданном свете.
Попробуйте заглянуть в т а й н о е б р о ж е н и е д у х а Василия Макаровича, когда он писал следующее: «Жизнь представляется мне бесконечной студенистой массой – теплое желе, пронизанное миллиардами кровеносных переплетений, нервных прожилок… Беспрестанно вздрагивающее, пульсирующее, колыхающееся. Если художник вырвет кусок этой массы и слепит человека, человек будет мертв: порвутся все жилки, пуповинки, нервные окончания съежатся и увязнут. Но если погрузиться всему в эту животворную массу, немедленно начнешь с ней вместе вздрагивать, пульсировать, вспучиваться и переворачиваться. И умрешь там»
С в я т о е отношение к Разину… а Нюра дает ему «пинок под зад»: «Нюра спит… Но вот какая-то далекая тревога отразилась на ее спокойном лице. Она увидела сон… И все замерли, Нюра пошла опять к столу… И с ее шагами, сперва тихо, потом громче стала нарастать удалая, вольная музыка «Из-за острова на стрежень». И сам Иван сидит за столом в облике Стеньки Разина… И грозно смотрит на Нюру.
Нюра подошла, выдернула мощной рукой его из– за стола и дала пинка под зад.
На пороге в дверях оглянулась и произнесла гневную речь».
Знаменитый «забег в ширину»: «И Егор в халате, чуть склонив голову, стремительно, как Калигула, пошел развратничать». И вдруг перед «дикованными людьми», «больше пожилыми», «на редкость некрасивыми и несчастными», он произносит: «Братья и сестры…» Последний раз это обращение прозвучало в известной речи Сталина к народу в лихую годину 1941 года. Детали? Может, случайные совпадения? Как бы вы ни пожелали, дорогой читатель, но это ф а к т.
Я, автор этой книги, за все сказанное, естественно, несу ответственность. Заканчивая первую главу, сообщаю, что и дальше э т о н е б у д е т э к о н о м и ч е с к а я с т а т ь я.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?