Текст книги "Собиратель рая"
Автор книги: Евгений Чижов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Да? И я вместе с вами? – Марина Львовна растерянно улыбнулась. – Ну ладно… Тогда конечно… Неужели я тоже обедала? – Она как будто еще на что-то надеялась.
– Да, и ты тоже.
Вышла в задумчивости, прикрыла дверь.
– Вот так и живем, – сказал Король.
И больше ничего не сказал, вернулся к коробке со штиблетами.
Дверь отворилась снова.
– Я забыла, как это называется? Ну то, чем я болею?
– Ты отлично знаешь, я много раз тебе говорил.
– Нет, не говорил.
– Говорил, ты забыла.
– Ну скажи еще раз. Последний. Я больше не забуду, честное слово.
– Ты напрягись и вспомни. Ты просто ленишься напрягаться. Всё от лени.
Лицо Марины Львовны на минуту замкнулось, ушло в себя в попытке справиться с памятью, конечно, напрасной.
– Ну подскажи… На какую букву?
– На “а”.
– На “а”? А… а… а…
Повторяя единственную букву, Марина Львовна переводила взгляд с сына на Карандаша и обратно, будто надеялась прочесть название болезни на их лицах, ожидая еще подсказки, хотя бы намека.
– А… а… а…
Карандаш по примеру Короля молчал, но с каждой секундой это давалось ему всё труднее, слово застряло, как кость, у него в горле, и вытолкнуть его, раз Король это слово не произносил, он не мог.
Марина Львовна улыбалась, словно это была шутка, словно они вдвоем ее разыгрывали.
– А… а…
– Это мы тебе мешаем сосредоточиться, – сказал наконец Кирилл. – Иди к себе. Иди, подумай.
Она послушно ушла. Но не прошло и минуты, как вновь возникла на пороге комнаты, рывком распахнув дверь настежь.
– Знаешь, как это называется?! Знаешь как?! Это называется издевательство над больным человеком! – Ее трясущееся лицо всё вспотело от возмущения. – Натуральное издевательство! Это ты специально, чтобы посмеяться надо мной. Чтобы на смех меня перед чужим человеком выставить! Негодяй! Предатель! Я его растила, столько сил на него убила… Предатель!
Кирилл вскочил с дивана со старой штиблетой в руке.
– Ну что ты, что ты… Кто над тобой издевается? Просто нужно хотя бы пытаться вспомнить. У тебя болезнь Альцгеймера, ты же прекрасно это знаешь.
– Конечно знаю. А если и забыла, что в этом такого?
– Ничего, конечно, ничего.
– Подумаешь, забыла! Как будто ты никогда ничего не забываешь!
– Само собой, забываю. Ты не волнуйся. Иди к себе, успокойся. Мы тут о своем…
– Издевательство! – Ушла, хлопнув дверью напоследок.
Кирилл повертел в руке штиблету, словно недоумевая, зачем она ему, отбросил в угол. Или, скорее, уронил в направлении угла – руки его, кажется, не очень слушались. Лицо, прежде туго обтянутое кожей, утратило резкость черт, как-то одрябло и расплылось, а глаза застыли во взгляде в одну точку. Неловко подогнув ногу, сел на диван.
– Это с ней бывает. Бывает. Вообще она обычно спокойная, – было похоже, что этими словами он успокаивал сам себя, – но иногда случается…
Карандаш почувствовал, что теперь он может наконец спросить:
– Тяжело тебе с ней?
– Ничего… ничего… Ей тяжелее. Хотя кто знает? – Кирилл пожал плечами, левое вновь оказалось выше правого, но улыбки, чтобы уравновесить кривизну, в этот раз не было.
– Живем… А куда денешься?
Если верно было предположение Карандаша, что коллекционирование служило Королю защитой от материнского безумия, то внезапная вспышка ее гнева разом смела эту защиту, сделала бесполезной, и теперь Кирилл блуждал потерянным взглядом по стеллажам и полкам с таким видом, будто забыл, для чего ему всё это нужно. Взял рюмку, с которой счищал налет, покачал в пальцах, словно надеясь восстановить касанием ее назначение и смысл, отставил. Карандашу хотелось как-то поддержать друга, но Король никогда и ни у кого не просил поддержки, и Карандаш не знал, что ему сказать, как поступить. Да и что здесь скажешь… Он повернулся к окну, поглядел вслед проехавшей машине, вслед переходящей улицу женщине в синем плаще, и ему захотелось выйти из застрявшего в этой комнате времени наружу, туда, где оно продолжало двигаться.
Карандаш получил свою кличку не за худобу и высокий рост и не за сходство с популярным в незапамятные времена клоуном, с которым у него и подавно ничего общего не было. Кирилл Король прозвал его так за то, что он всегда носил с собой китайский карандаш с выдвижным грифелем и то и дело что-то записывал им в один из рассованных по карманам блокнотов. Других членов свиты, в особенности девушек, очень интересовало, что он там пишет, но Карандаш никому свои блокноты не показывал. Девушки почему-то были уверены, что его записи должны иметь отношение к ним, и старались правдами и неправдами прочитать их. Они постоянно оказывались рядом, стоило Карандашу уткнуться в блокнот, подсматривали через плечо, понимающе улыбались, иногда, заглядывая в глаза, решались спросить напрямую: “Обо мне, да?” Боцман поделился с Королем предположением, что Карандаш для того и карябает в своих бумажках, чтобы заинтриговать девушек. Но это было не так. Карандаш из года в год намеревался написать книгу. Он и на рынок приходил скорее ради людей, чем вещей: нигде, говорил он, не встретишь таких персонажей, как на барахолке. Тут людям уже нечего стесняться: выброшенные из жизни и разошедшиеся со своим временем, они не подчиняются больше его вкусам и модам и могут позволить себе быть собой. Он понял это в первый же раз, как попал на Тишинку и увидел за прилавком старуху в малиновом парике, которая ковыряла пальцем в разинутом рту, пытаясь поставить на место съехавшую вставную челюсть.
– Да брось ты, Матвеевна, не мучайся, – подначивал ее тощий старик с прозрачным цыплячьим пухом вокруг лысины, сидевший рядом со своим товаром на прилавке напротив, болтая, как мальчик, не достающими до земли ногами. – Зачем тебе зубы? Я тебя без зубов только больше люблю! И тебе меня любить сподручнее будет. Зубы – они только мешают. А то еще откусишь мне че-нить… от избытка чувств. – Развеселившись, старик еще быстрее заболтал ногами и ударил пяткой по прилавку.
– Да было бы что откусывать! – отвечала, справившись с челюстью, Матвеевна. – Не смеши!
“Любопытно”, – решил про себя Карандаш. Человеческие жизни безо всякого стыда выворачивались здесь наизнанку, вываливая на прилавки или просто на расстеленные на земле клеенки свое уцененное содержимое. И еще одно влекло его на барахолку: здесь он лицом к лицу встречался со старостью, которой боялся, кажется, столько, сколько себя помнил, всматривался в морщинистые, скомканные, изуродованные временем лица и видел, что они продолжают смеяться беззубыми ртами, сквернословить, жульничать и торговаться за каждый рубль, застряв на этой “пересадочной станции на тот свет”, как называл барахолку Король. Старость казалась Карандашу такой же загадочной, как детство: оба возраста не подчинялись тем незамысловатым и по большей части очевидным мотивам, которые управляют жизнью между ними, но если загадка детства притягивала, то старости – отталкивала и ужасала.
– Ну что, Витюха-заткни-за-ухо, футбол вечером смотреть будем? – кричал один старикан другому, тугоухому, за соседним прилавком.
Тот улыбался в ответ мяклой улыбкой и неопределенно кивал, толком, похоже, ничего не услышав.
“А я? – думал Карандаш. – Чем придется мне занимать вечера, когда я стану таким же, как эти? К футболу я равнодушен, сериалы не выношу, кроссворды тоже… Писать? Ну-ну”.
Он уже не раз пытался начать задуманную книгу, но сложность, которую ему никак не удавалось преодолеть, заключалась в том, что всё, написанное им утром, к вечеру казалось Карандашу никуда не годным, а всё, что он писал вечером, выглядело совершенно никудышным на следующее утро. Похоже было, будто в нем обитают два разных человека с противоположными вкусами, утренний и вечерний, неспособные достичь согласия, и каждый из них, придя к власти в отведенное ему время суток, забраковывал работу, сделанную другим. Даже по такому простому вопросу, как его собственный возраст, их взгляды расходились. “Мне тридцать два, – думал Карандаш с утра, – самое подходящее время для начала, всё еще впереди”. А вечером в голове стучало: “Мне уже тридцать два, лучшая часть жизни прошла, а я так ничего и не сумел – поздно трепыхаться”. Он был старше всех остальных членов королевской свиты, но гораздо младше большинства продавцов барахолки. Вглядываясь в их лица, слушая их разговоры, он всякий раз черпал из них для себя что-то вроде надежды: раз они живут как ни в чем не бывало, может быть, и у него получится.
Во второй половине дня, ближе к закрытию рынка, из-под прилавков доставались поллитровки или четвертинки, распивались первые стопки, и старики, и без того разговорчивые, становились назойливыми. Им необходимо было найти кого-нибудь, кому они могли бы рассказать, как шестьдесят лет назад ходили в Парк Горького прыгать с парашютной вышки или смотреть первый телевизор, как хорошо жилось под немцами в оккупации, если бы не партизаны, и как в сорок пятом в Германии за банку тушенки можно было поиметь молоденькую чистую немку. Блокноты Карандаша были полны записанных мелким почерком рассказов о том, как чифирили на зоне и играли на тотошке, мотали срока и брали Халхин-Гол. Еще любили старики поговорить о большой политике, о Сталине и Хрущеве, которого отец народов бил в сорок первом своей трубкой по лысине за то, что тот хотел сдать Москву немцам, а Хрущ отомстил ему на двадцатом съезде разоблачением культа, о Леньке Брежневе и его веселой дочери, заколдованной фокусником Кио, о Горбаче и его Раисе, об Эльцине, продавшем Россию этому… как бишь его? Шарону! Точно тебе говорю – Шарону! Зуб даю! Карандаш носил блокноты в карманах брюк, отчего они рано или поздно рассыпались, их страницы путались, а истории перемешивались между собой, сливаясь в одно многоголосное повествование, в единый рыночный хор – матерящийся, божащийся, сплевывающий, бьющий себя в грудь, надрывающий голосовые связки и в конце концов захлебывающийся мокрым безнадежным кашлем.
– Давай-давай, записывай, – говорил Карандашу Король. – Вот она, история – не в книжках, а здесь, на барахолке, живая, настоящая, не закатанная под асфальт. Ее не проведешь! Кряхтит, шамкает, на ладан дышит, а всё равно всё про всех знает! Только про меня не вздумай писать.
– Это почему?
– Знаю я вас, писателей… Дело даже не в том, что врете. И не в том, что врать не умеете, так что, кому надо, меня всё равно узнают. Дело в том, что, сколько бы вы ни пытались с вашими книжками в будущее пролезть, всё равно они остаются свидетелями своего времени, намертво к нему пришпиленными. А я не хочу к этому времени пришпиленным быть! Я ему ничего не должен. Оно мне не указ! Я вам не герой вашего времени! Правильно я говорю, Михалыч?
Поросший неровной седой щетиной пожилой мужик за прилавком с готовностью заулыбался дряблым ртом, довольный, что Король к нему обратился, хотя вряд ли слышал, о чем он говорил. Его глубоко посаженные, диковатые глаза, прежде смотревшие в никуда, проснулись и засияли.
– Конечно правильно! Я завсегда говорю, ты вообще самый правильный здесь человек. Правильнее тебя и быть никого не может! У меня для тебя тут, кстати, припасено – я помню, ты таким интересуешься.
Михалыч достал из сумки носовой платок, на котором шариковой ручкой была нарисована толстая русалка с кукольным лицом и круглыми удивленными глазами, вокруг нее завивалась колючая проволока, а позади вставали церковные купола и кресты.
– Марочка… Красиво?
Король кивнул с видом знатока, разглядывая расстеленный на прилавке платок:
– Недурно.
– А вот еще, зацени. – Михалыч выложил на платок нож из заточенной вилки с ручкой, сделанной из зажигалки, иконку из фольги и четки. – Всё оттуда, из-за колючки. Кореша мне спецом прислали. Там такие художники работают, что ты! Айвазовский отдыхает! На воле таких штучек днем с огнем не сыщешь. А еще смотри, какая у меня красавица есть.
Восхищенно улыбаясь, Михалыч осторожно извлек из сумки неуклюже слепленную фигурку голой женщины с крашенными черным короткими волосами и глазами, которая лежала на боку, кокетливо поджав под себя левую ногу. – Как живая, а?
Никогда не скажешь, что из мякиша! Во люди умеют, правда? Во мастера! Какие таланты зазря пропадают! – Бережно держа двумя пальцами за талию, он положил фигурку на прилавок перед Королем. – Но это по особой цене, только для тебя. От души ведь, чесслово, отрываю.
– Смотри, Вик, на тебя похожа, – сказал Король невысокой брюнетке с короткой стрижкой, одной из своих преданных поклонниц, подошедшей и вставшей рядом. Глядя то на вещи на прилавке, то на Короля, она пыталась по его реакции угадать, как ей к ним относиться.
– Скажешь тоже… – Она неуверенно усмехнулась.
– Точно, Вик, вылитая ты, – с готовностью подтвердила слова Короля другая его поклонница, Лера (та, что спрашивала, заглядывая в глаза пишущему Карандашу: “Обо мне, да?”). – Саму себя, что ли, не узнаёшь?
Обиженная Вика отошла к соседнему прилавку, а Лера немедленно заняла ее место возле Короля.
– А перышко! Ты погляди, какое перышко! – увлекшись, продолжал нахваливать свой товар Михалыч. Он взял небольшой ножик из вилки и стал, крутя, играть с ним, при этом его заскорузлые пальцы с желтыми окаменевшими ногтями обрели легкость и точность, едва ли не пианистическую мягкость. – Где тебе еще такой сделают? Где еще ты таких умельцев найдешь?! Эх, знал бы ты, Кирюха, как я по зоне скучаю! Вроде уж сколько лет прошло, как откинулся, а до сих пор снится! И даже, не поверишь, чем больше времени проходит, тем ярче как-то снится, живее… – Михалыч говорил, обращаясь к Королю, но краем глаза явно учитывал и внимание красивой Леры, смотревшей на него с боязливым изумлением. – Сначала-то, конечно, как на волю вышел, и вспоминать не хотелось, а потом как пошла сниться – что ты тут поделаешь?! Так и вижу, как сидим мы с корешами в биндюге – сарайчик такой у нас был на промзоне, – покуриваем, и даже лиц в темноте толком не различить, а всё равно знаю: все свои, проверенные, любой за тебя руку отдаст. Не то что на воле – не поймешь, что за люди кругом, тьфу, а не люди! Я иногда, чесслово, думаю: пропади она пропадом, эта воля! Может, отчебучить что-нибудь эдакое, чтоб надолго запомнили, инкассаторов на сто мильенов облегчить или Кремль, что ли, поджечь – жаль, он, подлюка, каменный, не загорится, – гульнуть от души, а потом обратно, к своим. Да только возраст уже не тот, здоровья никакого нет, тяжеловато мне теперь там будет. Видно, здесь судьба доживать. – Михалыч вздохнул, поскреб щетину на подбородке. – Так ты берешь, нет? Мне же деньги на поправку здоровья нужны, а то бы никогда такую красоту не продал.
Поторговавшись – как же без этого, – Король взял марочку с русалкой и фигурку из мякиша.
– Остальное себе оставь. У меня досок самодельных хватает, и четки такие есть, и перышки.
– Я и не знал, что ты тюремные изделия тоже собираешь, – сказал Карандаш. – Ты мне их не показывал.
– А ты много чего не знаешь. Как я могу их пропустить, если это всё наша история, самое, можно сказать, ее сердце, самая заветная часть! Вот Михалыч не даст соврать.
Михалыч ухмыльнулся, но ничего на слова Короля не ответил. История так история, вам, молодым, виднее. Убирая вещи обратно в сумку, только посетовал, что Король не взял ножик:
– Тонкая ж работа, штучная вещь! Хотя, конечно, как знаешь… Пускай мне остается. Погляжу на него – вспомню нашу биндюгу… – Он хмыкнул что-то невнятное на прощание Королю и его спутникам и стал смотреть в сторону, поверх голов.
Взгляд его потускнел и застыл, сделавшись похожим на отсутствующий взгляд Марины Львовны, когда она, с головой уйдя в память, часами стояла у окна с холодным отсветом зимнего дня на замкнувшемся лице.
Иногда Король приглашал своих избранных последователей, ядро своей свиты, к себе в гости. В это ядро входили те, кто не покинул его после закрытия Тишинки в начале девяностых, когда ему пришлось переключиться на далекие от центра барахолки, расположенные за Кольцевой дорогой. Добираться до них было сложнее, и главное, они были лишены легендарного обаяния Тишинки, существовавшей с незапамятных, чуть ли не с довоенных времен (никто до конца не верил, что ее закроют, и все-таки это случилось), поэтому многие отсеялись, свита поредела, остались лишь самые преданные, верные из верных. При переходе с одного рынка на другой их состав тоже менялся, но Карандаш со своими блокнотами, флегматичный Боцман, высокая, с водянистыми глазами и приоткрывающей верхнюю десну улыбкой Лера и ни на шаг не отходящая от Короля, готовая стерпеть все его насмешки Вика не покидали ядра свиты никогда.
На вечеринки Короля попасть хотели многие, поскольку было известно, что на них он открывает свои запасники и раздает в пользование гостям – только на один этот вечер – разные необыкновенные вещи из своих коллекций. Карандаш охотно брал себе что-нибудь военное: френч, гамаши или брюки галифе. Боцман обычно получал котелок или даже цилиндр, преображавший его – вместе с подтяжками и галстуком-пластроном – в финансового воротилу, типичную акулу капитализма. Лера куталась в самое настоящее, пусть и заметно траченное молью боа из страусовых перьев, в котором ее улыбка даже против воли делалась таинственной, а глаза – чуть раскосыми и блуждающими. Вика получала что-нибудь вроде шляпы с вуалью или муфты, а однажды ей достался шиншилловый палантин, но Король сказал, что ее прическа совершенно к нему не подходит, извлек из нагрудного кармана ножницы, пощелкал ими и мгновенно у всех на глазах сделал ей стрижку бубикопф – самую популярную в двадцатых. Вика не сопротивлялась, как всегда доверяя Королю, а потом с удивлением смотрела в зеркало на свою обновленную голову, точно с трудом себя узнавала, и с подозрением выслушивала одобрение других гостей, не уверенная до конца, что они над ней не смеются. Король объяснял каждому, как обращаться с доставшейся ему вещью: как крепить вуаль, как завязывать шейный платок, как носить боа или цилиндр – откуда-то он всё это досконально знал. Потом в белых перчатках и белой нейлоновой рубашке с завернутыми до локтя рукавами Король самолично смешивал для гостей коктейли, следя, чтобы никто не остался трезвым. Здесь он тоже был асом: знал рецепты нью-йоркских коктейлей двадцатых годов и берлинских тридцатых, любимые напитки свингующего Лондона и декадентского Парижа. Закуски обычно было не много, спиртное быстро ударяло в головы, и веселье набирало обороты. Застенчивая и неуверенная Вика начинала говорить без умолку, Лера заливисто смеялась, будто боа щекотало ее повсюду своими перьями, толстый Боцман в съехавшем набок котелке пытался изобразить танец живота, а вооруженный фотоаппаратом Карандаш без устали всех снимал. Пробовавший каждый из коктейлей Король набирался, кажется, первым. На его лице возникала сосредоточенная, ни к чему не относящаяся, замороженная ухмылка, а жесты длинных рук обрывались, не успев завершиться. Этими неоконченными жестами он руководил – или ему казалось, что руководит, – происходящим за столом, и, хотя никто уже никого толком не слушал, любой из гостей, заметив обращенную к нему руку хозяина, старался как-то отреагировать. Карандашу становилось всё труднее удержать фотоаппарат неподвижным, кадры получались смазанными, но они нравились ему и такими. Лера отняла котелок у Боцмана и, запрокинув голову, накрыла им верхнюю половину лица, ее рот растянулся в улыбке до ушей, как будто ожидая, пока в него положат что-то необыкновенно вкусное. Вика завела за голову голые руки в длинных перчатках, а Король, вооружившись лорнетом, изучает ее разверстую подмышку. Боцман, говоря тост, взгромоздился на стул, чтобы привлечь к себе внимание, и, конечно, рухнул вниз, камера поймала его за миг перед падением, уже теряющего равновесие, с перекошенным толстощеким лицом, сделавшимся совсем детским от страха. Вика с Лерой пытаются станцевать канкан, но никак не могут согласовать движений, потому что то одну, то другую корчит от смеха. Король смотрит на них, откинув голову, подперев рукой задранный подбородок, совершенно трезвым взглядом. Однажды поймав этот взгляд, Карандаш уже не мог отделаться от подозрения, что опьянение Короля наигранно, он преувеличивает его, чтобы не выпадать из общего веселья, а сам при этом внимательно и насмешливо за всеми наблюдает. Едва он это заметил, как собственное отражение в зеркале показалось Карандашу совершенно нелепым, словно он вдруг увидел его глазами Короля: ну какой из него, в самом деле, военный? На Короле френч и брюки галифе сидели так, точно специально на него пошиты, а на сутулом долговязом Карандаше висели как на вешалке. То же самое, если приглядеться, и Боцман: галстук-пластрон шел ему как корове седло. Да и Викино курносое скуластое лицо прическа бубикопф, какими бы комплиментами ее ни осыпали, не особенно красила. Любой из них с полным правом мог бы отнести застывшую ухмылку Короля на свой счет. Она не была злой или презрительной, напротив, Король был неизменно доброжелателен и по-королевски щедр, всегда готов подарить любому из гостей что-нибудь из своих коллекций, так что они редко уходили от него с пустыми руками, но эта ухмылка расставляла их по местам: он был первооткрывателем, они – его подражателями, и только.
Танцуя с Лерой, Карандаш заметил, что она то и дело оглядывается на Короля, небрежно обнимавшего одной рукой Вику (в другой – погасшая сигарета), которая опустила в медленном танце голову ему на плечо, уйдя, похоже, в состояние, близкое к трансу. Карандаш знал, что у Леры что-то было с Королем, но давно закончилось, перешло в простую дружбу, и всё же теперь, щекоча Карандашу шею своими перьями и раскачиваясь в его руках, она была не с ним, а с Королем и Викой, пытаясь расслышать сквозь музыку, что у них там происходит, вслушиваясь, кажется, всей своей длинной спиной, голой шеей в каштановых завитках и затылком.
– Ты его все еще любишь?
Лера ответила не сразу:
– Дело не в этом…
– А в чем?
– Я потом тебе расскажу. Не сейчас.
– Почему не сейчас? – попытался проявить настойчивость Карандаш.
– Потом, потом…
Она погладила его по волосам, прикосновение было извиняющимся и утешительным. И обидным.
Когда кто-нибудь делал музыку громче, из своей комнаты появлялась Марина Львовна. Она как будто ждала, когда веселье достигнет такого градуса, чтобы она могла влиться в него незаметно, не привлекая к себе слишком много внимания. Ее охотно принимали в круг танцующих, и, хотя она была трезвой – спиртного Марине Львовне было нельзя, – всеобщее опьянение быстро передавалось ей. Ее большое лицо краснело, глаза блестели; танцуя, она прижимала локти к бокам, чтобы унять их качку, и закусывала иногда от азарта нижнюю губу. Несмотря на полноту, она всё еще танцевала хорошо, умение, приобретенное на студенческих балах, на танцверандах Пицунды и танцплощадках подмосковных домов отдыха никуда не делось. Но главное, Марина Львовна помнила уйму танцев, никому, кроме нее, в компании Короля неизвестных, и охотно бралась обучать его друзей летке-енке, твисту, липси или свингу. У Короля были в коллекции пластинки со всей необходимой музыкой, пробивавшейся сквозь шипение и скрип, и гости, кто как мог, повторяли за Мариной Львовной, которую распирало от радости, что ее давно, казалось, никому не нужные познания пригодились. Даже неуклюжий Боцман, осваивая твист, выделывался перед не обращавшей на него внимания Викой, изо всех сил вдавливая ботинком в пол воображаемый окурок. Лера с Викой брали Марину Львовну под руки и танцевали с ней канкан, у Марины Львовны тряслись раскрасневшиеся щеки и сползали с носа, грозя упасть, очки. Скоро она высвобождалась из их рук и в изнеможении плюхалась на диван. Первым делом тянулась к шампанскому, но Король был начеку – ради этого он и сохранял трезвость, – забирал у нее бутылку и в бокал наливал сок. Она выпивала его залпом, опять просила шампанского, опять получала сок, отдувалась, обмахивалась ладонью и улыбалась, улыбалась, ее разгоряченное лицо сияло радостью за всех. Безотчетное счастье чужой молодости, скрытое от них самих за их обидами, ревностью, любовью и прочей чепухой, осаждалось в ней и выходило в улыбке, ничуть не изменившейся с тех снимков пятидесятых годов, которые подолгу рассматривал ее сын, морщась от переполнявшего их света.
Сам Король никогда с матерью на этих вечеринках не танцевал, а вот Карандашу, хоть танцор он был никудышный, случалось. Всякий раз он поражался тому, с какой уверенностью и легкостью двигалась Марина Львовна – он едва успевал под нее подстраиваться. Конечно, она вела его, а не он ее, и при этом не забывала подбадривать: “Хорошо, Валя, молодец! Только легче, легче! И более плавно, Валя, пожалуйста…” Усаживая после танца совсем немного запыхавшуюся Марину Львовну на диван, Карандаш думал: “Интересно все-таки, за кого она меня принимает?” На самом деле его звали Сергеем, несколько раз он поправлял Марину Львовну, потом понял, что это бесполезно. Во время их следующего танца она снова называла его Валей.
Расходились поздно, сильно набравшись, долго топтались в прихожей, путая свою и чужую одежду. Лера не могла найти свой шарф и объявила, что без шарфа она не уйдет, во всеуслышание намекая этим на желание остаться на ночь, Карандашу пришлось уводить ее чуть не насильно, она едва держалась на ногах, и Боцман, собиравшийся провожать Вику, вынужден был ему помогать. Вике Король шепнул на ухо: “Не спеши” – она всё поняла и не стала толкаться в прихожей с остальными. Когда за другими гостями дверь наконец закрылась, Король вернулся в комнату и нашел ее убирающей со стола. Марина Львовна ушла к себе; проходя мимо ее приоткрытой двери, Король увидел, что она уже легла и погасила свет. Он подошел к Вике сзади, обнял, положил руку на ее большую грудь. Она замерла, а когда обернулась к нему, ее глаза были закрыты, а рот приоткрыт для поцелуя. Этот поцелуй слепил их вместе так, что они уже не могли разлепиться, чтобы разобрать диван, прежде чем лечь, и пытались устроиться на собранном, при этом то он, то она начинали сползать вниз. Даже раздеваться пришлось, не размыкая до конца объятий, поспешно выворачиваясь из одежды сложнозапутанными движениями, так что ее части менялись местами, и Викин бюстгальтер оказался висящим на шее Короля, а его нейлоновая рубашка с головой накрыла Вику. Ее скуластое лицо отчетливо проступало под белой тканью, пока она не скомкалась складками, тогда лицо пропало. Вика что-то бормотала, выпутываясь из рубашки, а когда наконец выбралась, Король увидел, что ее глаза широко открыты. Полные ужаса, они смотрели не на него, а ему за спину. Стремительно заражаясь ее страхом, Король обернулся и обнаружил, что в дверях комнаты в наполовину расстегнутом халате стоит Марина Львовна. “Я скоро уже насмерть замерзну! – возмущенно произнесла она. – Тут мороз, как в покойницкой!” Чувствуя, как и его насквозь пронизывает нечеловеческий холод, Король проснулся. Он лежал один в темной и холодной комнате. Кто-то, скорее всего, он сам оставил фортку открытой настежь. Поднялся, кутаясь в одеяло, закрыл фортку, заглянул к матери: она спала на спине, дыхания не было слышно, ее голубое в отсвете заоконного фонаря, неподвижное лицо выглядело гораздо более старым, чем днем, почти неживым. Кириллу вспомнилось прозвучавшее во сне слово “покойницкая”.
Вернулся к себе, но заснуть уже не мог. Лежал и слушал тяжелый гул долгих товарных поездов, доносящийся с железной дороги. И, как всегда, когда лежал без сна, вспоминал, как несколько дней назад, не сдержавшись, опять кричал на мать или как отмахивался от ее неловких попыток поговорить с ним. То, что днем казалось пустяком, ночью разрасталось, распухало на дрожжах вины и стыда. Стыд был как тупая боль, заполнявшая его до отказа, так что ничему другому места уже не оставалось, и Кирилл ворочался с боку на бок, словно пытался вывернуться из себя, извернуться так, чтобы не быть больше собой, стать кем угодно, кроме себя. (После таких ночей он обычно перерывал на следующий день свои залежи шмотья и появлялся на барахолке в совершенно новом обличье.) Ночным зрением, от которого не укрывалась ни одна подробность, он видел мать вечером перед телевизором; она уже с трудом улавливала сюжет фильма и то и дело спрашивала: “Это в какой стране?” Первые несколько раз он отвечал ей правду, потом не выдерживал и начинал лепить первое попавшееся: “В Англии! В Бразилии! В Ботсване!” Марина Львовна всегда ему верила, но это только увеличивало ее непонимание, она смотрела на экран с терпеливым недоумением, отчаявшись связать происходящее. Если фильм был комедией, она с готовностью громко смеялась, заметив, что сын улыбнулся; если с экрана звучала музыка, раскачивала в такт головой или ногой. Бессонница возвращала Кириллу эти раскачивания и отраженный смех, а безнадежно непонимающий взгляд Марины Львовны был направлен теперь не на экран, а прямо на него. Он был пристален, терпелив и мучителен, от него было никуда не деться, не вывернуться из себя, не оправдаться. Все слова, какие Кирилл легко находил в свое оправдание днем, утрачивали значение, потому что отдельные проявления забывчивости и рассеянности матери складывались ночью вместе в картину неизлечимой болезни, бывшей, по сути, растянутой во времени смертью, а близкой смерти достаточно одного дыхания, чтобы выдуть смысл из всех слов и оправданий, превратить их в набор пустых звуков.
Болезнь не стояла на месте, она неотвратимо прогрессировала, хотя внешне это проявлялось как раз в том, что Марина Львовна всё чаще повторяла одни и те же фразы, всё короче становились промежутки от одного повтора до следующего. Чем безнадежней застревала ее жизнь на поверхности, тем заметнее был рост скрытых разрушений, причиненных болезнью, провалов и осыпей в ее сознании, пустот, которые нечем было заполнить, кроме воспоминаний. И если днем Кирилл старался не задумываться, что чувствует мать, то по ночам его стыд и вина как будто восстанавливали между ними когда-то связывавшую их пуповину, по которой текли в него ее боль, недоумение, растерянность, страх. Оказывалось, что он помнит все ее заминки, все паузы в поисках забытого слова, в которые она проваливалась без шансов выбраться, а он мог помочь ей, но вместо этого ждал, пока она найдет потерянное сама. Он вспоминал мать на кухне, где она пыталась навести порядок, не замечая, что Кирилл за ней наблюдает: то и дело она застывала в размышлении со сковородкой, масленкой или еще чем-нибудь в руках, разглядывая вещь так, точно видела впервые и старалась понять, для чего эта штука и где ее место. И каждое ее неуверенное, нелепое движение царапало саднящую от стыда память, каждый пришаркивающий шаг был шагом навстречу близящемуся концу. В эти ночные часы его вина за дневную раздражительность и частые срывы распухала до вины за то, что остановить время не в его власти. И все его коллекции, пытавшиеся на свой лад законсервировать время, не могли ему здесь ничем помочь, не служили ни оправданием, ни защитой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?