Читать книгу "Поздний сталинизм: Эстетика политики. Том 2"
Автор книги: Евгений Добренко
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Он ссылался на традиции в своей речи, и он был прав. Но есть традиции и традиции. Есть золотые традиции русских ученых – мы их берем с собой в коммунизм. И есть традиции, которые кошмаром тяготеют над умами живых! Кошмаром они тяготеют и над твоим Добротворским, Оля, как бы ты его ни стремилась обелить. От бога талант! Тем хуже для него! Он свой талант не уважает – с бездарности меньше спрашивают! О каком союзе с мировой наукой говорит твой Добротворский? Разве есть единая мировая наука, пока есть капитализм? Азбучные истины, а ему уже шестой десяток давно пошел! О союзе с наукой услужающей, с наукой лакействующей? Они смерть готовят в своих лабораториях, а он за честь сочтет, если они его по головке погладят. Словесная мишура, a на поверку – поклон, лакейский поклон всему, что носит название «заграница»!
Этот поворот темы вдохновляет Верейского, главной примечательной чертой характера которого, по словам кинокритика, «является национальная гордость, чувство, если можно так выразиться, социалистического первородства – не национальной спеси, а именно coциалистического первородства»:[291]291
Грачев В. Образ современника в киноискусстве. С. 30.
[Закрыть]
Немцы все это, Николаша, немцы! Ели наш хлеб со времен Петра и вбивали эту холопью психологию. ‹…› Все эти пакостные Бироны и Бенкендорфы Ломоносова русским Лавуазье величали – снизошли-с! А он был именно русским Ломоносовым, понимаете ли вы, гением, ни с чем несравнимым! Ушакова, изволите видеть, – русским Нельсоном! (Разгорячась.) Да он был в тысячу раз крупней вашего Нельсона – он русским Ушаковым был! Ваш Нельсон со своей дрянью леди Гамильтон головы в Неаполе республиканцам рубил. На реях патриотов вешал. А Ушаков республику на греческих островах возглашал!.. Впереди своего времени был человек… В самые черные времена ухитрился просвещенную Европу обогнать…
Из всех тем – тема противостояния русской науки Западу наиболее травматична. Это, как говорит один из сотрудников Трубникова профессор Иванов, «какая-то застарелая болезнь». Его возмущает то, как еще недавно
мы иногда, диссертации принимая, за что поблажки давали? За то, видите ли, что у автора три статейки в английских журналах напечатаны. Сами англичане напечатали! Высший суд! Разве не бывало так? Какое-то идиотское проклятое наследство!.. Нет, милостивые государи в Европе и за океаном! Довольно! Довольно с нас судеб Маркони, и довольно с нас судеб Поповых! Вы привыкли загребать жар чужими руками и в политике, и в науке. Отучили в политике, отучим и в науке.
С Трубниковым он спорит, поскольку тот забыл о том, что
за эти тридцать лет десятки великих открытий сделаны именно в наших лабораториях, которые дали нам наш народ, наше правительство, что, может быть, эти наши лаборатории и есть лучшие в мире, и не случайно именно в них достигнуты эти результаты? И поэтому Мюррей лезет к нам, а не вы к нему. Всё через забор глядели, а своего не видели.
Трубников. «Через забор»… (Усмехается.) Да, я привык смотреть через забор. Через забор мне видно, например, Дарвина. Что же, перед Дарвином тоже нельзя снять шляпу?
Ольга Александровна. Зачем же передергивать. Дарвин так велик, что ему нельзя достаточно низко не поклониться. Но не нужно из каждого Лансгарта и Мюррея делать себе Дарвина только потому, что они живут в Англии или в Америке.
Трубников. К сожалению, Дарвин родился не в Калуге и говорил не по-русски.
Иванов. Совершенно верно. И все-таки его настоящие наследники – не английские ретрограды, забывшие о Дарвине, и не американские тупицы, устраивавшие обезьяньи процессы, а мы, хотя он не родился в Калуге и не говорил по-русски!
В этой браваде читаются глубокие и реальные травмы. Отражая жизнь «в формах самой жизни», эти пьесы, парадоксальным образом, показывают, что от комплекса неполноценности страдают отнюдь не «низкопоклонники», но именно «патриоты». В пьесе Штейна инструментом и предметом спора о «русских приоритетах» становится язык. Так, Верейский обращается к Добротворскому с очередной филиппикой:
Купить или украсть! Что легче выйдет! Это тоже «традиция» – русских ученых обкрадывать! Свиснут, a потом скажут: смотрите, мы самые талантливые, а все другие народы от нас зависят! Украдут, а потом нам же будут по нахальным ценам предлагать! Не в первый раз! (С невыразимым презрением.) Гуманисты! (Шагнул к Добротворскому.) А ты перед ними ножкой шаркаешь! Двери настежь – пожалуйте, мистеры вуды, тащите, что плохо лежит! А своих завидишь – дверь на замок, рангом не вышли, пошли вон, дураки чумазые! Горько и стыдно за тебя, Алексей, ежели сочтешь знать. Перед кем шапку ломишь, Алешка?
Этот почти истерический пассаж примечателен в языковом отношении. В нем переплетаются современное просторечие (свиснуть, тащить, предлагать по нахальным ценам), дореволюционный городской жаргон (ножкой шаркать, рангом не вышли, дураки чумазые, шапку ломать), квазиинтеллигентские выражения (ежели сочтешь знать), разговорные выражения (пожалуйте, Алешка). Этот языковой сумбур в пьесе Штейна имеет своей целью показать «народность» академиков-патриотов. Во время суда чести разыгрывается следующая сцена:
Председатель суда. Вы правы, профессор Лосев; в обмене опытом, научными знаниями отнюдь нет ничего предосудительного. Особенно если обмен опытом – взаимный. Особенно если обмениваются опытом с учеными, а не с торговыми фирмами, стремящимися перехватить новое открытие.
Писаревский. Очень уж вы деликатно – перехватить! Стибрить, прикарманить!
Председатель суда (улыбаясь). Охотно принимаю вашу формулировку. Она точнее.
В «Суде чести» эта сцена вызывает настоящий восторг зала. И эта реакция на переход академика не на разговорный даже, но на блатной язык вполне объяснима: эта «формулировка» делает предмет дискуссии доходчивее, приближая ее тему к зрителям в реальном зале. Например, спор о том, в какой стране и на каком языке должна издаваться книга, может показаться беспредметным, но если его перевести в иной речевой регистр, он станет отвечать эмоциям публики:
Писаревский (из угла). Такую книгу сначала у нас напечатайте! Там, за границей, воров много. Так и норовят, судари мои, сцапать, что плохо лежит! Хоть караул кричи!
Добротворский. Не о ворах речь, Юрий Дмитрич, – о союзе с мировой наукой! Наука, как и мир, – неделима. Если сказано новое слово в науке, неважно, на каком языке сказано оно, – важно, что оно сказано! И радостно, если оно сказано нами, советскими учеными, на всех языках! Да, да, на всех языках! Не усматриваю в этой традиции ничего зазорного. Так не раз поступали деды и прадеды наши – и умножали так всемирную славу науки нашей!
Писаревский. Одни умножали, а другие унижали! Вы с Лобачевского пример берите, Алексей Алексеич, дорогой мой! Казанский житель, он спервоначалу свою статью в Казани напечатал, а потом ее на двенадцать языков перевели! Это пожалуйста! Хоть на санскритский.
Спор на сугубо символическую тему на глазах превращается в нечто актуально-содержательное. И на вопрос одного из коллег о том, какое это все имеет значение, Верейский отвечает:
Имеет, Петр Степаныч, и самое прямое (Встал.) Ценю и уважаю Джорджа и Лотара не менее, чем Алексей Алексеевич. Воздаю должное их талантам. Но я читал их работы по-английски, позволю заметить. Да-с, по-английски, не дожидаясь перевода! Пусть же и они возымеют честь изучить русский язык и прочесть твое сочинение по-русски, в подлиннике! Маркс специально русский язык изучал, чтобы в подлинниках познать глубину русского гения! Надо уважать самих себя, Алексей Алексеич! Посмотрите на дипломатов наших, по-русски выступают на международных конференциях! По-русски! И заставили себя слушать!
Таким образом, «самое прямое значение» этих споров – сугубо символическое: «заставить себя слушать». У советских дипломатов тех лет это получалось не вполне удачно: Советский Союз находился в меньшинстве в ООН и в постоянной конфронтации с остальным миром (кроме стран Восточного блока). Проблема самоуважения была, несомненно, центральной для страны, которая неожиданно для себя самой стала сверхдержавой и позиционировала себя новым полюсом мировой силы. В этом позиционировании было много бравады. Она была разлита в советском политическом дискурсе и переливалась на сцену и на экран. Эти споры о самоуважении всегда компенсаторные. В них нет ничего, кроме манифестации травмы.
И здесь на помощь приходит сам враг. Он настолько искусственен и послушен, что вполне может начать говорить то, что так хотелось бы услышать от реального соперника. Если в пьесе Мариенгофа так говорит профессор, то в пьесе Штейна – шпионы Вуд и Уилби. Оставшись наедине в институте Добротворского, они делятся впечатлениями об увиденном: «Судя по всему, тут дело поставлено всерьез. Как ни говорите, размах великолепный. Техника, аппаратура, само здание… Оно могло бы украсить любое авеню Нью-Йорка». Но так ли это?
Эти пьесы адресовались главным образом научной интеллигенции, которая была в целом значительно более продвинута, чем средний зритель, в том, что касалось чтения идеологических кодов и понимания советских политических ритуалов. Но большинство сюжетных несуразностей, из которых буквально сотканы эти пьесы, все же отступали перед едва ли не самой очевидной: вопиющим несовпадением материального состояния советской науки, изображенного в них, с реальностью. Действие протекало здесь в новых светлых лабораториях, широких коридорах и помпезных фойе, роскошных кабинетах-библиотеках академиков, огромных залах, новых корпусах, оборудованных по последнему слову техники. Но что говорить об институте в провинции, если директор Всесоюзного института бактериологии, эпидемиологии и инфекционных болезней сообщал в АМН СССР, что «Институт стоит перед угрозой резкого свертывания своей тематики из‐за материальных недостатков (помещения, аппаратура, химикалии). Этими же причинами объясняется, что работа члена-корреспондента Н. Г. Клюевой прошла без участия института – ей не могло быть предоставлено даже помещение»[292]292
Цит. по: Кременцов Н. В поисках лекарства против рака. С. 203.
[Закрыть].
Когда посол США Уолтер Смит встречался с Клюевой и Роскиным, их встреча не случайно проходила в кабинете директора института: как заметил журналист Э. Финн, он «является, по-видимому, единственной комнатой, где хоть как-нибудь можно принять иностранного гостя», поскольку «весь институт производит крайне убогое впечатление, а лаборатория Клюевой – Роскина тем более». Тот же Финн рассказывал, что Клюева «уделяет (по ее словам) больше времени хозяйственным делам, чем научным экспериментам ‹…› Мне пришлось быть свидетелем, как она около трех часов хлопотала о двух рабочих столах для врачей, присланных из Ленинграда, Киева и Харькова ‹…› Профессор Клюева сама достает для них карточки, хлопочет об общежитии и проч.»[293]293
Цит. по: Кременцов Н. В поисках лекарства против рака. С. 204.
[Закрыть]. И все это – на фоне высочайшей поддержки и приказов Минздрава о создании условий для работы над препаратом «КР». У Клюевой не было ни помещений, ни сотрудников, ни оборудования. «У нас не было и нет (и неизвестно, когда будет) минимального оборудования, самой простой аппаратуры (микроскопы, термостаты, рефрижераторы, центрифуги и т. п.), нужных реактивов и качественного тепла», – жаловалась она в одном из писем[294]294
Там же. С. 205.
[Закрыть].
«Короче, – подводит итог положения дел Н. Кременцов, – у Клюевой и Роскина не было ничего, кроме приказов, которые просто-напросто не выполнялись»[295]295
Там же.
[Закрыть]. О том же пишут и В. Есаков и Е. Левина: шикарные новые институты, сверхсовременные интерьеры которых представали перед зрителями на сцене и экране (тем, кто не видел «Суда чести» и «Великой силы», достаточно вспомнить интерьеры Института Солнца из кинофильма Г. Александрова «Весна», 1947), не имели ничего общего с нищетой, царившей в реальности. Не то что спасающих человечество открытий, которые якобы совершаются в СССР, страна испытывала дефицит самых простых лекарств: «Отечественная медицина, героически проявившая себя в годы войны, была поставлена в тяжелейшее положение, а население страны при углубляющемся разрыве с другими странами, производящими медикаменты, испытывало чудовищные трудности в поисках необходимых лекарств»[296]296
Есаков В. Д., Левина Е. С. Сталинские «суды чести». С. 115.
[Закрыть].
В реальности основные открытия в медицине и микробиологии происходили в послевоенные годы именно на Западе, и прежде всего в лабораториях США (достаточно сказать, что на сегодня в мире доказательной медицины известно около 5 тысяч эффективных оригинальных препаратов, и только менее двадцати их них было открыто советской фармакологией). После войны в Советском Союзе шли гонения на генетику, а на фоне патриотического ажиотажа государственную поддержку снискали откровенные шарлатаны. Помимо одиозного Лысенко, можно упомянуть присуждение в 1950 году Сталинской премии и прием в Академию медицинских наук Ольги Лепешинской, рекомендовавшей куриным белком лечить язвенную болезнь желудка, артрит и рак и уверявшей, что ванны с содой по ее рецепту спасут от гипертонии, склероза и остановят наступление старости. Вполне в духе Лысенко ветеринар Геворг Бошьян в 1949 году выпустил книгу «О природе вирусов и микробов», где утверждал, что вирусы могут переходить в микробы в результате их «приручения» к новой питательной среде. Этот авантюрист неожиданно получил высочайшую поддержку: ему были присуждены степень доктора медицинских наук и звание профессора, он возглавил секретную лабораторию НИИ эпидемиологии и микробиологии имени Н. Ф. Гамалеи. Ветфельдшер Дорохов растворял рога крупного рогатого скота в азотной кислоте и предлагал этот яд больным раком. Техник Анатолий Качугин проповедовал лечение солями тяжелых металлов. Ветеринарный врач из Калуги Александра Троицкая вводила больным в качестве вакцины вытяжку из раковых клеток. В условиях отсутствия элементарных лекарств и атмосфере охватившего страну страха перед врачами-отравителями к этим мистификаторам тянулись больные[297]297
См.: Млечин Л. Кремль-1953. Борьба за власть со смертельным исходом. С. 194–195.
[Закрыть]. Видимо, для того чтобы сделать эту картину окончательно сюрреалистичной, советское искусство изображало создание в СССР самых передовых лекарств (тех самых, что создавались в это время в США), за которыми якобы гоняются американские шпионы во главе с послом.
Когнитивный диссонанс был слишком велик, чтобы эти пьесы могли кого-то в чем-то убедить (не передавать мнимые открытия американцам?) или излечить от «низкопоклонства перед Западом». И в то же время они были «изображением жизни в формах самой жизни» – той жизни, какой она представлялась параноидальному сталинскому сознанию, породившему патриотическую пьесу как наиболее адекватный для этого жанр.
Эта пьеса была столь же необычной, сколь необычным был и сам суд чести – новый вид показательного процесса. Если в 1930‐е годы такие процессы строились на демонстрируемых заседаниях (пусть в зале и сидели переодетые сотрудники НКВД), на предъявляемых публике стенограммах и документальных свидетельствах (пусть и сфальсифицированных) и следовали некоей процессуальной логике (пусть и подчиненной написанному в Кремле сценарию), то теперь показательный процесс полностью медиализировался и эстетизировался, превратившись в настоящее театральное представление. Реальные «дело КР» и процесс засекречиваются, а их публичная репрезентация дана в виде спектакля/фильма. Это не театрализованное представление, с реальными участниками в роли актеров, но настоящий театр с профессиональными актерами в роли участников.
Очевидно, что столь необычная форма репрезентации обусловлена функциями самой карательной акции и, соответственно, природой сфабрикованного «преступления». Задачей показательных процессов эпохи Большого террора были публичная дискредитация и физическое уничтожение реальных и мнимых политических противников, чему соответствовали приписываемые им преступления (измена, шпионаж, диверсии). В случае же «дела КР» задача была идеологическая: осуждение «низкопоклонства перед Западом» и воспитание «советского патриотизма». Продвижение последнего требовало прежде всего воспитания. Пьесы и фильмы и выполняли эту воспитательную функцию. Но поскольку сталинское воспитание всегда репрессивно, низкопоклонство и отсутствие патриотизма были изображены здесь как граничащие с преступлением. Выбирая между судом-спектаклем и спектаклем-судом, Сталин остановился на последнем: это позволяло подняться над явлением (в отличие от персонажей показательных процессов 1930‐х годов, типичные представители советской интеллигенции, вполне лояльной, по-советски мыслящей, искренне преданной режиму, Клюева и Роскин оказались под рукой случайно и не только не подлежали уничтожению, но их работа была признана полезной) и сконцентрироваться на политико-идеологическом воздействии с непременным элементом угрозы.
Поскольку именно возможность произнести обвинительную речь, которая станет последним словом, привлекла Сталина к идее суда чести, роль обвинителя была ему ближе всего. Вот почему именно в его заключительное слово был вложен главный идеологический посыл «Закрытого письма»[298]298
По замечанию одного из критиков, в этой речи Б. Чирсков достигает «вершины своего актерского мастерства», его голосом «говорит советский народ, говорит великая русская культура», а самой «гневной речи обвинителя придан акцент потрясающей эмоциональной силы» (Кремлев Г. Побеждает советский патриотизм. С. 7).
[Закрыть]. Хотя он был двояким, но основывался на одинаково фантастических предпосылках на обоих полюсах: письмо обвиняло в низкопоклонстве и вместе с тем говорило о величии. Оба этих начала включены в текст обвинительной речи, с которой в «Законе чести»/«Суде чести» выступает общественный обвинитель, генерал-лейтенант медицинской службы академик Верейский. Его пафосная речь состоит из двух частей. Первая посвящена несуществующему низкопоклонству:
Кому хотели вы отдать сокровища науки нашей, ее благородные открытия, ее прекрасные дерзания? Тем, кто стремится ввергнуть человечество в адское пекло новой войны? Тем, кто размахивает над земным шаром атомной бомбой? Во имя счастья человечества – не позволим! У кого искали вы признания, у кого – на коленях – вымаливали славу? У заокеанских торговцев смертью, у низменных лавочников и стяжателей, у наемных убийц! Жалкая, копеечная ваша слава! ‹…› Тот, кто завоевал славу здесь, в Советском Союзе, завоевал ее во всем мире! Так как же вы могли, как вы посмели поступиться славой нашей Родины? Нам ли, советским ученым, быть «беспачпортными» бродягами в человечестве? Нам ли быть безродными космополитами? Нам ли быть Иванами, не помнящими родства?
После паузы Верейский выходит на авансцену и произносит вторую часть речи, которая говорит о столь же небывалом величии российской науки:
Именем Ломоносова и Лобачевского, Сеченова и Менделеева, Пирогова и Павлова, хранивших, как священное знамя, первородство русской науки! Именем Попова, Ладыгина и других изобретателей, чьи открытия бессовестно присвоены иностранцами! Именем солдата Советской Армии, освободившего поруганную и обесчещенную Европу! Именем сына профессора Добротворского, геройски павшего за Отчизну, – Я ОБВИНЯЮ!
Горькая ирония финала «Закона чести»/«Суда чести» состоит в том, что он очевидным образом апеллировал к знаменитой статье Эмиля Золя. Эта отсылка к ставшему одним из самых ярких документов борьбы с антисемитизмом тексту спустя полвека только оттеняла ситуацию самой разнузданной юдофобии и националистической истерии, которую продвигали эти пьесы и фильмы. Фильм Роома «Суд чести» вышел в прокат 25 января 1949 года, за три дня до публикации редакционной статьи «Правды» о театральных критиках – космополитах, послужившей началом нового, уже откровенно антисемитского, этапа патриотической кампании. Фильм как бы передавал эстафету массовой параноидальной индоктринации дальше, выводя ее на новый уровень[299]299
Критика не видела в этом случайности. В том, что фильм «появился на экранах страны как раз в те дни, когда на страницах партийной печати началось разоблачение антипатриотических групп, приютившихся в некоторых кругах работников искусства и науки… нет случайности». Напротив, оно свидетельствует о «зрелости советского киноискусства, о смелом вторжении его мастеров в самую гущу современности» (Кремлев Г. Побеждает советский патриотизм. С. 3). Удивительное созвучие произносимых с экрана и со страниц газет речей превратило экран в настоящее зеркало современности: «Кино перекликается по радио с речами людей и статьями газет!» (Там же. С. 3) Критика так описывала заразительный эффект обвинительной речи Верейского: «Чирков бросает в зал заключительные слова. Зал отвечает рукоплесканиями. Они нарастают сильней и сильней. Аплодируя, встают первые ряды. Поднимаются следующие. Аппарат отходит в глубину зала суда. Поднимается за рядом ряд. Еще усилие – и аппарат захватит сидящих впереди кинозрителей, уже и до них докатится прибой оваций, – и вот поднимается, аплодируя, кинотеатр» (Там же. С. 7).
[Закрыть]. Тот факт, что произносились эти финальные тирады с высоких трибун «суда чести», придавал им статус государственной точки зрения, истины в последней инстанции и высшего морального авторитета.
Вначале военный опыт встречи с Западом маркировался в «деле КР» как комплекс неполноценности (низкопоклонство), затем вытесняется комплексом превосходства (русские приоритеты) и, наконец, определяется национально – через стигматизацию неких «беспачпортных бродяг в человечестве» (сплошь с еврейскими фамилиями), указывая на конкретных носителей инфернального зла (безродный космополитизм). Сформированные в это время стереотипы навсегда сохранились в массовом сознании и нашли выражение в соответствующей политической культуре. Пройти последнюю ступень – физического уничтожения внутренних врагов – «убийц в белых халатах» из «дела врачей» – помешала смерть Сталина.
Родина слонов: Криминальная история науки
Ни один национальный проект не обходился без глорификации национального прошлого. Оно является одним из основных инструментов формирования «воображаемых сообществ»[300]300
См.: Андерсон Б. Воображаемые сообщества: Размышления об истоках и распространении национализма. М.: Кучково поле, 2016.
[Закрыть]. Их превращение в современные нации – процесс глубоко травматичный. Сама одержимость общества былыми триумфами питает культуру ресентимента и является свидетельством глубокого упадка.
Истоки патриотической кампании в науке уходят в военное время, когда советское население, в течение нескольких десятилетий подвергавшееся интенсивной интернационалистской обработке, неожиданно оказалось подвергнутым сильному националистическому облучению. В советском тылу наблюдался приток беженцев с запада, что повлекло с собой усиление местного национализма и антисемитизма. Возвращение после 1942 года раненых и инвалидов с фронта, которые подвергались на передовой воздействию советской антинемецкой пропаганды и немецкой антикоммунистической и антисемитской пропаганды, также способствовало усилению шовинистических настроений[301]301
О нацистской антисемитской пропаганде на оккупированных территориях см.: Жуков Д., Ковтун И. Цветы ненависти: Русскоязычная антисемитская пропаганда на оккупированных территориях. М.: Пятый Рим, 2018.
[Закрыть].
Как вспоминал Эренбург, именно с 1943 года «работать стало труднее: что-то изменилось. Я это почувствовал на себе ‹…› В 1943 году впервые показались тучи, которые пять лет спустя нависли над нами»[302]302
Эренбург И. Г. Собр. соч. в 9 т. Т. 9. М., 1967. С. 376–379.
[Закрыть]. О «мрачной атмосфере», сложившейся в кинематографе, и открытых проявлениях антисемитизма писал в письме Сталину Михаил Ромм[303]303
См.: Власть и художественная интеллигенция: Документы ЦК ПКП(б) – ВКП(б), ВЧК – ОГПУ – НКВД о культурной политике. 1917–1953 гг. М.: МФ «Демократия», 1999. С. 482–485.
[Закрыть]. Михаил Светлов высказался на этот счет афористично: «Революция кончается на том, с чего она начиналась. Теперь процентная норма для евреев, табель о рангах, погоны и прочие „радости“»[304]304
Там же. С. 489.
[Закрыть]. О том же писали и говорили многие деятели культуры в 1943 году. То обстоятельство, что первыми изменение атмосферы почувствовали представители еврейской интеллигенции, симптоматично. В отличие от других национальных меньшинств, компактно проживавших на своих территориях и составлявших там большинство, евреи, будучи в меньшинстве в любом советском городе, особенно остро почувствовали на себе приближение шовинистического цунами, которое затопит страну спустя несколько лет.
Не только доминирующие настроения, но сама политика государства стала откровенно ксенофобской и антисемитской[305]305
См.: Костырченко Г. В. Тайная политика Сталина. Власть и антисемитизм. М.: Междунар. отношения, 2003. С. 242 и далее.
[Закрыть]. К середине 1943 года все это оформилось в явную политическую линию по воспитанию «национальной гордости русского народа»[306]306
См.: Бранденбергер Д. Сталинский русоцентризм. Советская массовая культура и формирование русского национального самосознания. 1931–1956 гг. М.: РОССПЭН, 2018.
[Закрыть]. Это были настолько явные, целенаправленные и не укладывающиеся в прежнюю идеологическую парадигму усилия по национальному строительству, составившему самое содержание позднесталинской эпохи, что они дают основание начать отсчет эпохи позднего сталинизма именно с обозначившего перелом в войне 1943 года.
Первый шаг был сделан, как мы видели, в области истории философии, когда усилиями работников Агитпропа ЦК была развернута кампания по замене немецкой классической философии «русской классической философией». Поток литературы об оригинальности русских мыслителей Чернышевского и Добролюбова, об ограниченности Гегеля и всего немецкого философского наследия нарастал на общей волне антинемецкой пропаганды и достиг пика в 1944 году в связи с о(б)суждением «русского» тома «Истории философии» за недооценку русского философского наследия и учебника истории западноевропейской философии Г. Александрова за «объективизм» в оценке немецких философов[307]307
Первой была установочная статья сотрудников Агитпропа ЦК: Кружков В., Федосеев П. Основные черты русской классической философии XIX в. // Большевик. 1943. № 6. С. 22–34. За ней последовали многотысячные тиражи книг М. Митина «О реакционных социально-политических взглядах Гегеля» (М., 1944), П. Федосеева «Противоположность идеалистической диалектики Гегеля и марксистского диалектического метода» (М., 1944), М. Т. Иовчука «Классики русской философии XIX в.» (М., 1944) и его же «Основные черты русской классической философии XIX в.» (M., 1944), В. С. Кружкова «Классики русской философии Чернышевский и Добролюбов» (М., 1944) и др. См. также серию статей в главном теоретическом журнале ЦК «Большевик»: О недостатках и ошибках в освещении истории немецкой философии XVIII и начала XIX в. (1944. № 7–8. С. 14–19); Федосеев П. Противоположность идеалистической диалектики Гегеля и марксистского диалектического метода (1944. № 9. С. 8–19); Митин М. Б. О реакционных социально-политических взглядах Гегеля (1944. № 12. С. 39–48); Светлов В. Маркс и Энгельс об ограниченности материализма Фейербаха (1944. № 13–14. С. 20–33) и др.
[Закрыть]. Это была первая успешная попытка утверждения выдуманного «русского приоритета» в науке. Спустя несколько лет этот дискурс примет характер эпидемии, распространившись на все сферы науки и искусства. Успешное изобретение в кабинетах Агитпропа ЦК буквально на пустом месте «русской классической философии» стало зримым доказательством эффективности продвижения подобных фантомных проектов и проложило путь к дальнейшей радикальной перелицовке истории мировой науки.
В июне 1944 года одновременно с совещанием историков, где схлестнулись сторонники ортодоксально-марксистского и традиционно-националистического подходов к русской истории и где так и не была выработана однозначная «генеральная линия», в Московском университете состоялась большая конференция на тему «Роль русской науки в развитии мировой науки и культуры». Это мероприятие было куда менее дискуссионным, что и понятно: если с прославлением политического наследия России (включая империализм, колониализм, шовинизм, антисемитизм, реакционность русского царизма и т. д.) все было сложно и, при всем желании Сталина это наследие признать, его несочетаемость с марксистской идеологией была вопиющей, то с культурным наследием дело обстояло куда проще. Там уже речь определенно шла о русских приоритетах в науке и искусстве.
С 5 по 11 января 1949 года под руководством Президента АН СССР С. И. Вавилова в Ленинграде прошла юбилейная сессия Академии наук, посвященная истории отечественной науки[308]308
Ход подготовки и характер дискуссии на Общем собрании АН СССР подробно описан в кн.: Сонин А. С. Борьба с космополитизмом в советской науке. С. 433–454.
[Закрыть]. Характерно, что она была приурочена не к 225‐й годовщине основания Петром I Российской Академии наук, которая должна была отмечаться 28 января 1949 года, а к 200-летию открытия ломоносовской лаборатории. К открытию сессии, 5 января, Вавилов опубликовал в «Правде» статью «Закон Ломоносова», где продемонстрировал, в каком ключе должна освещаться история отечественной науки. В ней утверждение Ломоносова из письма Эйлеру, повторенное им и в других работах, было провозглашено открытием всеобщего «закона сохранения материи», который Р. Майер и Г. Гельмгольц (за ними закрепился статус первооткрывателей этого закона) лишь позже конкретизировали. Выступая на сессии, Вавилов так сформулировал ее цель: «Восстановить историческую правду, показать истинное высокое место отечественной науки в мировой культуре»[309]309
Вопросы истории отечественной науки. Общее собрание АН СССР 5–11 января 1949 г. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1949. С. 911.
[Закрыть]. О характере обсуждения дает представление тема одного из докладов: «Химия в Древней Руси».
1949–1950 годы стали ключевыми в формировании советского патриотического нарратива, основанного на повторяющемся мотиве: русские сделали открытие – европейцы/американцы его украли и присвоили себе. Этот дискурс был воплощенным синтезом комплекса неполноценности и комплекса превосходства и оказался политически весьма эффективным, поскольку одновременно утверждал мнимое величие и объяснял реальную отсталость России. Инаугурация этого нарратива состоялась в ходе Общего собрания АН СССР в январе 1949 года, как раз в канун развертывания антикосмополитической кампании.
Через все доклады на этой сессии (а каждый проходил двойное рецензирование, согласовывался с Агитпропом ЦК и прочитывался заведующим Отделом науки Юрием Ждановым лично) проходит сквозная тема – не столько историко-научная, сколько сугубо психологическая: иностранцы нас унижали, и теперь пришла наша очередь. Об этом говорил один из ведущих историков русской техники академик Данилевский: якобы правящие классы царской России раболепствовали перед «иностранщиной» (читай: перед Западом) и распространяли «ложные теории» о неспособности русского народа к техническому творчеству, а иностранцы «под шумок» пытались монополизировать русскую науку и технику, чего терпеть более нельзя[310]310
Там же. С. 545.
[Закрыть].
Академик Юрьев, тогдашний председатель Комиссии по истории техники АН СССР, утверждал, что «озлобление наших врагов» вызвано успехами СССР в науке, а посему
мы должны еще больше развернуть борьбу за признание приоритета русских и советских новаторов в области науки и техники. Всякая попытка унизить нашу науку, умолчать о нашем приоритете или приписать наши достижения иностранцам должна встречать решительный протест. Это долг чести советских ученых ‹…› Нам необходимо еще более усилить борьбу с низкопоклонством перед иностранщиной во всех областях науки и техники ‹…› Нужно обратить особое внимание на делающиеся иногда попытки протащить в историческую науку чуждую нам идеологию под формулой «объективизма»[311]311
Там же. С. 491–491.
[Закрыть].
Последнее означало: для того чтобы вернуть себе украденную славу и честь, не следует делать никаких уступок реальности и исторической истине.
Тон задавал сам президент Академии. В своем докладе Вавилов заявил, что истоки низкопоклонства лежат в реформах Петра:
Приглашая в русскую академию в большом числе иностранцев, приносивших нередко вместе с наукой высокомерие и презрение к чужой стране, Петр волей-неволей посеял в академии начало внутренней борьбы, мешавшей работе академии почти в течение полутораста лет, а также то преклонение перед иностранцами, со следами которого наша передовая общественность воюет и теперь[312]312
Там же. С. 45.
[Закрыть].
Эта картина демонстрировала тупиковость советского историко-научного нарратива: комплектование Петербургской Академии наук из иностранцев было во всех смыслах вынужденной мерой – до Петра в России просто не было ни квалифицированных ученых, ни научных институций, ни университетов. Поэтому начинать их могли только иностранцы. Без них просто не было бы в России и самой Академии. Противоречие этой позиции отражало идеологическую противоречивость антикосмополитического нарратива как такового: прославление русской Академии (во всех смыслах импортированной в Россию западной институции, что невозможно было отрицать) сочеталось с осуждением европеизации, продуктом которой русская наука и была. В той же мере, в какой антикосмополитический дискурс носил антизападный характер, он имел и антиинтеллектуальную направленность, был, по сути, обскурантистским и потому столь плохо сочетался с задачами самой Академии как цитадели просвещения.
Иррациональным он был в том еще смысле, что питал национальный ресентимент, главные признаки которого – зависть и высокомерие – атрибутировались противникам с Запада. Речь, следовательно, идет о классическом переносе. Именно потому, что основы этого процесса находились в поле психологических травм, а не в области рационального, он оказал формативное воздействие на становление советской национальной психологии. Не случайно этой сессии АН придавалось столь большое политическое значение, что ее почтили своим вниманием высшие партийные руководители Ленинграда, сидевшие в президиуме, – П. С. Попков, Я. Ф. Капустин, П. Г. Лазутин и Г. Ф. Бадаев.
Два события, которыми завершилось Общее собрание АН СССР, отразили характер грядущих перемен:
во-первых, ряду выдающихся русских ученых (В. В. Петрову, М. В. Остроградскому, Б. С. Якоби, Я. К. Гроту, П. Л. Чебышеву, Н. Я. Марру, А. П. Карпинскому, И. П. Павлову, Ф. Ю. Левинсону-Лессингу, В. И. Вернадскому) на здании Академии наук на Васильевском острове были открыты мемориальные доски;
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!