Текст книги "Пушкин. Духовный путь поэта. Книга вторая. Мир пророка"
Автор книги: Евгений Костин
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
* * *
Эта связь, какая устанавливается между русской стариной всякого рода, но прежде всего в ее словесном выражении, между сформировавашейся ментальностью и нереформированным религиозным сознанием русского человека, ярко выраженной метафоричностью бытового мышления и отсутствием развитой литературной традиции, и т. д. и т. п. ответственно может быть проинтегрирована только через одну фигуру русской культуры – через Пушкина.
Именно в его творческом сознании это все (вышеперечисленное) легко и непротиворечиво укладывается и получает свое законченное и абсолютное как бы выражение. Гениальность Пушкина состоит не в том оформлении «русского ума», о чем шла речь выше, не в создании им новой метафорической системы русской литературы, что очевидно, а в том, что все это вместе взятое позволяет говорить нам о завершенном им формировании национального образа мысли и выстраивании на этой базе адекватной картины мира.
Такого рода достижения Пушкина ни преувеличить, ни преуменьшить нельзя: они обладают той единственностью своего воплощения, которая не допускает какого-либо отклонения в ту или другую сторону. В этом отношении любопытно посмотреть, как Пушкин «присваивает» себе самые яркие явления русской культуры, делая их своими предшественниками и тем самым «вставляя» их, определенно и незыблемо, в качестве существенных проявлений национальной культуры. Посмотрим в этой связи на протопопа Аввакума как на одного из истинных предшественников Пушкина.
– «…Любя я тебе, право, сие сказал, а иной тебе так не скажет, но вси лижут тебя, – да уже слизали и душу твою! А ты аще умеешь грамоте той, но и нонеча хмельненек от Никанова тово напоения; не помнишь Давидова тово покаяния. Ведаю разум твой; умеешь многи языки говорить, да што в том прибыли? С сим веком останется здесь, а во грядущем ничим же пользует зря. Воздохни-тко по-старому, как при Стефане, бывало, добренько, и рцы по русскому языку: «Господи, помилуй мя грешнаго!» А кирелиесон-от отставь; так елленя говорят; плюнь на них! Ты ведь, Михайлович, русак, а не грек. Говори своим природным языком; не уничижай ево и в церкви и в дому, и в пословицах. Как нас Христос научил, так и подобает говорить. Любит нас Бог не меньше греков; предал нам и грамоту нашим языком Кирилом святым и братом его. Чево же нам еще хощется лучше тово? Разве языка ангельска? Да нет, ныне не дадут, до общаго воскресения. «Да аще бы и ангельски говорили, – Павел рече, – любве же не имам, бых яко медь звенящи или яко барабаны ваши!» Никоея пользы в них несть. «Любы не превозносится, не бесчинствует, любы не завидит, не гордится, не раздражается, не ищет своя си, не вменяет злое, не радуется о неправде, радуетеся о истинне, вся любит» [6, 159].
Основной особенностью стилистики Аввакума является соединение двух регистров речи – первого, основанного на церковно-книжной лексике, с элементами возвышенного речения, с обильным цитированием отцов церкви и второго, основанного на простонародной, бытовой лексике, которая избегает всякой торжественности и стремится к выразительной лапидарности, с элементами прямого эмоционального восклицания, обличения или сетования.
Это соединение отвлеченно-религиозной символики и житейской линии повествования о своих тяготах и страданиях в жизни порождают феномен стилистического сдвига, на пересечении которого, наряду с традицией, проявляется оригинальный стиль самого Аввакума, который отражает существенные стороны формирования книжной речи сложного состава, позволяющей себе уйти от канона, от ограничивающих ее развитие и свободу правил и предписаний.
Подобного рода соединение разных стилевых пластов мы встречаем и в поэзии Ломоносова, Державина, других русских авторов на переходе от периода классицизма к явлениям культуры уже нового времени – сентиментализму и романтизу.
Но окончательное оформление этого нового дискурса русской литературы происходит именно у Пушкина. Свое участие в этом процессе формирования нового объема русской литературы – стилистически, с точки зрения лексики, грамматических новаций, но главное – по смыслам и содержанию, принимали многие литераторы пушкинской поры – Жуковский, Баратынский, Батюшков, Вяземский, Гоголь, Полевой и многие другие.
Собственно, это была литература сдвига от периода той самой «подражательности» западноевропейским литературам в широком плане – от французской до английской, о которой так часто говорил Пушкин и именовал ее даже оценочным образом, говоря о ее «ничтожестве», до периода появления собственной, оригинальной линии развития.
Начиная с Пушкина прежде всего, хотя в той или иной степени в этом процессе принимали участие почти все видные писатели пушкинской эпохи (этот внутренний резонанс литературы «высокого» русского «золотого» века крайне важен с точки зрения понимания известной гомогенности и смыслового единства русской словесности), литература становится ключевым игроком на площадке определения национальных смыслов, становится тем самым явлением, которое начинает понемногу формировать более широкий спектр ментальных и духовных особенностей просвещенного общества, а через него и всего народа.
Этот поворот нашего отношения к пушкинской эпохе (самому Пушкину) стал уже практически общим местом для умов многих и многих исследователей, но тем не менее, он вызывал в свое время сопротивление у ряда представителей русской религиозно-философской школы, да и сегодня провоцирует неожиданную реакцию у некоторых западных ученых, пытающихся ответственно подходить к описанию своеобразия русской культуры и русского общества в целом.
К примеру, в своем широко известном на Западе труде «Икона и топор» Джеймс Биллингтон, наряду с глубокими и точными оценками достижений русской культуры, может написать и следующее: «Стихотворения Пушкина и пируэты Истоминой (русская балерина, о которой писал и Пушкин – Е. К.) придавали россиянам новую уверенность в себе: значит, они могли не только одолевать Запад в жестоких битвах, и но и сравняться с ним в тончайших достижениях культуры. Однако при всем своем гении и символическом престиже Пушкин определил направление и путь российского культурного развития в меньшей степени, чем многие менее значительные русские писатели» [7, 400].
Он при этом ссылается на мнение С. Франка, который писал: «Он (Пушкин – Е. К.) оказал, правда, огромное влияние на русскую литературу, но не оказал почти никакого влияния на историю русской мысли, русской духовной культуры. В ХIХ веке и в общем до наших дней русская мысль, русская духовная культура шли по иным, не пушкинским путям» [7, 400]. К слову сказать, это классический пример не очень качественного использования отдельно взятых цитат, вырванных из общего контекста рассуждения философа, для которого в целом влияние Пушкина на русскую культуру неоспоримо, другой вопрос, что ему недостает в творчества поэта того философско-религиозного начала, которое является для него способом и объяснить русскую историю и показать возможности интеллектуального дискурса русской культуры. Но подобный подход был характерен и для Вл. Соловьева, который ясно говорил о незначительности гения Пушкина в духовном смысле.
Подобное игнорирование пушкинской традиции во всей ее неочевидной (для многих выдающих деятелей культуры – от Мицкевича до Биллингтона) глубине и силе влияния на последующую русскую жизнь связано как раз с тем, что представители данного направления русской мысли (религиозно-философской) во многом игнорировали тот архаический пласт русской культуры, который был органически освоен Пушкиным и «проинсталлирован» им в привычные интеллектуальные формулы западного дискурса.
Этот внешний (для его «оценщиков») парадокс в восприятия духовной эволюции Пушкина не сразу виден, так как его постоянное говорение об «отсталости» русской словесности, о «нехватке» метафизичности в русском языке для формулирования сложных вещей и представлений о действительности, вовсе не предполагал, что тем самым он отказывается от тех достижений русской культуры и русской словесности, которые уходят вглубь веков и представляют собой сложный пласт мифологических (фольклорных) верований, древнерусского «плетения словес» – он по существу «интегрировал» эту архаику в свою современность. И, как выяснилось впоследствии, на значительный срок.
Пушкин демонстрирует это чисто русское свойство примирения «старого» и «нового», подчас в ущерб каким-то процессам модернизации и моды, и не забывает об основе, предшествующей платформе литературы и культуры, он отталкивается в том числе и от них, несмотря на то, что внешне эти предшествующие пласты культуры, казалось, никак не способствуют требуемому прорыву в современность.
При этом выясняется, что такая ориентированность на традиции несет в себе гораздо больше исторической правоты, не позволяя слишком сильно уклоняться в сторону от главных, основных предпочтений и смыслов бытия. Эти смыслы и могут появляться, как Афина из головы Зевса (неожиданно по месту и времени своего «рождения»), будучи невидимыми вначале, но скрывающими в себе «новую-старую» мудрость.
* * *
Одна из проблем сегодняшнего состояния цивилизации заключается в том, что развитие «нового», сверх-современного ее содержания, явно обгоняет духовную эволюцию человека, который остается один на один с миром, в котором все меньше опор для его разорванного и фрустрированного сознания, для осознания жизни в ее целостном смысловом единстве.
Читая Пушкина, и в целом русскую классику (если только договориться об объеме включаемого в нее материала – вопрос часто стоит по-другому: некого исключать из этого списка), понимаешь, что ее преимущество и ценность заключены как раз в этом немодном, несовременном (уже и тогда) желании и умении находить содержание и смысл жизни в каждом ее проявлении. Аналитизм и разложение целостности, которые стали господствующей тенденцией в западной прежде всего культуре, начиная с XVII–XVIII веков, всегда боролись с русским поиском неразделяемого, целостного отношения к действительности.
Эта синтетичность отношения к жизни всегда несет на себе отсвет архаики и сопротивления современности. Такова была основная линия «любомудров» в России; в известном отношении на этом выросла и русская религиозная философия, да и примеры С. Аверинцева, А. Лосева в ХХ веке дают примеры интелектуального подхода такого рода. Но то, что именно Пушкин это представил в виде определенной программы собственного развития, своего подхода к пониманию прошлого и перспектив развития будущего России, не может не поражать: как рано это случилось в историческом плане при общей неразвернутости смысловых поисков, других участников этого процесса.
Пушкин выступил как катализатор ускоренного развития русской литературы и русской культуры. Парадоксально, но это его влияние, именно такого рода, мало кем осознавалось из его современников. Как ни тяжело об этом говорить, но именно его уход из жизни, его трагическая смерть, последовавшая после дуэли с Дантесом, как бы всколыхнула народное сознание и определила отношение к Пушкину как к гению, лучшему и главному поэту России. В дальнейшем такое восприятие сделалось обыденным фактом и общим мнением.
Усилия Пушкина по смысловой консолидации русской культуры и не могли быть увидены при его жизни «со стороны», они требовали известного рода отстраненности и общего взгляда на положение русской литературы д о н е г о и п о с л е н е г о. Такой подход стал доступен чуть позднее, с середины 1840-х годов, и в этом процессе не последнюю роль сыграли статьи В. Г. Белинского о Пушкине. Подобное восприятие Пушкина усиливалось, становилось все более масштабным и, наконец, разразилось поразительной духовной кульминацией в форме празднований по случаю открытия памятника Пушкину в Москве в 1880 году.
Хорошо известно, что центральной там стала речь Достоевского, не менее значительную и глубокую речь произнес И. С. Тургенев. Вообще, это была одновременно и демонстрация интеллектуально созревшего, определившегося со своими ценностями, русского общества.
Феноменальность воздействия идей Достоевского заключалась не столько в форме и характере произнесенной речи (все отмечали, что он говорил «как пророк», и некоторые впечатлительные дамы падали в обморок – об этом существует масса интереснейших воспоминаний), но в том, что его понимание и интерпретация творчества и духовного мира Пушкина в полной мере отвечали установке русской культурной элиты именно на т а к о е истолкование поэта: как всемирного гения, как воплотившего главные идеалы своего народа – от «странничества до женского образа Татьяны», как мыслителя, как непревзойденного художника, рядом с которым некого и поставить.
Достоевский ответил на чаяния мессианства и избранности (всечеловечность гения поэта), которые всегда были свойственны русского типу сознания и которые – главное – были представлены в системе ценностей Пушкина. Он увидел творчество поэта в перспективе развития России, транслировал это понимание не столько готовому к такой интерпретации русскому обществу пост-реформаторского периода, – но к будущему присутствию Пушкина в русской жизни. И слава Богу, что мы не отказались от такого изъяснения содержания мира Пушкина, не взирая на все особенности интерпретаций советского периода. Он увидел неповторимое единство пушкинского творчества в смысловом отношении, которое всегда привлекало русского человека, стремящегося и тогда и теперь открывать связи своего личного существования с существованием всего народа.
Конечно, такого рода синтетизм зиждется на базе пушкинского целостного художественного мировоззрения. Это именно то, что Мандельштам называл «русским номинализмом», то есть тенденцией прямого и предметно-завершенного называния явлений действительности. Этот «номинализм» носит во многом стихийный и не теоретизированный характер, в его основе не лежит какая-то безусловная и принимаемая многими мыслителями и просто деятелями культуры теория или концепция. (Насколько нам известно Г. Сковорода, философ-номиналист, не был широко известен русской интеллектуальной публике начала XIX века).
Это на самом деле почти эллинистический способ описания бытия, которое воспринимается в системе: автор – действительность, где автор в п е р в ы е описывает действительность, почти не опираясь на предшествующую традицию по причине или ее отсутствия или исходя из представления, что эта традиция носит «ничтожный» характер. Автор остается один на один с миром и вынужден его описывать и объяснять, опираясь на некоторые базовые ценности своего миросозерцания так, как оно сформировано другими культурными факторами.
Этими факторами для Пушкина были: опора на устную народную культуру, на предшествующую книжную традицию, на сам русский язык, на определившуюся в немногих, правда, событиях – историческую действительность (Петр, Екатерина, Пугачев, война 1812 года), которые стали определять и формы эстетического отношения к жизни.
В такого рода формировании художественного мировоззрения главную роль играет прежде всего индивидуальный гений автора, а во-вторых, потенции, кроящиеся в исходных базовых данных, в самых глубинах национальной культуры – религия, предания, совершившаяся история, сам язык, о чем сказано выше. В гораздо меньшей мере имели влияние на формирование этого мировоззрения политические и общегражданские представления о человеке, устройстве общества, текущая практика буржуазной жизни начала XIX века. В случае с русской культурой и с Пушкиным, в частности, это влияние играло второстепенную роль.
Новый поворот русской культуры, произошедший у Пушкина, безусловно духовно-строительного толка, что, кстати, отчетливо формулировалось и самим поэтом и возникающими у него планами по созданию и истории русской литературы и истории русского народа, с добавлением истории Петра Великого. Универсальность пушкинского мира никем впоследствии не только не была повторена в русской культуре, но и сама подобная попытка была бы в принципе невозможна, потому что освоенные Пушкиным предпосылки развития культуры, новые смыслы ее, им обозначенные, требовали бы в случае подобных попыток значительного исторического времени и значительных культурных усилий. Пушкин сумел справиться с задачей концентрации обширного культурного материала, с соединением внутри собственного творчества целого ряда художественных эпох (Просвещения и Возрождения), с преобразованием самого языка.
* * *
Невозможность выстроить феноменологию национальной жизни и, соответственно, национальной культуры в России (применительно к ситуации начала XIX века), исходя только лишь из оснований собственной истории и сформировавшегося образа правления, бытовых привычек, недавно начавшей развиваться каменной и городской цивилизации, появления университетов, развития книгопечатания, других видов искусства помимо литературы – живописи, театра, скульптуры, архитектуры и т. д. – очевидно. Постоянное обращение русского культурного сознания, да и не только, если вспомнить политическую и философскую мысль, ежедневную практику жизни – к образцам других народов и государств, совершенно оправдано, как это оправдано для всякой молодой, развивающейся нации.
Пушкин делал это постоянно, сравнивая «отроческую», активно растущую русскую словесность с другими европейскими литературами. Это сравнение имело у него достаточно объективный характер, и он точно отмечал близость или разницу в литературных моделях французской, немецкой или английской литератур по сравнению с русской.
Здесь необходимо повторить, что такое сравнение с подчеркиванием преимуществ русской жизни еще совсем недавно, во времена Ломоносова и Сумарокова, было бы или неоправданной риторикой, больше похожей на хвастовство, или ложным суждением, не опирающимся на реальность. Но при Пушкине, с Пушкиным русская культура незаметным образом, вместе с государством, созрела до возможности и необходимости своего р а в н о п р а в н о г о положения с другими культурами и государствами. На это влияла в первую очередь не забытая пока победа в войне 1812 года и Венский конгресс в 1815 году, а также положение России как ведущей и самой мощной державы Европы наряду с Англией. Не случайно де-Кюстин замечал в своей книге, которая так не понравилась в николаевской России и также не нравилась в России советской, что несколько удивительно, так как формально она обличала царское самодержавие: «Когда размышляешь о дипломатических и других победах этой державы еще недавно игравшей такую незаметную роль в судьбах цивилизованного мира невольно спрашиваешь себя, не сон ли все это» [8, 77].
Это ему, кстати, принадлежит одно из самых широко известных высказываний о России, как о «колоссе на глиняных ногах» (хотя эти слова приписываются и Наполеону). Хотя точнее говоря, он так высказывался в первую очередь о Петербурге. Однако прочитаем всю характеристику: «…Сердце (колосса – Е. К.) которого сделано из гранита и металла, тело из гипса и цемента, а конечности из раскрашенного дерева и гнилых досок. Эти доски стоят здесь, как стены вокруг пустынного болота. Колосс на глиняных ногах, этот город сказочной роскоши, не похож ни на одну из столиц цивилизованной Европы, хотя при его основании их всех копировали» [8, 92].
Как-то пропускается многочисленными критиками России, влюбившимися в данную характеристику, что сердце у колосса «из гранита и металла», то есть несокрушимое, не подвергающееся никакому воздействию. В книге также он приводит свой разговор с императрицей, которая тонко замечает ему, что «если вы составите себе хорошее мнение о России, вы, наверное, выскажете его. Но это будет бесполезно, – вам не поверят, ибо нас плохо знают и не хотят знать лучше» [8, 85]. Эти слова «поразили» де-Кюстина и не могли не поразить, так как они совершенно отчетливо определили устами супруги главы императорского дома смысл отношений между Россией и Западом. (Это к вопросу опять-таки о том, когда все-таки и каким образом Россию перестали любить на Западе, когда о монархической, по преимуществу, Европе, сокрушившей недавно при главной помощи России «узурпатора и диктатора» Наполеона, заставившей, к тому же, европейские страны заключить на Венском конгрессе соглашение почти «О вечном мире», – звучит это неизбывное меланхолическое замечание императрицы, что Россию «не хотят знать лучше»).
Не менее поразительным для французского путешественника выглядит рассуждение Николая в приватном разговоре с ним об устройстве России, о реальном понимании русским самодержцем одного из важнейших смыслов организации жизни России. И здесь он, безусловно, совпадает с Пушкиным, который мыслил и говорил точно так же. Николай внушает французу: «Общая покорность дает вам повод считать, что все у нас однообразно. Вы ошибаетесь: нет другой страны, где было бы такое разнообразие народностей, нравов, религий и духовного развития, как в России. Это разнообразие таится в глубине, единение же является поверхностным и только кажущимся. Вы видите здесь вблизи нас двадцать офицеров; из них только двое первых – русские, трое следующих – примирившиеся с нами поляки, часть остальных – немцы. Даже ханы привозят мне своих сыновей, чтобы я их воспитывал среди моих кадетов. Вот вам один из них, – сказал он, указывая на маленькую китайскую обезьяну в диковинном бархатном одеянии, расшитом золотом. Это дитя Азии было прикрыто сверху высоким, прямым, остроконечным головным убором, похожим на шутовской колпак, с большими округленными и загнутыми полями» [8, 96].
Мы не так просто привели этот отрывок с комментариями самого де-Кюстина, чтобы показать, что в самой реакции путешественника гораздо больше невежества и культурного чванства, на грани расизма, чем в покровительственном тоне императора. Там, где Николай видит своего подданого и считает важным его наличие для разнообразия мозаики жизни России, – образованный и воспитанный западный вояжер видит «обезьяну и шута». Много мыслей вызывает это невольное саморазоблачение маркиза в своем «цивилизованом» взгляде на «роскошную», но «варварскую» страну «холода и снегов».
Сравнение, сопоставление западной цивилизации и России, происходит тем самым, и с одной и с другой стороны Это мы и видим на примере де-Кюстина, Ораса Верне, Ф. Ансело и ряда других визитеров в николаевскую Россиию (если речь идет о «пушкинском периоде»)[5]5
Надо заметить, что существует капитальный труд Ф. П. Аделунга «Критико-литературное обозрение путешественников по России до 1700 г. и их сочинений», вышедшее в Петербурге на немецком языке в 1846 году (русский перевод появился в 1864 году). В книге представлены сведения о 107 посещениях и путешествиях по средневековой Руси. Уникальными свидетельствами о жизни древней Руси и России конца XVIII – начала XIX века являются труды Адама Олеария, фон Герберштейна, Майерберга и других.
[Закрыть], но также это свойственно и русским деятелям культуры. И Пушкин и А. Герцен, и далее Л. Толстой, и Ф. Достоевский – все они неизбежно проводили параллели и сравнения российской действительности с жизнью Запада.
Но что же случилось у Пушкина, почему вдруг Ф. Достоевский, выделил в качестве чуть не главной черты его гения «всемирную отзывчивость», умение воплотиться в психологию, душу, культуру других народов и тем самым открыть одно из важнейших свойств русского народа – его умение и желание резонировать с окружающим миром, не противопоставлять себя ему, но каким-то образом с ним слиться.
Можно возразить, что советский период развития России замешан как раз на ином тесте – тотальном и практически всеобъемлющем неприятии всего западного – от политического устройства, до одежды, нравов и т. п. Но парадокс заключался в том, что это неприятие носило внешний, условный по-своему характер. Чуть ли не всякий советский гражданин знал, что многое в рамках западной цивилизации делается лучше, удобнее, нужнее для человека. Да и сама политическая верхушка, собственно, и приняла эту парадигму западной демократии, так как ей надоело скрывать и подпольно реализовывать свои возросшие человеческие желания в плане потребления «красивой» жизни. При всей карикатурности этого краткого описания отношения к Западу (в бытовом, конечно, плане) в глубине советского человека складывалось отношение к Западу как к месту, где человек может приодеться, купить без проблем машину, начать путешествовать и пр. Весь этот комплекс нереализованных потребностей человека советской эпохи, особенно в период разрядки и перестройки, когда возможность войны казалась совсем уж удаленной от обыденной жизни, не в последнюю очередь привел к тому, что так легко капиталистическое устройство жизни было принято основной массой населения. Много здесь было иллюзий, и многие мысли из Толстого и Достоевского на этот счет были забыты именно что в России. Сейчас все это приходится «расхлебывать» через честное и откровенное выяснение отношений с Западом по «гамбургскому счету» – без розовых и всяких иных очков, без ревности сравнения, где, кому и как лучше живется. Идеологическая конвергенция в определенном смысле произошла, не вымыв, правда, из своего базиса некоторых иллюзий как по поводу западных стереотипов и модели жизни, так и по поводу русского способа жизнедеятельности.
Пушкин стал нашим первым европейцем, ничего не потеряв из самого что ни на есть русского исконного начала. Поэтому его творчество, его философия культуры, о которой вполне можно говорить, даже взглянув на одну всего лишь маленькую трагедию «Моцарт и Сальери», его представления о свободе и независимости личности, его безусловные патриотические чувства, не без примеси известного имперского духа, его любовь к «отеческим гробам», к славе отечества, к собственному народу, хотя бы и в лице Ивана Петровича Белкина(!), но и Емельки Пугачева, Савельича, его понимание места и значения России в мировой истории, то есть в мировой цивилизации – создают уникальную картину завершенного в известном смысле, целостного с точки зрения освоенных им и провозглашенных как известный идеал ценностей жизни, не могут не поражать объективного исследователя: да как все это удалось ему сделать в столь короткий срок его земной жизни?
Пушкин – это то средоточие и полнота русской духовной жизни, когда на его базисе, как на неком Камне основания, «далеко видно» как назад, в прошлое России и русской культуры, так и вперед (на 200 лет, по крайней мере).
У него нет ничего случайного или мимолетно ангажированного кем-то или чем-то, включая и его отношение к польскому восстанию, и его позднейшие рассуждения об Александре Радищеве, и его другие, с точки зрения либерального сознания, стихи о русской воинской и исторической славе; у него произошло сосредоточение русского духовного развития в абсолютном и совершенном виде. Поэтому рассуждения о нем, о его творческой целостности возможно только лишь на основе другой идеологической и эстетической целостности же.
Все частные подходы, как бы замечательны они ни были по получаемым частным результатам, не могут дать нам ответа на вопрос, кем он был в истории русской культуры и что он предсказал в нашем духовном и культурном развитии на много лет вперед.
Этой исследовательской целостностью может быть только разделение (лучше сказать – со-деление) с поэтом его основных принципов понимания и объяснения мира, и именно так, как они представлены в его художественных, литературно-критическимх, публицистических и иных произведениях, в том числе в письмах.
Главное, основное – это, конечно, полнота и целостность его мимесиса, его эстетики, беспримерное соединение в его творчестве не просто эстетических категорий гносеологии, аксиологии, онтологии, но понимание всего этого как с л е д с т в и я, производимого на основе целостности его мировоззрения. Это мировоззрение, или, скажем вслед за Бердяевым, миросозерцание, отражает полноту и известное совершенство народной религиозно-онтической философии, соединенное с уникальным освоением и переработкой грандиозных культурных достижений художественных эпох прошлого – от античности до Ренессанса. Такого рода преображение поэтического мира на базе целостного миропонимания и порождало в итоге собственный вариант российского Возрождения, русской антики.
Давно замечено, что в творениях истинного гения ничего не бывает случайного или неверного. Даже тогда, когда почти всем без исключения кажется, что он ошибся, совершил непростительный «ляп», описку и т. д., впоследствии оказывается, что в этой всеми видимой неточности, шероховатости, ошибочности кроется тот смысл, то открытие, которое было недоступно тогдашнему пониманию, тогдашним интеллектуальным возможностям. И в полной мере все уроки и все достижения гениев получают в итоге свое подтверждение и оправдание в дальнейшем, в перспективе исторического и нравственного опыта.
Поэтому так высоко ценится конгениальность прочтения какого-либо художественного явления выдающимся критиком, эстетиком или другим автором. Таким примером стали многие страницы критики Белинского о Пушкине, Достоевского о Пушкине же, Чернышевского о Толстом, Бахтина о Достоевском, Мандельштама и Ахматовой о Пушкине и другие, не очень многочисленные опыты.
Значительные достижения художников, какие увидели и раскрыли национальный характер, тип психологии, открыли закономерности ментального развития своего народа, двинули вперед художественную форму, достигли невиданных высот в постижений тайн человеческой натуры, описали в своих произведениях то, чего еще никто не касался ранее, развили далее свой язык, не могут быть забыты или умалены в общем потоке национальной жизни. И каждый из авторов, художников, которые совершили хотя бы что-то одно из этого, конечно, неполного списка, занимают свое важное место в истории своей родной литературы, а иногда получается, что и мировой.
Но представить себе, что у о д н о г о художника все это может быть представлено разом, без всякого изъятия по списку, с избыточной полнотой и исчерпанностью, и к тому же указавшему в своих произведениях другим авторам на темы и героев, сюжеты и проблемы, важные и сложные, которые он не успел разработать детально, но оставил (подарил) им в развитие – невозможно. Пушкину это удалось.
Литература и комментарии
1. Почему-то странным образом представляется, что явление Гагарина в русской истории как-то связано с великим нашим поэтом. И может быть, не в последнюю очередь в одинаковом отношении к жизни.
2. Здесь автор должен пояснить известную метафизичность используемого понятия – ум, да еще – русский ум. Данное слово сейчас привольно ложится в один ряд с нерусским словом ментальность, которое широко распространилось в последнее время, да и сам автор грешил неоднократным его использованием, но представление об уме влечет за собой куда большую определенность и твердость осуществления в отличие от расплывчатого, постмодернистского понятия ментальности. Национальная психология, черты характера коренного этноса, психотип человека и пр. и пр. – все это заверчено на представление об уме народа, его интеллектуальном отличии от других этносов и племен. Здесь видится куда большая свобода для воображения и возможностей всякого исследователя, но в этой свободе есть и свои видимые границы. Автор книги посему предпочитает остановиться именно на этом определении – ум.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?