Автор книги: Евгений Пинаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Товарищ Гараев… Михаил, Миша, а где ваш коллега? Аркадий Петрович, – зачем-то уточнил помпоуч, неожиданно появившийся возле моего правого борта, так как левый борт соприкасался со шпилем для тяги фала верхнего марса-рея моей грот-мачты. Я только что закончил перегруз и, швырнув на койку коробку с красками, поднялся на палубу, чтобы отдышаться и охладить вспотевший лоб.
– В каюте он, товарищ помощник капитана, – ответил Гнедому по фамилии Буланый с нестерпимым желанием так и назвать его в лицо, а не за глаза, по примеру курсантов. Понимал, что он непричастен к нашему выселению, а вот поделать с собой ничего не мог. – Аркадий Петрович в данный момент сортирует наш скарб и распихивает по углам.
– Нехорошо получилось… – вздохнул помощник и пообещал: – Но мы обязательно что-нибудь придумаем.
– Придумайте сейчас, – попросил я. – Поговорите с капитаном. Пусть оставит нас в классе на несколько дней. Понимаете, к Дню Молодёжи Рудуш просит выпустить большую стенгазету. На трёх листах ватмана! Нужен длинный стол.
– А в столовой нельзя?
– Требуется конспирация. У нас больше двадцати карикатур и дружеских шаржей.
– Хорошо. Вместе с Антоном Владиславовичем я сегодня же зайду к капитану. Думаю, он позволит вам использовать помещение ещё несколько дней.
– Старпома захватите, – предложил я. – Бог троицу любит, а капитан на судне есть Бог.
По-моему, здешний Бог-Директор любил лишь себя, но уступил-таки просьбе трёх своих основных помощников. Благополучно справились с заказом помпы, но задумались о том, что нас ждёт впереди. Мы не питали иллюзий, так как предполагали, что эта небольшая уступка не командирам производства, а нам, «сухопутным шпакам», была что серпом по яйцам для человека, который боялся даже собственной тени. Впрочем, главные неприятности – о чём мы, конечно, не догадывались – ещё маячили за горизонтом, а пока будни одаривали и минутами веселья. А всё Жора Буйначенко, неистощимый на выдумки корабельный «гроботёс», избравший для своих шуток тяжкодума Петерса.
Как только Петя после спуска флага удалялся на свидание со своей поварихой (а свидания те обычно имели место на корме, за аварийным штурвалом), носатый Жорж проникал к нему в каюту и совал под набитую ватой и плоскую, точно блин, подушку двухпудовую гирю. Все мы ждали окончания свидания, ибо разве заснёшь, пока не раздастся очередной «б-бумс!», а за ним – вопль и взрыв сочных эпитетов на латышском и русском. Силач Петерс, державший чугунный снаряд для утренних упражнений, не мог сообразить, что проще всего было бы унести его на верхнюю палубу, к помосту, где и он сам, и курсанты тягали штангу, и где хранились такие же обидчики его терпеливой башки. Жора, клянусь той гирей, не стал бы таскать её по палубе, кожилиться на трапах, так как питал отвращение к любым нагрузкам физического рода. Поэтому «б-бумс!» повторялся с завидной регулярностью и всё же за неделю до Дня Молодёжи «разбудил Герцена» (Аркаша). На сей раз «б-бумс!» раздался в нашей опочивальне: Атлантика содрогнулась, а Жорины челюсть, скула и ухо обрели нездоровый свекольный колер. Плотник понял, что акция себя исчерпала, но удар Петиной кувалды не остановил потока творческой мысли.
Накануне молодёжного праздника Аркаша расписывал фанерную деку самодельной электрогитары для курсантского оркестра. Петерс, сдвинув брови, внимательно следил за движением его кисти.
– Петя, а в низах живёт лягушка, – сказал Жора, сидевший супротив своего оппонента.
– Где это?! Врёшь! —изрёк Петя после некоторого раздумья.
– В коффердаме, – доложил Жора и предложил, – пошли, а? Сам увидишь.
Петя некоторое время c великим сомнением созерцал выдающийся нос искусителя, однако желание обличить – о, простая душа! – этого прохиндея и пригвоздить к столбу позора, снова, как ту злосчастную птичку, вынудило его ступить на тропинку бедствий. Подспудно ожидая какой-нибудь подлянки, он шёл на заклание, но гнал плотника впереди себя, что, впрочем, входило в планы злодея, ибо когда они проникли в коффердам, с кряхтением протиснувшись под едва приподнятой дверью клинкета, и взбаламутили сапогами донную грязь, фонарь в руках плотника погас, и Петя обнаружил, что брошен один в кромешной тьме, и значит, что его всё-таки провели. Испачкавшись и вымокнув в отстойной воде, Петя на ощупь вернулся назад, но, выбравшись наружу, сел возле лаза, полагая, что Жора лишь затаился внутри и ждёт его отступа на палубу. Он походил на кота, сидящего в засаде, а мышка-норушка, сама и открывшая оба клинкета для очистки коффердама, давно улизнула через противоположное отверстие и теперь созерцала сверху Петин затылок и его могутные плечи. И не одна созерцала, а в обществе Красуцкого, Гавалса и Майорова, которые были призваны взглянуть на Ивана-Царевича, ждущего встречи с Царевной-Лягушкой.
Петерс жаждал крови и был терпелив, как настоящий кот, чего не скажешь о зрителях.
– Петя! – не выдержал Майоров. – Суй стрелы в колчан: лягушка давно сдохла, не дождавшись тебя!
– Л-лягушка? – выпрямился Петя и задрал голову.
– Она, Петя, она! – подал голос и Жора. – Охальники-курсачи воткнули ей в зад соломину и надули. Она и лопнула, как та телушка, которая пёрнула– и отвалился хвост.
Петя аж зубами заскрипел, но промолчал и отправился искать утешение в объятиях любвеобильной Стриды.
Так всё и шло. Мы снова бросили якорь в каюте, что-то рисовали и малевали, вели беседы, а «Крузенштерн» тем временем старательно вспахивал океаническую ширь и, не шибко поспешая, вразвалочку брёл на юг под аккомпанемент ветров, что сиротливо постанывали, запутавшись в дебрях стоячего и бегучего такелажа.
Аркадий ждал от знаменитой Бискайи свирепых катаклизмов и готовился к ним, но залив принял нас благосклонно. За «обман» Аркаша попенял именно мне, хотя мог бы, как я, предъявить свои претензии Нептуну. Я хотел взглянуть на приснопамятные берега устричного залива Ароса, укрывшего за своими островами сонный городок Вилья-Гарсия с крохотной бодегильей у порта, в которой мы с радистом смаковали вино, поданное в чашках старой испанкой. Не внял Нептун моей мольбе: закрыл низкими облаками не слишком далёкие берега Испании, словно хотел сказать, что прошлое осталось в прошлом, что я зря обшариваю взглядом горизонт в поисках обшарпанного «Грибоедова», трёхмачтового «Меридиана» или серого «Ибадан Палм», английского банановоза, снявшего меня когда-то с доски и передавший на «Таврию» у африканского берега, ведь и они навсегда в прошлом. Зато Нептун предлагал утешиться близостью Скалы. Вот, мол, минуете Кадисский залив, подмигнёт вам маяк с мыса Европа на оконечности аппендикса, именуемого Гибралтаром, а там, за ним, в Средиземноморье, откроется для тебя, Гараев, новая страница, которая, конечно, тоже со временем канет в прошлое, но в ближайшие дни и месяцы одарит настоящим. Возможно, оно порадует тебя, прежде чем потускнеть и остаться в памяти какими-то событиями и красками, а не останется, не обессудь: вас, бродяг, много, на всех не угодишь.
Не угодишь, что верно, то верно…
Часть третья.
Среди земель
Это не театр, а дачный сортир. В нынешний театр я хожу так, как в молодости шла на аборт, а в старости рвать зубы. Ведь знаете, как будто бы Станиславский не рождался.
Фаина Раневская
Из далёкого города Беер-Шева пришло письмо с такими строками: «Вот написал, что печальное уходит в прошлое, и вспомнил прочитанное вчера у Генри Миллера: „Из прошлого никогда не следует делать никаких выводов – это крайне ненадёжный способ ориентироваться в жизни“. Каково? Может, в этом что-то есть… Удобно! Во всяком случае, требует осмысления. Как же ориентироваться, если не делать выводов из ошибок и опыта прошлого?»
«Возможно, в этом что-то есть». Но только возможно. Ведь жизнь наша – ствол, корни которого погружены в прошлое, как в жизнетворную среду. Значит, нам суждено до смерти питаться её соками, идущими оттуда, снизу, из минувших лет. Если представить некие песочные часы, которые переворачиваются только в новогоднюю полночь, сколько песчинок-дней набежало с тех пор, как покинул я палубу «Крузенштерна»?! Много. С тех пор они разбухли, превратились в десятилетия, однако и сквозь их толщу ясно доносится «голос сердца», о котором писал Константин Паустовский: «Голос сердца чаще всего мы слышим в юности, когда ничто ещё не приглушило и не растрепало по клочкам свежий мир наших чувств». Этот голос – те же соки, и если засыхают корни, ты уже не живёшь – влачишь свои дни, ибо твой мир потускнел и, подобно шагреневой коже, быстро скукоживается до размеров землицы, которую тебе отведут под кустиком.
«…Поэты уверяют, будто, опять входя в дом, в сад, где протекала наша молодость, мы на миг становимся теми же, что и тогда. Паломничества эти очень опасны, они могут обрадовать нас, но и разочаровать. Края неменяющиеся, – свидетелей былых времён, – лучше всего искать в самих себе». Этот рецепт от Марселя Пруста. Он мне по вкусу, ибо касается не только поэтов или тех, кто не пишет стихов, но хотя бы ощущает в душе, пусть тихий, трепет их звучания; он пригоден для всякого смертного, не совсем погрязшего в нынешнем склизко-гнойном гламуре повседневности, который глушит «голос сердца», лишая возможности заглянуть ещё раз в тот дом, в тот сад, что возвращают и дюжих мужей к ошибкам молодости, что даровала счастье совершить их, но… через тернии к звёздам, спасаясь от ошибок зрелости, которые неминуемы и губительны, когда свежий мир растрёпан и заглушён чёрствой прозой дня.
Древо жизни… Корни его – детство, книги о море и мечты о нём. Нынешний голос сердца – с «Меридиана», а теперь и с «Крузенштерна». Всё – и корни, и голос – оттуда, куда не попадёшь сейчас (как в дом или сад), но где я мог бы снова оказаться тем юным ремесленником, что когда-то бродил возле барка, мечтая о несбыточном, о том, чтобы попасть на «Крузенштерн» и хотя бы на миг почувствовать себя повзрослевшим Гараевым (который окажется на этой самой палубе через энное количество лет).
Мне скажут, это, мол, «лирика». Пусть говорят. Для них, «не лириков», всё, что бередит душу радостью, печалью или мечтою, – это пустой звук. «Минувшая жизнь прячется в снах», признался Валентин Катаев в сказочной повести «Верлиока». Согласен, прячется. Но не всегда. У жизни минувшей своё время, у снов своё расписание, и я в этом убедился на собственном опыте. Если они пересекаются на ночном полустанке, нет желания просыпаться. Так и мне не хотелось, когда ко мне приходили во сне курсачи с «Меридиана». Не то —курсанты с «Крузенштерна». На барке они были для меня все на одно лицо. Да, оставались безликой массой, которая обретала какие-то черты, лишь когда я рисовал поздравления или занимался стенгазетой. В другое время нас ничто не связывало. Они были – и их как бы не было. Однако только после «Крузена» меня стали посещать те, узнаваемые, из шести потоков, что драили палубу «Меридиана» и лазили на его мачты, когда их вызванивали из кубриков «парусиновым авралом». Они были своими. Да и как иначе, если спустя время я встречался с Кухаревым в Гаване, а другие останавливали меня в Кёниге и в Светлом. Всё-таки на баркентине все мы были едины, как квохча и цыплята, а на барке… Кем мы были на барке? Не знаю. Ей-ей, не знаю. На барке я как бы раздвоился. Что-то рисовал, что-то красил, не ощущая себя художником. Матросом тоже ощущал себя не всегда. Но, видимо, для парней в синих робах я всё же был только художником. Хотя случалось позже и мне ходить с ними на шлюпке, учить узлам и сплесням, но какая-то двойственность и неопределённость сохранялась. Зато после барка, уже на Урале, где ко мне приходили в неожиданных снах вовсе, оказывается, не забытые Камкин, Трегубов, Макушев или белобрысый Моисеев, я чувствовал себя полноценным боцманом и, просыпаясь, не хотел расставаться с теми, кого когда-то принимал весной и провожал осенью.
Ведь что есть истина, спрошу я, уподобясь Пилату.
Владимир Соловьёв утверждал: «Внешний мир человека и внешний мир крота – оба состоят лишь из относительных явлений или видимостей; однако едва ли кто серьёзно усомнится в том, что один из этих двух кажущихся миров превосходнее другого, более соответствует тому, что есть ближе к истине». Этому есть аналогия даже в небесах, о чём я как-то вычитал в статье «Карлики звёздного мира». «В биосфере есть правило, – пишет автор, – чем мельче организм, тем больше его особей в природе. Оказывается, это справедливо и для звёзд». Таким образом, нас, многочисленных творцов, причисляющих себя к писателям, художникам, артистам и музыкантам, можно сравнить хоть с кротами, хоть со звёздами-карликами.
Из этой же статьи я узнал про другой постулат астрономии: век огромной звезды во много тысяч раз короче, чем маленькой шмакодявки! А почему? Звёзды-тяжеловесы раскаляются, положим, до 50 000 кельвинов, а мелочь пузатая – лишь до 2000. Первые, в силу своей анатомии, быстро утрачивают жизненную энергию и сгорают, а вторые благополучно тлеют миллиарды лет. И если на сотню звёзд вроде нашего Солнца приходится всего один гигант, то причину этой закономерности учёные ещё не разгадали. Вот так обстоит дело в галактическом масштабе, а про творческую коммуналку всё ясно без песен, хотя и та песня из кинофильма тоже права: «А для звезды, что сорвалась и падает, есть только миг, ослепительный миг». Творческая мелюзга как тлела, портя воздух на общей кухне, так и тлеет, зато у гигантов культуры тот же недолгий век, что и у их астрономических собратьев. И те звёзды известны всем. Назову хрестоматийные имена, из нашенских: Пушкин, Лермонтов, Есенин, Маяковский. Они ослепительно вспыхнули, но… не сгорели! Их свет будет греть души человеков несчётное число лет, а те, что припухали где-то рядом с их орбитой, погрузятся в тину благополучной старости и там сгинут, забытые, протухнув на окраине своего крохотного мироздания.
Моя кротовья истина заключалась в том, что «самые лучшие мысли приходят по глупости» (Карел Чапек), а мысль, оказавшаяся истинной, вовремя заставила меня бросить Суриковку и, уготовав брошенному поприщу судьбу обычного хобби, поменять помазки на тросá, паруса и свайку.
В конце концов астрономия может принести утешение хотя бы фразой бельгийского звездочёта Плата: «Для того, чтобы понять, что ты неповторим, – посмотри на звёздное небо. Чтобы понять, что ты не одинок, – смотри туда же». А я не одинок в своём амплуа крота. Ведь есть множество мне подобных, есть наконец Коля Клопов, как-то написавший такие вирши:
Жизнь моя давно уже не сахар,
Сердце моё нежное в тоске.
Есть ли от депрессии лекарство?
Если нет, повешусь на сучке.
Он, конечно, как всегда, подзагнул. Зачем сучок, если от творческой депрессии лечит океан? Он тем и хорош, что своим дыханием освежает мозги, остужает мелкие земные страсти и напоминает о вечном мироздании, в котором рождаются и вспыхивают на радость всем те звёзды-маяки, те звёздные гиганты, которые помогают кротам выжить в мире, захваченном театральными новаторами нынешней формации, «актуальными» живописцами и певцами-крикунами. Это о них когда-то сказал Ларошфуко: «люди скорее согласятся чернить себя, нежели молчать о себе», о них, скандальных нынешних «звёздах», чей мнимый блеск держится только на грязненьких пиарных подтираниях «неповторимых» задниц, бесстыдно утверждающих себя наперекор здравому смыслу на жёлтых разворотах таких же бесстыжих газет и на глянцевых страницах гламурных журналов, которые, за что ни возьмутся, всё превращают в дерьмо.
К чему я всё это пишу? А к тому я пишу всё это, что, в самом деле, мир наш нонешний – театр, в котором люди – актёры (большинство – без ангажемента на пиру жизни), и похож наш театр на дачный сортир от Москвы до самых до окраин.
Такие, вот, дела, уважаемая Фаина Георгиевна. Вы правы, Станиславским в нашем театре не пахнет. В нашем театре другие ароматы. Актуальные ароматы, говоря языком нынешних корифеев, с концептуальным и прочим душком.
Когда былые дни я вижу сквозь туман,
Мне кажется всегда – то не моё былое,
А лишь прочитанный восторженный роман.
Валерий Брюсов
И всё-таки прошлое ожило у мыса Сан-Висенти и сопровождало меня до мыса Сагриш. Как там пел Вилька Гонт? «И по нём то пятно голубое голубиным скользнуло крылом». То есть задышливо и нежно. Сладкой болью зацепило, но и с мурашками по спине, ибо напомнило о многом. Пятном голубым то многое не было, но было оно точно таким же, как пять лет назад, когда «Грибоедов», а днями позже и «Таврия», шли из Гибралтара в океан мимо этих берегов. Зелёное небо, нависшее над рыжими скалами, над четырёхугольной башней маяка, окрашенного вечерним солнцем остатками розовой краски, выглядели столь же аскетично, как и тогда. Здесь ничего не изменилось. Те же фиолетовые тени в кручах, бирюзовое море под ними и тёмная зелень между складками невысоких волн – открытка! Открытка, посланная мне из прошлого, открытка с напоминанием о том, что море меня не забыло тоже.
Н-да, те же воды, но расклад другой…
Аркаша заканчивал для кают-компании «портрет» «Крузена», я здесь же, в каюте, что-то красил для предстоящего в скором времени КВН. Для себя мы расшифровывали эту аббревиатуру так: «Каюта Вечных Невольников», ибо подёнщина, взваленная на нас помпой, была ежедневной.
За этим занятием нас и застал Славка Белугуров.
– Пану Директору пришла радиограмма за подписью Беляка, – доложил он, разглядывая «портрет». – С выволочкой, между прочим, за то, что жжём керосин, а о парусах забываем. Велел ежедневно сообщать, сколько пройдено под машиной и сколько под ветрилами. Сейчас вздёрнули фор-стаксель и, кажется, собираются ставить фок и оба грота, но…
Он замолчал, замялся и плюхнулся на койку рядом с Аркашей. Я, ожидая продолжения, обернулся к нему: ну, мол, и что дальше?
– И про вас было сказано… – пробормотал он, виновато потирая руки. – В пассажиры переводят, что ли…
Наступило, как пишут в книжках, тяжёлое молчание. Естественно, наше: будущих – или уже состоявшихся? – пассажиров.
– Иду к Леопольду, – поднялся я. – Нужна информация из первых рук.
В радиорубке Лео не оказалось. Застал в каюте. Радист по моей роже сразу определил, зачем я пожаловал к нему в столь поздний час.
– Диктую полный текст РДО, – без предисловий начал он: – «Охлупина и Гараева перевести в пассажиры, никаких расчётов с ними база производить не будет. Серов.»
– И никаких объяснений?
– Миша, впереди Югославия. Заход в Риеку. Валюта тамошняя, конечно, туфта, но – валюта. Решили сэкономить на вашем брате несколько копеек. Так мне кажется.
– Ведь ещё на берегу знали о заходе, крохоборы! Могли бы предупредить, засранцы!
– На то и засранцы, чтоб творить подлянки, – стихами ответил Лео. – Там, на берегу, вызывай вас в кабинет и… Да хоть и не вызывай, а вдруг сами вломитесь? Неприятности. А в море что с них взять? Взятки гладки.
– Я-то пустой был, а Охлупин был при деньгах. Узнав, что мы зачислены в команду матросами, всю наличность вернул жене. А если нас вытурят в Севастополе, на какие шиши возвращаться домой?
– Утро вечера мудренéе. Пока не бери в голову, – попытался успокоить меня Лео. – Авось, к Севастополю всё рассосётся или придумаем что-нибудь.
С тем и вернулся в «КВН».
Штурман не ушёл. Ждал меня. Глянул, так сказать, взыскуя, и спросил:
– Ну, как?
– Как обухом, Слава. Вывели за штат. Плакали наши денежки: ни рублей, ни валюты, – бодро, но неискренне ответил ему и добавил, обращаясь уже к Аркаше: – Наверное, мстят, что надули главначпупсов с картинками.
– Почему надули? – удивился он. – После рейса бы и намалевали. Или в рейсе. Хотя, конечно, могли бы сразу привезти из чего-то готового.
И тут – как в сказке: откуда ни возьмись, навстречу помпа. Навстречу, потому что мы поднялись, чтобы на палубе обсудить наши обстоятельства тет-а-тет. Рудуш сиял: большая газета с карикатурами, стишки под которыми накропала корреспондент газеты «Рыбак Латвии» Валерия Александровна, пользовалась успехом!
– Уже пообещали сделать ей некоторую «аварию»! – радостно сообщил он. – Или «выбросить акулам». Шутя, конечно, но это значит, что кое-кого она зацепила.
Мы молча выслушали его восторги, но ждали, когда он заговорит о главном, и с каким выражением и в каком золочёном фантике сунет нам конфетку, слепленную из дерьма. А он, до времени придержав её в кармане, преподнёс новое задание:
– Михаил, к Дню рыбака надо снова выпустить газету, а капитану соорудить поздравление по этому случаю. Сделаешь?
– А куда я денусь. Я же… мы же придворные художники.
– Ну зачем так-то! – скуксился он, наверное, сообразив, что до нас что-то просочилось. – Я сегодня говорил с Николаем Тимофеевичем о вашем увольнении в инпортах, в частности, в Риеке. Быть может, будете назначены старшими групп. В остальное время можете уходить в город и рисовать хоть до вечера.
– И на том спасибо! – выпустил Аркаша струю пара.
Рудуш покосился на него и вышел, больше ничего не сказав.
25 июня. В 17.00 миновали Гибралтар. Делал зарисовки, Аркаша писал крохотные этюды, пользуясь «записной книжкой» – небольшим этюдником, что надевается на большой палец левой руки. Позже я тоже взялся за краски и намазал дрянненький пейзажик с гишпанского берега, а надо бы заняться Африкой – горой Сиде-Муса, что высилась из вод эдаким пепельно-голубым монументом. Испания теряется в фиолетовом мареве. Интересно, что как только миновали пролив и вошли в Средиземье, вода резко изменила цвет: неестественно голубая, химическая синька Атлантики превратилась в зелёную, даже буроватого оттенка. Всегда ли так? На «Меридиане» мы ходили до Сеуты, но я не помню, какими хляби были тогда. Видно, не до того было боцману Гараеву.
Ого, Директор сыграл-таки парусный аврал! «Поставить все паруса! Реи брасопить на правый галс!» Поставили. Обрасопили. А ветра нет как нет. Висят наши «трапочки», не колышатся. Полюбовался он ими и распорядился: «Убрать паруса! Оставить фок! Реи обрасопить на фордевинд!» Неужели трудно было ему задрать голову и взглянуть на колдунчик? А может – и скорее всего – специально затеял тренировку при безветрии.
В 19.00. курсантская джаз-банда учинила концерт в честь Дня молодёжи. Эстраду соорудили на спардеке. Дирижировал маэстро Громов! Ай да боцманюга! Он же играл на трубе. Я, конечно, вспомнил Чураева, и было мне хорошо и печально, ибо снова прошёл перед глазами «Меридиан», давние вечера в Атлантике возле Азор и тогдашние задушевные песни. Хорошо, что Юрий Иваныч на «Крузене». Мы почти не общаемся, но сам факт, что Минин и здесь нашенский старпом, для меня немаловажен.
Да, Громов меня удивил. Его трубный глас всколыхнул душу. Может, и римейк на старую киношную песню о пилотах предложил тоже он? Прозвучала она очень уместно:
Пора в путь-дорогу, мы нынче в плаванье,
В плаванье дальнее идём.
Над синим простором нам чайка белая махнёт крылом.
Пускай морские волны нас качают, пускай!
Ты к сердцу только никого не допускай.
Следить буду строго!
Мне с мачты видно всё, ты так и знай!
В том же духе была переиначена вся песня: «Мы парни бравые, бравые, бравые, но чтоб не сглазили подружки нас лукавые, мы перед плаваньем ещё их поцелуем горячо, но как пилоты не плюём через плечо». И уж как гремели электрогитары! Курсанты сидели на фоне плоского паруса, освещённого заходящим солнцем, а мы, особливо камбузный бабсостав, внимали им с каким-то особым чувством, наверно потому, что имели место и крылья чаек над синим простором, и высоченные мачты, с которых, кажись, можно увидеть не только «всё», а всё что душе угодно, а все (не сплошь, а в основном) исполнители и слушатели – «парни бравые, бравые, бравые». Особливо браво у бравых получилась «Свистопляска» («Исполняют Свистунов и Плясунов, дирижирует Свистоплясов»!» Были и казусы, неприятные сердцу политвоспитателя Рудуша. Так один из декламаторов закончил выступление «экспромтом» совершенно в духе виршей Коли Клопова:
Сам не можешь, жди – помогут,
Не помогут, сам возьмись,
И, забравшись в свою койку,
Часа три ты отоспись.
На этот «совет» мгновенно отреагировал боцман Майоров.
– Ты у меня, салага, отоспишься! – рявкнул он. – Уссышься, забираясь в койку!
А курсач (я бы не удивился, покажи он боцману язык) ответил ему новым «экспромтом» и, может быть, то был действительно экспромт.
Р-раз, два тррри! Пионеры мы!
Папы-мамы не боимся – писаем в штаны!
А после, словно бы пустив слезу, но всё ещё обращаясь к сердцу бывшего военмора, добавил, успев до того, как первый помощник очнулся от столбняка, вызванного незапланированным изменением репертуара:
И без пап, и без мам очень холодно нам.
Не пекут нам на праздник лепёшки.
И не скажет никто, мол, наденьте пальто,
Не забудьте напялить галошки.
Майоров вскочил, но помпа не дал ему открыть рот, а декламатора прогнал свирепым окриком: «Со сцены долой!», прозвучавшей, словно команда по окончании парусного аврала: «С рей долой!»
И всё-таки концерт получился, а впереди корячился КВН! Допустит ли помпа декламатора для нового выступления, думал я, отходя ко сну и легко повторяя его «экспромты», словно бы уже знакомые мне. Ну, конечно, я слышал их ещё в училище от Виктора Коркодинова! Да-да-да! Виктор служил на Дальнем Востоке в аэродромной обслуге, имел медаль «За победу над Японией» («И на груди его широкой висел „полтинник“ одиноко»). Он был прирождённым лицедеем. Недаром, уже после дембеля, знаменитая актриса Бирман, увидев его игру в самодеятельном спектакле, пригласила в Москву! Он отказался, решив стать не актёром, а художником. Мы, вчетвером, снимали комнату на Мичурина, и тогда Виктор читал нам, своим однокашникам, эти строчки и многие другие. Видимо, папаша декламатора служил с ним в одной части и, возможно, тоже имел отношение к самодеятельности. Надо бы узнать, так ли это? Только зачем? Разве что при случае.
Плотник спал, Изморский где-то шатался, Аркаша читал при свете ночника. Мне не спалось. Знакомые стишки, внезапно прозвучавшие из уст курсача, вдруг погрузили меня, фигурально говоря, в такую пучину времени, что прошлое вдруг обрело вещественную зримость. Разве уснёшь, если в голове заскрежетали жернова и крупный помол воспоминаний выдал на-гора ещё одну песню Коркодинова:
На станции нашей – перрон и вокзал,
На станции нашей любви я не знал,
На станции нашей туда и сюда
Проходят составы, идут поезда.
Но как-то однажды вечерней порой
К перрону примчался экспресс голубой,
И вот из вагона за номером пять
Транзитная барышня вышла гулять.
И что же случилось?! Мой сон и покой
Умчал навсегда тот экспресс голубой.
Никто мне не скажет, кто девушка та,
Этая девушка инкогнита.
Н-да, этая девушка инкогнита… Положим, «экспресс голубой» однажды примчал её в Кёниг и «транзитная барышня» стала моей женой. Всё так, но почему в те училищные времена я водил дружбу не со своими годками, а с мужами, понюхавшими пороха? У Володи Кашкина, с которым мы частенько засиживались у Бахуса, в коробке лежала куча орденов и медалей, Виктор был годом моложе Кашкина, но всё равно старше меня, восемнадцатилетнего, на восемь лет. Аркаша (он наконец сунул книжку под подушку, вырубил ночник и, сунувшись носом к переборке, удалился в страну ночных грёз) – на семь, а Терёхин – аж на тринадцать. Даже Жеки Лаврентьева я был моложе на пятилетку. Почему они водили со мной дружбу? «Уж такой я парень бравый, удивительный вполне, что налево и направо… девки, ссыте на меня!» Кстати, это коркодиновский солдатский вариант частушки Крючкова из старого фильма, кажется, про свинарку и пастуха. А может, не зря Жека декламировал (тоже на свой лад) кусочек из Шефнера: «Любите тех, кто вас моложе, чтоб горьких не было утрат»? Я-то не внял сим строчкам и успел многих проводить за Млечный Путь. И ещё хорошо, что пока эти утраты не самые горькие. Самые-самые – впереди.
Докатившись до этих мыслей, понял, что вряд ли усну, а потому сполз с койки и поднялся на палубу, как был – в трусах и майке.
На испанском берегу светились огоньки. И-эх, там тепло, – земля отдаёт жар, накопленный за день, а здесь п-прохладно, там лимонные рощи и бодегильи с вином и лимонадом, а здесь… Я засмеялся, вспомнив ещё одну «итальянскую» песню Коркодинова из его солдатского репертуара, с которым он нас то и дело знакомил.
По скверу ходило мадамо, румяно и спело, ㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤкак помидорино,
Когда же меня увидало, то скорчило кислое мино.
Я к ней подбежал на церлино и молвил я ей: «Как ви мило!»
В ответ говорит синьорино: «О, Боже, какой крокодило!»
Но всё ж подала мине ручку, от счастья я бил на небесо:
«Тебе я отдам всю получку – пойдём ㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤㅤпрогуляться до лесо?»
Я засмеялся, так как заключительные строчки были не то чтобы фривольными и даже не пикантными, а по-солдатски прямыми до неприличия: такое не для эстрады учебного судна. Такую похабщину мог бы спеть только Сашка Звягинцев, но не на УСе, а на тральце, вроде «Лермонтова», на котором он вызвал гнев помпы, исполнив за вольную интерпретацию «Малыша» Майи Кристалинской. Как он там? А-а… «То насерет на окошко, то на улицу уйдёт». Я снова засмеялся. Уж больно явственно предстал перед глазами тот праздничный вечер 7 ноября на Большой Ньюфаундлендской банке. Словом, реле сработало – теперь наверняка усну, значит, можно отчалить в каюту.
26 июня. Средиземное море. 07.00. Идём под «вчерашним» фоком, без машины. Затем поставили нижние марсели на 1-м и 2-м гроте. Скорость 6 узлов. Немного постоял на руле: курсанты возились с верёвками, а Ю.И., сам стоявший в это время на руле, предложил мне сменить его. Какие старые ощущения! И как давно это было, когда я впервые взялся за шпаги штурвала!.. КК – 81,5, Т +20˚, ветер W 5 баллов. По левому борту всё ещё тянутся горы Испании. На вершине одной из них (Муласен, выс. 3.482 м) лежит снег. Эта горная цепь в 30 милях от нас сопровождала барк весь день, закрыв горизонт с бакборта бесплотной тенью. Только вершины очерчивались более чётко, поблёскивая белками снегов. В 17.00 миновали уже совсем невидимый Альмерийский залив, в 18.00 – мыс Гата и расстались с Испанией. А впереди – мили и мили «колыбели цивилизации». По этой колыбели греки, финикийцы и прочие доплывали до Геркулесовых столпов и, видимо, со страхом вглядывались в океанские просторы, лежавшие за ними. Не зря же Атлантику называли «Мare tenebrarum», то бишь Море мрака. Вот, кстати, тема: написать марину с психической основой. Ладно, тем впереди много. Когда-то Танжер подсказал идею написать «Город у моря». Написал? Нет. А ведь после Танжера, в Гибралтарской бухте, специально делал наброски с белоснежного итальянского лайнера «Леонардо да Винчи» – и что? Рисунки лежат в папке, а на холст ничего не выплеснулось. Прожектёр!
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?